Закрыть окно 

17.04.2019

Необходима мифология


Я исхожу из того, что экзистенциальные проблемы стратегически важнее социальных: духовная деятельность человека в огромной степени направлена на преодоление страха перед собственной мизерностью и бренностью, и с тех пор как многократно ослабела экзистенциальная защита, даруемая религией, ее место пытается занять социальное фантазирование. Люди в своем воображении пытаются эмоционально слиться с каким-то могущественным и долговечным объектом, и в качестве таких объектов конкурируют между собою два фантома — нация и человечество. Человечество имеет то преимущество, что оно и более долговечно, и более многочисленно, но оно и более абстрактно, им не накоплено такого арсенала трогательных образов, рисующих нацию по образу и подобию семьи, что дает радикальный перевес в пропаганде: убивают наших братьев, насилуют наших сестер… За каждой нацией стоит огромная мифология о подвигах и страданиях предков, — ничего даже отдаленно сходного общечеловеческой мифологией не накоплено. К слиянию с единым человечеством влекут лишь маломощные рациональные мотивы и — гораздо более мощное эмоциональное стремление присоединиться к тем нациям, которые ощущаются лидерами человечества.

Иными словами, на глобализацию работает желание присоединиться к победителям, а против нее — страх занять в стане победителей слишком жалкое место, страх, вынуждающий держаться за национальную экзистенциальную крышу, чтобы не остаться вовсе под открытым небом.

Дело, однако, не сводится к борьбе соблазнов, у глобализации имеются еще и мощные материальные рычаги — экономические, политические военные… И либеральная демократия является весьма мощным орудием ее продвижения: она дает возможность своим сторонникам пропагандировать реальные и мнимые достижения лидеров, она выводит своих адептов из-под контроля националистов и консерваторов и, самое главное, она наделяет своих сторонников мощной экзистенциальной защитой в качестве миссионеров цивилизации в варварской стране. Достижения лидеров и в самом деле настолько огромны в сравнении с тем, чем пытаются соблазнять народ националисты, что на начальном этапе «либералы» постепенно завоевывают симпатии образованного населения, а затем и правящей элиты.

 

В результате дело доходит и до каких-то практических шагов по включению в глобальный либеральный мир. Но, поскольку глобализация все больше стран и народов выстраивает по единому ранжиру, а высокие места в любом состязании достаются лишь немногим, то проигравшим поневоле приходится искать утешения в идеологиях особого пути — их расцвет есть реакция на унификацию. В сущности, идеологии особого пути являются компромиссом между стремлением максимально сблизиться с победителями и стремлением максимально от них изолироваться, чтобы остаться исключительными в галльской деревушке, а не ординарными в Римской империи. И правительства, которые откажутся идти навстречу этим идеологиям, будут утрачивать популярность, уступая дорогу более услужливым.

 

Примерно таким образом могучая психологическая потребность «обойденных» народов неизбежно найдет удовлетворение в разного рода идеологиях «особого пути» — только одни из них будут оборонительными, а другие наступательными. Оборонительные идеологии декларируют отказ от приза, за который ведется борьба, а наступательные призывают насильственно захватить этот приз или, по крайней мере, максимально отравить торжество победителей. Уничтожить этот механизм психологической компенсации никому не под силу — попытки его высмеять, изобразить архаической нелепостью могут разве что превратить оборонительные идеологии в агрессивные (направленные в том числе и на своих разоблачителей).

 

Многие социологические опросы отмечают у россиян симпатию к некоему особому пути, однако никто даже не ставит вопрос, оборонительный или наступательный характер носит эта симпатия. Лично мне кажется, что в основном пока что оборонительный, но если почаще выводить этот способ самоутешения на чистую воду, то в конце концов удастся превратить его и в агрессивный.

 

На мой взгляд, гораздо более целесообразно не бороться с неодолимым стремлением (готовность соответствовать каким-то стандартам может быть проявлена только теми, кто этим стандартам уже соответствует либо находится в двух шагах от этого), а использовать его в разумных целях. Преимущества и соблазны модернизации настолько наглядны и огромны, что декларируемые отказы от нее суть, как правило, декларации лисицы, отказывающейся от недоступного винограда. Идеологии особого пути на первых порах чаще всего возникают не как оправдание агрессии, а как прикрытие капитуляции, как утешение в неудачах. И человек, и народ, когда их настигает поражение, говорят себе: «А я и не хотел». И здесь не нужно выводить их на чистую воду, повторяя: «Нет, ты хотел, да только у тебя не вышло. Так что не важничай, а учись у более умных и умелых». Если даже это правда (а правдой это бывает разве лишь наполовину, ибо любой успех наполовину определяется удачей), все равно она будет воспринята как соль на раны и лишь удвоит и без того всегда присутствующую неприязнь проигравших к победителям.

