Поиск по сайту:

Сделать стартовой страницей

Публикации

Либеральные ценности в сознании россиян

01.07.2002
(окончание)

Напомним, что в первой части статьи, опубликованной в предыдущем номере журнала "Полис" (1994, № 1), рассматривалась степень актуализации различных либеральных и нелиберальных ценностей в сознании российского населения. Теперь нам предстоит выяснить, какой же смысл вкладывают представители разных соци­ альных групп в те или иные термины из либерального словаря. При этом для полноты картины будут показаны особенности восприятия этих терминов людьми, которые из всех политических течений больше всего симпатизируют именно либерализму (мы назвали их "либералами")1. 1. СВОБОДА Идеальному типу либерального сознания (1, с. 73) вполне соответствует, на наш взгляд, классическое определение свободы, данное в свое время Дж.Локком: свобода заключается в том, "чтобы жить в соответствии с постоянным законом, общим для каждого в этом обществе и установленным законодательной властью, созданной в нем" (2, с. 274-275). Далее, правда, Локк делает уточняющее добавление и говорит о "свободе следовать моему собственному желанию во всех случаях, когда это не запрещает закон, и не быть зависимым от непостоянной, неопределенной, неизве­стной самовластной воли другого человека"2. (2, с. 275). Это дополнение выводит нас за пределы смыслового поля идеального типа, но оно существенно для прояснения некоторых особенностей сознания именно российских граждан и именно в тот пери­од, который мы сейчас переживаем. Руководствуясь определениями Локка, мы предложили респондентам высказать свое отношение к двум формулировкам свободы. Вот как выглядит их реакция. Таблица 1 (данные в%). Реакция респондентов на первую из формулировок вызывает одновременно оп­тимизм и недоумение. Оптимизм — т.к. во всех без исключения группах большин­ство выразило согласие с формулировкой, либеральный пафос которой несомненен. Недоумение — потому, что в числе самых "либеральных" оказались группы, созна­ние которых не без оснований принято считать наиболее близким к "традиционно советскому" типу (пенсионеры, руководители колхозов). И наоборот, наименьший отклик она вызвала у представителей таких заведомо более "либеральных" по своей идеологии групп, как предприниматели, а также учащиеся и студенты. Наконец, едва ли ни самый выразительный факт: доля несогласных с "либеральной" форму­лировкой выше всего среди "либералов"! Корень таких несоответствий — в переходности, неупорядоченности российского общества. Во-первых, многие из нынешних законов даже при развитом воображении трудно назвать гарантирующими свободу, не говоря уже о том, что им невозможно подчиняться по причине их несогласованности друг с другом и несогласуемости с быстро изменяющейся действительностью. Иначе говоря, общелиберальная форму­ла свободы, будучи наложена на специфическую российскую реальность, утрачивает свое либеральное содержание, что и проявляется в сдержанном отношении к ней наиболее "либеральной" части населения. Во-вторых, здесь, очевидно, сказывается не только отношение к слову "закон", но и то, что речь идет о законах, общих для всех. Именно унифицирующий (а не либеральный) смысл предложенной формулы мог показаться привлекательным представителям групп, тяготеющих к "традицион­но советским" ценностям. Не отличаться от других, "жить как все" — этот принцип, внедрявшийся в течение многих десятилетий в массовое сознание, кажется спасительным, блокирующим разрушение привычного жизненного уклада теми, кто рассчитывает на свои индивидуальные преимущества перед другими. Можно предположить, что в данном случае и само слово "закон" воспринимается не в его юридически-правовом значении, а как некое "общее правило" жизни, чаще всего неписанное и идущее не столько от вековой народной традиции (как британское "обычное право", например), сколько от негласных, но всем известных установлений всепроникающей власти. Реакция на вторую формулировку подтверждает наши предположения. У Локка, как мы помним, эта формулировка дополняет и уточняет первую. В сознании же многих россиян она выглядит принципиально иной3. Обратите внимание: в тех группах, представители которых охотнее других соглашаются с первой формулировкой (пенсионеры и председатели), наблюдается более сдержанное отношение ко второй. В глазах же предпринимателей, а также учащихся и студентов, вторая формулировка выглядит явно привлекательнее. То же самое можно сказать и о наших "либералах". Но и это еще не