 

Поэтому правительству, желающему осуществить ненасильственное движение в глобальный мир, разумнее отводить нарастающую агрессию временными уловками в том духе, что мы-де сами отказались от упущенного приза, потому что это несвоевременно, слишком дорого, противоречит нашим нравственным принципам, нашим традициям и т.д., и т.д., и т.д.; но мы спокойно все получим, двигаясь собственным особым путем —  в свое время, без надрывов, без утраты самобытности, — все эти припевы давно известны. Нужно только не попадать в сети собственной пропаганды, а собирать силы для новой попытки, которую тоже нужно изображать как собственный, никем не вынужденный и никому не подражающий путь развития.

 

Разумеется, это дело тонкое, утешения и стимулы правящие должны дозировать очень осторожно и быть всегда готовыми что-то прибавить, а что-то убавить в зависимости от реакции управляемых — при неизбежно сохраняющемся риске внезапного выброса фундаментализма, агрессивной версии идеологии особого пути. Но полный отказ считаться с потребностью людей в мягком варианте такой идеологии обеспечивает ее жесткие выбросы со стопроцентной гарантией.

 

И что еще гарантированно отбрасывает «отсталые» нации от глобального мира — попытки его лидеров ускорить это вхождение, присоединив к своему главному орудию, соблазну, политическое, а то и самое контрпродуктивное военное давление.

 

В последние десятилетия мы не однажды наблюдали повторяющуюся и все-таки каждый раз неожиданную историю: то один, то другой народ семимильными шагами нагоняет собирательную Европу — и ни с того, ни с сего вдруг поворачивает обратно, к каким-то полузабытым, а то и вовсе выдуманным архаическим (если не варварским) обычаям, институтам, персонажам…

 

Когда девушки в секулярном Казахстане начинают носить мусульманские платки, а юноши в либеральном Петербурге майки с надписью «СССР», это можно принять за молодежный выпендреж; когда успешно модернизирующийся Иран взрывает исламская революция, это можно объяснить бедностью и малой образованностью; но вот когда в Российской империи на рубеже веков европейски образованные и индивидуально успешные представители народа, считающегося предельно рациональным, воспламеняются грезой о восстановлении собственного государства, утраченного двадцать веков назад — я имею в виду светский сионизм, отказавшийся даже и от языка идиш, на котором говорили миллионы, — тут поневоле задумаешься: а нет ли общей причины в этом регулярном возрождении архаики?

 

Есть. Народы лихорадочно хватаются за отмирающие элементы своих национальных культур, чувствуя, что вот-вот останутся без крыши над головой. Ибо национальная культура — это система коллективных фантазий, заслоняющая от наших глаз унизительную жестокость жизни, подобно тому как крыша дома скрывает от наших глаз черную бездну космоса. Естественно, любой народ в такой ситуации будет держаться за каждую черепицу и каждый стальной лист с исчезающей крыши и станет, мягко говоря, относиться без симпатии к вольным или невольным разрушителям этой крыши — его экзистенциальной защиты.

 

Либеральные идеологи не раз дивились, почему народ не желает простить либеральным реформаторам таких лишений, которые можно считать разве что мелкими неприятностями в сравнении с теми страданиями, какие он претерпевал со стороны модернизаторов авторитарных, вроде Петра или Сталина. Кому, однако, прощается если не все, то очень многое. Ответ обычно дается самоутешительный: варвары, дикое скопище пьяниц, страна рабов, страна господ…

 

Однако, к счастью и к несчастью, никакие нации рабов невозможны. Люди всегда испытывают неприязнь к тем, кому вынуждены подчиняться не по своей воле, и всегда ощущают тайную или явную ненависть ко всякому, кто внушает им страх. Люди почитают и охотно повинуются тирану лишь до тех пор, пока видят в нем орудие своих целей. И если какой-то тиран — особенно если не за их счет, а тем более в прошлом — наворотил целую гору подвигов вперемешку с горой ужасов, потомки стараются закрывать глаза на ужасы, ибо воспоминания о подвигах предков укрепляют их экзистенциальную защиту — ослабляют ощущение собственной ничтожности, а именно оно есть главный губитель человеческого счастья.