все. Дело в том, что сдвиг симпатий в пользу второй формулировки наблюдается почти во всех социальных группах (исключение — кроме упомянутых пенсионеров и председателей колхозов — составляют лишь военные). Причины такого сдвига в различных группах разные. Что касается таких массовых групп, как рабочие, колхозники, бюджетники, безработные, то здесь мы, скорее всего, сталкиваемся с проявлением того двойного стандарта, который сформировался в сознании широких слоев населения в последние десятилетия советского строя: официально-государственная идеологизированная сфера — это одно, а частная жизнь, где идеологические предписания не действуют, — совсем другое. И вряд ли случайно, что среди сторонников второй формулировки доля тех, кто заинтересованно относится к "рынку", "реформам", "приватизации" и вообще ко всему западному, больше, чем среди приверженцев первой. Духовные и политические стандарты, проникшие в частную культурную жизнь еще в "доперестроечные" времена, ищут выход в жизнь общественную. Не надо, думается, доказывать, что такое понимание свободы может свидетельствовать как о начавшемся движении от "традиционно советского" типа сознания к либеральному, так и о консервации определенной разновидности "советского типа", свойственной брежневскому периоду нашей истории, или же о трансформации этого типа сознания в "нелиберальный индивидуализм". Если говорить, например, о наших "либералах", то не является ли тот факт, что среди них согласных со второй формулировкой почти в 2 раза больше, чем согласным с первой, косвенным свидетельством предельной идеологизированности нашего нынешнего "либерализма", его сосредоточенности на личных проблемах при очень слабой укорененности в общественных отношениях? Более обнадеживающим выглядит то, что представители частнособственнического уклада настроены несколько иначе: удовлетворяться автономией частной жизни от государственной и общественной они склонны гораздо меньше. Конечно, если приходится выбирать между первой и второй формулировками, они предпочитают вторую (особенно заметен сдвиг у предпринимателей). Но возможность не подчиняться в частной жизни законам, которые их не устраивают, не компенсирует (или компенсирует меньше, чем в массовых группах) общую неудовлетворенность состоянием законности. О том, что "двойной стандарт" — не совсем тот выход, который ищут представители частного сектора, можно судить, в частности, на основании того, что их отношение ко второй формулировке больше похоже на отношение к ней офицеров, председателей колхозов и пенсионеров, т.е. тех групп, которые менее других склонны делить свою жизнь на частную и общественную — хотя, разумеется, по другим причинам. Для военных это, очевидно, слишком слабая компенсация утраченного статуса государственного сословия, а для председателей колхозов — последствий разрушения колхозно-совхозного уклада. Что касается пенсионеров, то им деление жизни на частную и общественную кажется сомнительным не только в силу полученного идеологического воспитания (они лучше других помнят, что личное не должно противоречить общественному), но и потому, что у них, как ни у кого, частная жизнь зависит в первую очередь от государства. И, наконец, есть две группы, где отношение ко второй формулировке почти такое же, как к первой. Это — руководители предприятий и работники аппарата управления. Дело тут, вероятно, в том, что директора и управленцы, не хуже других успев привыкнуть к "двойному стандарту", не испытывают столь сильной неудовлетворенности существующими законами, как, скажем, предприниматели или безработные. Они обеспокоены не столько содержанием законов, сколько тем, что они не выполняются. Можно сказать иначе: директора и управленцы (в этом они похожи на председателей колхозов) готовы действовать в поле существующей законности потому, что в законности принципиально иного толка большинство из них не заинтересовано. А теперь еще раз спросим себя: можно ли на основании приведенных данных судить о степени либеральности тех или иных групп российского общества? Нет, нельзя. Конечно, если следовать Локку, вторая формулировка не менее "либеральна", чем первая. Но она "либеральна" лишь в том случае, если речь идет не просто о свободе действий в частной жизни, а о свободе, не противоречащей закону. А если противоречит? Как отнестись к этому именно в нашем обществе, отличающемся хаосом и несовершенством законов? В какой-то степени приблизиться к ответу на этот вопрос (но только приблизиться) помогут данные об