Модернизаторы же, которые не ставят перед народом великих целей, не поддерживают в нем абсолютно необходимое каждому народу ощущение собственной исключительности и красоты, но всего лишь предлагают ему уподобиться некоей норме, сделаться в лучшем случае двенадцатым в дюжине, — они экзистенциальную защиту разрушают. Ибо представление о собственной дюжинности разрушительно как для личности, так и, в неизмеримо большей степени, для народа. За какие же коврижки народ станет прощать хоть малейшие неудобства планировщикам, которые, перестраивая дом, оставят хозяев без крыши над головой? Пускай страдания не столь уж невыносимы, но зато они вовсе не имеют высокого оправдания. Лишения, вызываемые либеральными преобразованиями, могут быть оправданы только в том случае, если они будут сопровождаться укреплением национальной экзистенциальной крыши.

 

Один из наиболее эффективных способов ее ремонта  — терапия успехами. Хотя бы небольшими. Хотя бы воображаемыми. Хотя бы не собственными, а успехами тех, с кем униженный и оскорбленный эмоционально себя отождествляет — вплоть до любимой футбольной команды. Или, тем более, успехами его страны, эмоциональное слияние с которой являет собою главный слой его экзистенциальной защиты. Именно в кризисные эпохи необходимо сосредоточивать силы на пускай штучных, но выдающихся достижениях, на всякого рода рекордах — в науке, в искусстве, в технике, в спорте…

 

Однако такие рекорды не всем по плечу, а главное, их может оказаться недостаточно, если традиционные ценности очень уж далеко отстоят от ценностей модернизируемого общества. Особенно трудно приходится тем народам, чья историческая судьба была веками связана с войной: ценности воина, требующие презирать смерть и уют, почти несовместимы с ценностями устроителя, требующими гуманности, умеренности и аккуратности. Если вчера считались высшей доблестью храбрость и щедрость, как шагнуть в новый мир, культивирующий трудовую дисциплину и бережливость? Лидеры модернизации, обладающие этими буржуазными добродетелями, будут отвергаемы традиционным миром: дисциплинированный работник будет окрещен подхалимом, бережливый хозяин скупердяем, предприимчивый  бизнесмен проходимцем.

 

И здесь, в переходный период на помощь может прийти аристократическая модернизация. А именно: «передовой», наиболее модернизированный слой не только не утрачивает классических доблестей, в сущности не так уж необходимых или даже вредных для «новой жизни», но, напротив, концентрирует их в себе с особой силой, подобно тому как европейски образованная аристократия пушкинской поры с особой остротой культивировала физическую храбрость и готовность драться на дуэли из-за пустяковых на наш взгляд поводов. Люди, закладывавшие основы России как великой литературной державы, считали делом чести не уступать каким-нибудь гусарам даже и в бретерстве, казалось бы, совершенно излишнем для литературного труда. Два величайших поэта, Пушкин и Лермонтов, отдали жизнь в схватке с ничтожествами, Толстой был в шаге от дуэли с Тургеневым, крупный чиновник  Грибоедов стрелялся с прославленным уж никак не литературными или дипломатическими подвигами Якубовичем…

Разумеется, в какой-то степени это было вынужденным, но вынужденным чем? Все тем же культом храбрости! Пушкин после встречи с телом Грибоедова вспоминал о недооцененности его поэтического таланта, его государственных дарований и, самое обидное, даже его холодная и блестящая храбрость была в подозрении — все в одном ряду! (Нам, рассуждая о непризнанности Платонова или Булгакова, и в голову не придет размышлять, как бы они вели себя под пулями.)

 

Кого в Европе можно поставить рядом с этими русскими европейцами? Зачем им было нужно это мальчишество? Этим мальчишеством они защищали собственную экзистенциальную крышу, красоту собственного облика в соответствии с умирающими критериями. Утрированный культ Марса, Вакха и Венеры крышевал их измену заветам отцов. А вот их детям, родившимся уже под новой крышей, эта гиперболизация уходящих представлений о достоинстве более не требовалось — отсюда и сетование старых гусар на то, что молодежь измельчала: «Жомини да Жомини! А об водке — ни полслова». Этот конфликт отцов и детей отражен и в толстовских «Двух гусарах».