отношении к другим двум формулировкам, призванным зафиксировать мотивы возможного отклонения от законности. Таблица 2 (данные в%) Наверное, не все, согласные с первой формулировкой, признались в этом. Но полученные данные все же позволяют в первом приближении очертить зону "нелиберального индивидуализма" в российском обществе, которая образовалась в результате распада "традиционно советского" типа сознания и легализации его криминальных потенций. Готовность обойти закон ради выгоды — это не просто реакция на плохой закон, это не претендующее ни на какое, в том числе и нравственное, оправдание предпочтение закону беззакония. Как бы ни была мала доля людей с криминальным представлением о свободе, на основании полученных данных некоторые предположения сделать все же можно. Принцип "выгода выше закона" наиболее популярен в новых группах российского общества (предприниматели, фермеры, безработные), которые оказались как бы в зазоре между старой и новой нравственностью. Учитывая распад, наблюдаемый в промышленности, вполне логичным выглядит и распространение криминальных установок среди довольно значительной прослойки рабочих (чаще квалифицированных, со средним или средним специальным образованием). Что касается учащихся и студентов, выразивших наибольшую предрасположенность к незаконным действиям, то это, очевидно, не в последнюю очередь объясняется возрастным нонконформизмом4. Заметно более сильным, чем личная выгода, стимулом для нарушения законности выглядит в глазах граждан России несоответствие закона велениям совести. Интересно, что в обоих случаях наименьшую и наибольшую предрасположенность к нарушению законов демонстрируют одни и те же группы (пенсионеры, управленцы и председатели колхозов — наименьшую, предприниматели, студенты, безработные, рабочие и фермеры — наибольшую). Есть, правда, одно исключение: директора, не склонные преступать закон ради выгоды (или, по крайней мере, декларировать такую готовность), среди тех, кто ставит совесть превыше закона, оказываются в числе лидеров. Но в данном случае все же важнее не различия, а сходство между группами: во всех них, кроме пенсионеров и управленцев, большинство отдает предпочтение совести. В чем тут дело? Можно ли истолковать эти данные в духе известных традиционалистских концепций, утверждающих принципиальное различие "правды", за которую "держатся", и истины, которую "находят" (усилием мысли) (4)? При таком подходе предпочтение, оказываемое совести перед законом, может быть истолковано как проявление "традиционно русского" (в смысле не формально правового, не "западного") отношения к жизни, отношения в духе "правды", открывающейся человеку естественно и непосредственно и не требующей от него "усилия мысли", создающей обязательные для всех юридические нормы. В этом случае законопослушность во что бы то ни стало, даже если ради нее приходится идти против собственной совести, выглядит именно "западническим формализмом". Но при всей соблазнительности такого объяснения, от него все же придется отказаться. Наши данные свидетельствуют совсем о другом, в чем-то даже прямо противоположном. В самом деле, ведь наибольшую готовность следовать голосу совести, пусть даже вопреки закону, выразили не традиционалистские группы, а предприниматели, т.е. люди, которые, как никто другой, ориентируются именно на "западнический формализм". Не отличаются от них и наши "либералы". И вообще: среди тех, кто готов поступиться законом ради совести, заметно больше сторонников реформ и реформаторов, равно как и приверженцев западного типа политической культуры и политических лидеров, чем в рядах их "законопослушных" оппонентов ("законопослушные", напротив, выделяются своими симпатиями к таким руководителям, как Ленин, Сталин, Андропов). Иными словами, если принять тезис о том, что готовность следовать принципу "совесть выше закона" — проявление российского традиционализма, то придется согласиться и с тем, что энергия "самобытничества" — впервые в отечественной истории — сообщилась российскому "западничеству". И все же мы чрезвычайно упростили бы ситуацию, если бы на основании сказанного сделали вывод, что сознание декларирующих желание жить по совести реально или хотя бы потенциально либерально. С уверенностью можно говорить лишь о том, что нынешнее поколение россиян стесняется оправдывать отступление от законности соображениями выгоды, предпочитая соображения нравственные. Подобное оправдание, возможно, смягчает дискомфорт, порождаемый "двойным стандартом", о котором говорилось выше, предохраняет личность от разрушения. Но надо отдавать себе отчет и в другом: оправдание незаконного поведения нелиберальностью (или несправедливостью) и рассогласованностью самих законов может быть исходным пунктом формирования как либерального, так и анархо-индивидуалистического сознания, которое может стать труднопреодолимой духовно—психологической преградой на пути утверждения либеральной законности5. Поэтому важно знать не только то, как много представителей той или иной социальной группы предпочитают жить по совести, а не по закону, но и то, что они понимают под совестью. Прямых вопросов на эту тему в анкете не было. Но некоторые предположения на основании полученных нами данных сделать все же можно. Чтобы понять, куда зовет людей голос совести, попробуем выяснить, способно ли их сознание противопоставить вчерашней законности и нынешнему беззаконию не произвол частного интереса, открывающий перспективу войны всех против всех, а новую, более органичную социальную связь, новую общность, новую, если угодно, коллективность. Какое—то представление об этом нам помогут составить данные, представленные в таблице 3. Таблица 3 (данные в%) Отношение к первой формулировке — при всех поправках на возможную неискренность — показывает, что идеология криминального коллективизма (незаконные действия ради "общего дела") в большинстве групп российского общества распространена несколько шире, чем идеология криминального индивидуализма (незаконные действия ради личной выгоды). Судя по тому, что заметный рост привлекательности криминального коллективизма по сравнению с криминальным индивидуализмом обнаруживается в таких группах, как пенсионеры и колхозники, не последнюю роль здесь играют особенности "традиционно советского" типа сознания: идея общего дела", пусть и в специфически уравнительной версии, находила и находит в их сознании определённый отклик. Но более показательно всё же другое. Если учесть, что готовность к беззаконию ради "общего дела" (в отличие от беззакония ради личной выгоды) проявляют довольно значительные слои не только старых но и новых хозяйственных элит и что лишь среди учащихся и студентов сторонников криминального общего дела меньше, чем приверженцев криминальных действий ради личной выгоды, то вывод напрашивается сам собой. В определенных слоях российского общества существует установка на формирование нелегальных горизонтальных и вертикальных общностей не обязательно оформленных, но достаточно устойчивых. Наверное, самый точный из существующих терминов для их обозначения — связи (неспроста именно учащиеся и студенты, у которых связей еще нет или почти нет, предпочитают коллективному беззаконию индивидуальное). Возьмите данные о согласных с первой из приведенных в таблице 6 формулировок добавьте к ним 3-5% тех, кто склонен к криминальному индивидуализму, а к криминальному коллективизму не предрасположен (есть и такие, кто мысленно готов к тому и другому), и вы получите приблизительное представление о социальной базе реального и потенциального криминального беспредела в российском обществе Она не настолько широка, как ее порой изображают. Но она достаточна, чтобы говорить о серьезной тенденции, которая при определенном стечении обстоятельств может стать доминирующей. Важно, что для определенной части людей в самых разных социальных группах подобное сознание и поведение вполне органично. Об этом свидетельствует следующий факт: большинство респондентов, демонстрирующих склонность к криминальному коллективизму, входит в число тех, кто руководcтвуется принципом "совесть выше закона". Есть ли в нашем обществе другие тенденции, противостоящие этой? Разумеется, то что готовых пожертвовать законом ради совести все же заметно больше, чем готовых нарушить его ради личной или групповой выгоды, вызывает определенный оптимизм. Но вопрос опять-таки в том, куда же зовет людей голос совести. Просматривается ли в их ориентациях хоть какой-то намек на новую коллективность, новые формы общественных связей, принципиально отличающихся от связей криминальных и полукриминальных, сложившихся еще в советскую эпоху и являвшихся естественным продолжением официального советского коллективизма, прикрывавшего реальную атомизацию тех, у кого "связей" не было? В этом отношении особый интерес представляет реакция наших респондентов на вторую формулировку, призванную выявить степень готовности поступиться ради "общего дела не законом, а личным интересом. Сразу же обращает на себя внимание