 

Временная экзистенциальная крыша растворяется сама собой, когда новая жизнь отыскивает собственные способы видеть себя красивой и значительной. И, чтобы приблизить эту пору, нужно не забывать, что превращение в сателлита победителей никогда не принимается из рук чужаков: их воспринимают как агентов влияния. А поскольку либеральная демократия благоприятствует их деятельности, то неприязнь и недоверие обращаются и против либеральной демократии.

 

Итак, особых путей вхождения в глобальный мир должно быть, минимум, столько, сколько имеется систем экзистенциальной защиты (общая система экзистенциальной защиты, признание совместной избранности и объединяет культуры в цивилизации). Ибо у каждого народа есть собственная романтизированная история, собственные культурные образцы — герои и святые, предания о которых чаще всего просто несовместимы с современными представлениями о гуманности и рациональности. Для того чтобы примирить эти непримиримости требуется прежде всего время и новые предания о новых героях и святых. И какой же должна быть экзистенциальная крыша для самой России? Ее базовая формула, мне кажется, может звучать примерно так: мы творим историю. Вместе с другими великими державами.

Здесь несомненно открывается масса возможностей осмеять желание народа не выходить из-под привычной крыши хотя бы одним прыжком: да разве-де у великой державы бывают такие сортиры, такие пенсии, такая коррупция — перечень наших слабостей и пороков можно длить бесконечно. И я даже не собираюсь возражать, что признаком великодержавности являются отнюдь не пенсии и не сортиры, но возможность оказывать существенное влияние на ход исторических событий — неизмеримо важнее то, что попытки лишить народ экзистенциальной защиты хотя бы и путем ее осмеяния вызовут (и уже вызвали) такую ненависть к обновлениям, что это может отбросить  страну в полную архаику.

 

Гордая риторика при умеренной политике  — это отнюдь не скрытая агрессия и мечта о реконкисте, но всего лишь попытка людей хоть как-то сохранить остатки привычного образа самих себя, покуда их дети обживутся в более тесном новом доме и возведут на нем новую крышу воодушевляющих и утешительных иллюзий и грез.

 

Бороться с экзистенциальной ущемленностью презрением означает заливать угасающие угли бензином. Рационально настроенные наблюдатели месяцами дивились тому, что череда ближневосточных революций так и не выдвинула никакой позитивной программы. Хотя месть — ничуть не менее позитивная программа, чем всякая другая. Если не более. Сжечь дом обидчика — эта акция может очень даже возвысить поджигателя в собственных глазах.

Подарить ему выстраданную возможность ощутить себя красивым и значительным. А это главное за что мы боремся на крошечной земле под беспредельными пустыми небесами.

 

Культурная глобализация — наплыв образов и символов, романтизирующих чужой образ жизни и тем самым обесценивающих свой — раздражает даже сильнее, чем глобализация экономическая, многое несущая и многое отнимающая. Ибо каждая культура, каждая система наследуемых коллективных иллюзий создает и такие критерии оценивания, с точки зрения которых самой высокой является именно она. И если человек предпочитает свой образ жизни и образ мыслей (систему иллюзий), обеспечивающие ему гармонию с миром, каким-то материальным приобретениям, которые все равно не защитят его от ужасов бытия — от смерти, утрат, неудач, несправедливостей, — так ли уж неразумно он поступает? Лев Толстой обмен традиционного мироощущения на скепсис образованного сословия когда-то уподобил обмену тулупа на кисейную одежду, обладатель которой на морозе обречен на мучительную гибель. Увы, на свете есть до ужаса много вещей, неизмеримо более важных, чем обретение богатства, успешная карьера, повышение качества жизни… Об этом до ужасанедвусмысленно говорит уровень самоубийств и массовость депрессий в «цивилизованном» обществе, упорно не желающих отступать под напором комфорта и карьер.

И субъективные мотивы, толкавшие людей к обновлениям, во все времена в огромной степени основывались на иллюзиях и эстетических предпочтениях, которые в свою очередь обретали ценность лишь в какой-то воображаемой картине мира: от старой картины отворачивались потому, что в ней переставали ощущать себя красивыми. Или сильными. Или бессмертными – по крайней мере, причастными к чему-то долговечному: ведь у людей, помимо экономических, всегда были, есть и будут неизмеримо более важные экзистенциальные потребности, потребности как-то смириться, а еще лучше возлюбить неустранимые ужасы бытия. Понять поведение людей вообще невозможно, не погружаясь в их фантазии, — что стократ более верно в отношении народов и социальных групп.

 

Советская власть рухнула в тот исторический миг, когда советский подросток начал подражать американцам — вот только не «подражать», а воображать себя американцем: задирать ноги на стол, жевать воображаемый chewinggum, переименовывать лимонад в кока-колу, а центральную улицу им. Ленина в Брод, слушать джазуху, напевая «Ходят все по Броду и жуют чингам»… (Тогда как пятью годами раньше один американец засунул в ж… палец, и думает, что он заводит патефон.) Но слышал ли кто-нибудь, чтобы американские подростки играли в советских: вставляли фиксы из фольги, загибали голенища кирзовых сапог, обрезали козырьки кепок, добиваясь идеальных двух пальцев? Или играли в комсомольцев-добровольцев? Играют ли сегодняшние американцы в мусульман? А ведь заимствования происходят именно так: сочиняется коллективная сказка о соблазняющем соседе, и каждый начинает подбирать себе роль в этой сказке. Соперничество культур — в первую очередь соперничество сказок: побеждает та, в которой люди ощущают себя более красивыми, более «крутыми». Потому-то охотники играть в Че Гевару никак не переводятся во всех столицах всех стран-лидеров мировой модернизации: конкуренция социальных грез в огромной мере есть борьба за красоту.

 

Напрашивается вывод: культурная глобализация, стремление уподобиться мировым лидерам есть результат не столько внутреннего развития, сколько внешнего давления. Давления лидеров, сознательно или бессознательно использующих два извечных орудия — угрозу и соблазн (при этом как правило угроза разрушает то, что завоевывается соблазном). И, следовательно, те фундаменталисты, которые стремятся разрушить источник угрозы и соблазна, или, по крайней мере, принудить его к ограничению индивидуальных свобод, поступают вполне рационально: лидирующие страны соблазняют не только успехами, но и свободами своих граждан.

Немцы вчера, а арабы сегодня демонстрируют нам, с какой остервенелостью способны защищаться агонизирующие грезы. Отказаться от иллюзии причастности к чему-то прекрасному и бессмертному для индивида означает впасть в тягчайшую бездомность, ибо главный дом человека – это его иллюзии. Но интеллигенция, сама обретя утешение в собственных корпоративных сказках, постоянно требует от простонародья смотреть на жизнь трезвыми глазами, то есть покинуть свои какие ни есть домишки и жить в чистом поле. Однако дураков нет: даже самый унылый барак никто не согласится покинуть, пока ему не покажут что-нибудь получше. Не в этом ли и заключается одна из серьезнейших причин, по которой народ каждый раз норовит вернуться во власть традиций: не имперского величия и не рабства он жаждет, а просто, как и каждый из нас, ужасается своего космического одиночества под пустыми бездонными небесами.

 

Но создать с нуля новую грезу с такой же древней и благородной родословной, какими могут похвастаться решительно все национальные сказки, невозможно. Возможно лишь присоединиться к каким-то существующим. Иными словами, нужно не отвергать прежние грезы, но реинтерпретировать их в свою пользу. Изображать себя не разрушителями, но продолжателями традиций. А то, что в них совсем уж неприемлемо, подавать не как низость, но как трагическое заблуждение, явившееся продолжением высочайших достоинств. Даже человек, а народ тем более способен покаяться лишь в том случае, если его уважение к себе от этого не снизится, но возрастет.

 

Общественные движения, не способные наделить своих сторонников иллюзией красоты и бессмертия или хотя бы его земным суррогатом – преемственностью, обречены на стремительное вырождение. Это будет повторяться и с каждой новой попыткой модернизации, покуда либеральные реформаторы не перестанут позиционировать себя как представителей какого-то внешнего, более успешного и образцового мира, но  сумеют представить свою деятельность продолжением каких-то древних («вечных») национальных стремлений. Либерализм и глобализм под маской национализма имеют больше шансов на успех, им необходима собственная мифология.