то, что в глазах представителей всех групп второе выглядит явно предпочтительнее первого. Единственное, но очень показательное исключение — наши "либералы". Мы можем здесь лишний раз наблюдать, как предельно резкое идеологическое отторжение коммунизма (в данном случае коммунистической версии "общего дела" и коммунистического "мы") уживается с неозабоченностью проблемой формирования нового "мы" и революционным легкомыслием в вопросе о его преемственности по отношению к старому. Снова обнаруживается уже отмечавшаяся в первой части статьи близость мироощущения либералов" и учащейся молодежи — самой идеологизированной социальной группы российского общества. И мы еще раз вынуждены повторить: ничего специфически либерального в таком мироощущении может и не быть; в данном случае правомернее говорить о разновидности того типа сознания, который мы назвали нелиберальным индивидуализмом", и который в чем-то очень существенном выступает прямым наследником сознания "традиционно советского" типа. Косвенным подтверждением этого может служить следующее обстоятельство: пенсионеры, сознание которых во всех отношениях ближе всего к сознанию "традиционно советского" типа, не намного больше склонны жертвовать своими правами и интересами ради "общего дела", чем представители групп, где наиболее заметны проявления "нелиберального индивидуализма" (безработные и предприниматели6). И все же удивляться надо не этому, а тому, что массовый потребительский индивидуализм, явившийся результатом разложения советской ментальности, все же не окончательно вытеснил потребность в коллективности. Есть разочарование в исторических результатах прежнего самопожертвования во имя "общего дела", но сохранился и достаточно массовый запрос на его новую или хотя бы улучшенную версию. И этот идеализм, это тяготение к коллективности распространены в российском обществе больше, чем склонность к криминальным способам самоутверждения. От того, какая тенденция окажется сильнее, и зависит в значительной степени наше ближайшее и более отдаленное будущее. Нет никаких сомнений в том, что либерализм (по крайней мере "социал-либерализм") предполагает ориентацию на свободное, в очерченных законом границах, коллективное действие. Без этого невозможна индивидуальная свобода, требующая развитой способности поступаться многим из того, что свойственно "изолированному", "внеобщественному" индивиду. По крайней мере, если речь идет не о стабильном, а о формирующемся обществе, которому лишь предстоит создать механизмы, обеспечивающие согласование свободы одних со свободой других7. Можно сказать иначе: без идеи "общего дела", по-разному реализуемой на всех уровнях (семьи, предприятия и т.д.), новая общность сложиться не может, ей не удастся выработать скрепляющие ее ценности, и она будет обречена на непреодолимые и постоянно воспроизводящиеся конфликты. А как быстро эта общность сложится и какой она будет, в значительной степени зависит от элитных групп, их готовности обновлять старые и утверждать новые формы общественных связей. Мы видим, что элиты зарождающегося частнособственнического уклада к миссии социальных лидеров пока не готовы: они слишком замкнуты на себя, на свои частные интересы. Для большинства из них "общее дело" — это прежде всего их личное дело. Однако в глазах основной массы населения, как уже не раз отмечалось, личное дело предпринимателей общим пока не выглядит. Но если так, встает вопрос: могут ли претендовать на лидерство в формировании либеральной общности элиты старые? Первое, что обращает на себя внимание: почти все они довольно существенно отличаются от других групп по степени предрасположенности к некриминальной и некорыстной коллективности. В чем причина такой предрасположенности? И с кем именно вопреки своим интересам готовы объединяться директора, председатели колхозов и управленцы? Проще всего, конечно, предположить, что речь идет о консолидации самих этих групп ради спасения привычного жизненного уклада и своего высокого общественного статуса, по сравнению с чем какие-то текущие личные интересы могут казаться частностью. Но возможно и другое. Возможно, в сознании значительной части среднего слоя хозяйственников и управленцев сохранилось представление об особом функциональном коллективизме, свойственном именно этому слою в силу той двойной ответственности — перед вышестоящими инстанциями, с одной стороны, и трудовыми коллективами и населением, с другой, — которая на него возлагалась и от которой он не освободился до сих пор. Отсюда — не только "номенклатурная" криминальность, но и специфический "номенклатурный" идеализм, "номенклатурный" энтузиазм — не обязательно как свойство личности, но обязательно как профессиональное качество. Без него невозможно было осуществлять мобилизационные функции, транслировать свою ответственность перед "партией-государством" вниз, передавать ее рядовым труженикам, внушая тем, что их связывает с начальством "общее дело", что от того, как они с ним справятся, зависит отношение более высокого начальства, от которого в условиях планово-распределительной экономики зависело, как известно, все. Исключение составляют офицеры, что вполне понятно: их жизнь жестко регламентирована и им трудно представить себе, с какими людьми и ради какого "общего дела" они могли бы добровольно объединиться. Можно ли рассчитывать, что этот функциональный коллективизм станет культypнo-психологической предпосылкой развития наших старых элит в направлении "социал-либерализма"? Ничего определенного на сей счет сказать пока нельзя, хотя бы потому, что в описываемом явлении очень много от прошлого, от "традиционно советского". Пока можно лишь констатировать: в старых элитах существует повышенный спрос на некриминальную коллективность, но какой политический и идеологический оттенок она приобретет, покажет будущее. Спектр достаточно широк — от "национал-социализма" до "социал-либерализма" (наименьшие шансы имеет здесь либерализм "экономический"). О способности же этих групп приспособиться к различным политическим условиям свидетельствует декларируемая ими готовность "подчиняться общим для всех законам" независимо от того, каким содержанием они наполняются: здесь, напомним, директора, управленцы и председатели колхозов тоже лидируют, пропустив вперед только пенсионеров (см. табл. 1). Остается лишь сказать, что от того, какой выбор сделает чиновничество, широкие круги управленческой и хозяйственной бюрократии, в России с ее политическими традициями и историческим опытом зависит очень многое. Реальное политическое будущее в нашей стране имеют лишь те силы, которые сумеют найти общий язык с этими слоями. Или, говоря точнее, найти компромисс между их интересами, их культурно-цивилизационными возможностями и назревшими потребностями модернизации страны. Это может нравиться или нет, но это так. 2. РАВЕНСТВО Согласно принятому нами определению идеального типа либерального сознания, под равенством понимается равенство перед законом и только по отношению к закону. Однако в сознание нескольких поколений советских людей внедрялось совсем другое представление. Как оно сочетается с идеей равенства только перед законом? Чтобы выяснить это, мы предложили респонеднтам высказаться по поводу двух формулировок, фиксирующих два различных подхода к понятию "равенство . Таблица 4 (данные в%) Реакция на первую формулировку выглядит, по крайней мере на первый взгляд, умеренно либеральной: только среди учащейся молодежи и безработных с ней согласно меньше половины опрошенных. Однако близость учащихся и студентов к безработным (внимательный читатель не мог не заметить, что их позиции близки не только по этому вопросу) в данном случае чрезвычайно любопытна. Ни разу еще ориентации учащейся молодежи не отличались так существенно от ориентации "либералов" или, скажем, предпринимателей. Учащиеся и студенты крайне радикальны, когда речь идет о чисто идеологическом отмежевании от старой системы с ее унификацией и специфическим сочетанием привилегий и уравнительности. Но они не могут не понимать, что одно лишь политическое равенство, равенство только перед законом им ничего не даст, что уже в силу своего возраста они окажутся одной из самых обделенных групп. Так что их близость к безработным в этом вопросе вовсе не случайна, как не случайна близость тех и других к таким "традиционно советским" по своей ментальности группам, как колхозники и пенсионеры. Благосклоннее других к идее равенства перед законом — при неравенстве во всем остальном — относятся старые и новые элиты (кроме работников аппарата управления). Ничего удивительного в этой схожести столь разных почти во всем остальном групп, как предприниматели и, скажем, председатели колхозов, нет: к равенству не только перед законом они не могут не относиться настороженно уже потому, что они — элиты (разумеется, согласие с равенством перед законом при неравенстве во всем остальном не мешает им по-разному понимать сам закон). Что касается управленцев, то их осторожная позиция объясняется, возможно, тем, что в идее равенства только перед законом многие из них не без оснований видят угрозу уравнительно-перераспределительной системе и покушение на их привычное место в ней, на их особую функцию, которая в значительной степени определяла и определяет их привилегированное положение в обществе. Управленцы, похоже, обнаруживают здесь явное тяготение к унификации. Это станет еще очевиднее, если сравнить их сдержанную реакцию на эту формулу с гораздо более благосклонным отношением к самой первой формулировке свободы, к "жизни по общим для всех законам". Закон должен быть один для всех, но нельзя слишком расширять область неравенства — вот в чем, скорее всего, смысл неодинакового отношения к двум родственным по содержанию формулировкам, которое сближает управленцев с группами, где больше всего распространен "традиционно советский" тип сознания, с пенсионерами и колхозниками, равно как и с оказавшимися рядом с ними студентами и безработными. Интересно, что руководители колхозов, по многим позициям тоже примыкающие к "традиционно советскому" типу, не составили исключения и в данном случае: желающих "жить по общим для всех законам" среди них больше, чем сторонников равенства только перед законом (при всем том, что по доле таких сторонников они вместе с другими элитами входят в число лидеров). Только в одной группе — среди предпринимателей, к которым примыкают "либералы", — наблюдается резкий сдвиг в противоположную сторону: они испытывают недовольство унифицирующим пафосом "жизни по общим для всех законам" (а быть может, просто не готовы совмещать в своем сознании идею свободы и идею подчинения закону), но с явной симпатией воспринимают мысль о жестком и фиксированном ограничении зоны унификации, улавливаемую ими в нашей первой формулировке равенства. Показательно, что предприниматели и, что для нас здесь более важно, "либералы" и в данном случае оказываются довольно далеко от близких им по многим позициям учащихся и студентов. Дело, наверное, в том, что идеология "либералов" заставляет их дистанцироваться от уравнительности, а учащаяся молодежь, наоборот, испытывает дискомфорт из-за неравенства по отношению к взрослым. Читателю, интересующемуся более тонкими оттенками проблемы, советуем сопоставить отношение респондентов к идее равенства перед законом с их реакцией на другую формулировку свободы, сочетающую подчинение общим для всех законам в общественной жизни с возможностью поступать по своему усмотрению в жизни частной. Строго говоря, именно эта формулировка в наибольшей степени соответствует принципу равенства перед законом и только перед ним. Ведь что означает такое равенство? Если закон регулирует лишь публичную деятельность или, говоря языком Милля, деятельность, имеющую отношение к интересам общества, то тогда равенство на частную жизнь не распространяется8. Но неравенство в частной жизни есть лишь иное выражение мысли о свободе каждого поступать тут по своему усмотрению. И наоборот: признание свободы поступать по своему усмотрению означает одновременно и признание неравенства — хотя бы потому, что абсолютно одинаковых людей и условий жизни не бывает. Логично было ожидать, что все это каким-то образом проявится в ответах наших респондентов. Но нет, не проявилось. В большинстве групп (рабочие, бюджетники, управленцы, колхозники, учащиеся и студенты, фермеры), как и среди населения в целом, идее свободы в частной жизни отдается предпочтение, порой явное, перед принципом равенства только перед законом. Вывод отсюда может быть один: голосуя за возможность поступать в частной жизни по своему усмотрению, люди очень редко осознают вытекающее из такой свободы неравенство во всех отношениях, кроме юридического. И это понятно, если учесть, что идея свободы в частной жизни была в наших условиях первым проявлением протеста против тоталитаризма, выражавшемся вначале (а у многих — до сих пор) в виде "двойного стандарта", а потом — в требованиях свободы совести, суждений, оценок, всего того, что ассоциируется с раскрепощением индивида. Это была своего рода унификация наоборот — не в несвободе, а на сей раз в свободе, и потому свободы в либеральном смысле слова, предполагающей не унификацию, а дифференциацию, тут еще не было или почти не было. Если же вспомнить, что идея равенства перед законом, сыгравшая когда-то огромную роль в антифеодальных революциях, в революциях антитоталитарных такой роли сыграть не могла (привилегии "номенклатуры" законодательно закреплены не были) (1, с. 81), то картина прояснится окончательно. Только в двух группах — у военных и предпринимателей — предпочтения сегодня иные: доля сторонников идеи равенства перед законом (при неравенстве во всем остальном) здесь несколько превышает долю приверженцев свободы выбора в частной жизни. Конечно, соображения, которыми при этом руководствуются офицеры и предприниматели, скорее всего не одинаковы. Первых, возможно, смущают слова "в частной жизни поступаю, как хочу", что связано не только с регламентацией жизни военных, которая в определенной степени распространяется и на личную жизнь (поэтому, кстати, почти все формулировки свободы вызвали у офицеров сомнения и ни одна из них не собрала сколько-нибудь значительного большинства сторонников) , но и с потребностью, не обязательно осознанной, найти в частной жизни более высокий смысл, чем произвол личного хотения9. У предпринимателей же дело обстоит иначе. Их (точнее — значительную их часть) могла смутить не столько мысль о свободе выбора в частной жизни, сколько необходимость в жизни общественной подчиняться "общим для всех законам". Идея равенства перед законом не связывает такое подчинение со свободой; к тому же при желании она может быть истолкована в духе "нелиберального индивидуализма", а именно — как равенство возможностей не подчиняться закону10. Впрочем, допустимо и иное толкование: предпринимателей, как и военных, не устраивает расчленение жизни на частную и общественную, в идее же о свободе выбора исключительно в первой им может слышаться нежелание менять законодательство во второй. Предприниматели, кстати, единственная группа, в которой потребность в легализации неравенства преобладает над антитоталитарным стремлением покончить с "незаконными" привилегиями. В этом можно убедиться, познакомившись с реакцией наших респондентов на вторую, сугубо уравнительную формулировку равенства (см. таблицу 4). Но если отношение к ней предпринимателей выглядит естественным, то отношение других, мягко говоря, удивляет. Удивляет, что две взаимоисключающие формулировки в их представлениях не только друг друга не исключают, но и мирно сосуществуют. Удивительно и то, что во всех группах, кроме предпринимателей, согласных с "уравнительной" формулировкой больше половины, а во многих (рабочие, колхозники, председатели колхозов, учащиеся и студенты, пенсионеры, безработные) их даже больше, чем согласных с первой формулировкой. Очевидно, в слова "равные экономические, социальные, политические и культурные условия жизни всех людей" представители разных групп вкладывают не просто разный, но принципиально разный смысл. Одним они кажутся направленными прежде всего против "привилегий номенклатуры" и коррумпированности сменившей ее власти (фермеры, часть предпринимателей, учащаяся молодежь, значительные слои работников бюджетной сферы, наконец, "либералы"), другим — против нового, "капиталистического" неравенства (пенсионеры, колхозники, председатели), в сознании третьих — разные смыслы пересекаются, накладываются друг на друга. "Уравнительная" формулировка выявила случайность, неорганичность солидарности элитных групп в отношении к равенству перед законом. Руководители колхозов снова оказались рядом с колхозниками, а директорский корпус двинулся вслед за предпринимателями, хотя и несравнимо менее решительно. Среди военных и управленцев отношение к "полному равенству" такое же (или почти такое же), как к равенству только перед законом, причем у управленцев одинаково сдержанное. Очевидно, их страшит не только угроза окончательного краха уравнительно-перераспределительной системы, лишающего их привычной функции, но и расширительное толкование этой функции: соглашаясь с идеей "полного равенства", они, будучи "начальством", берут на себя и ответственность за ее осуществление. Вот почему, наверное, работники аппарата управления, когда речь зашла об отношении к "полному равенству", оказались рядом с предпринимателями и фермерами. Возвращаясь к проблеме в целом, хотелось бы отметить следующее. Парадоксальная схожесть реакции на две взаимоисключающие формулировки в большинстве социальных групп связана, очевидно, не только с тем, что в идее "полного равенства" многие улавливают антиноменклатурный пафос, но и с тем, что в формуле равенства перед законом слово "закон" воспринимается не в либеральном, т.е. сугубо юридическом, а в гораздо более широком и унифицирующем смысле, что особенно свойственно сознанию "традиционно советского" типа. Отсюда следует, что общие формулировки не позволяют сколько-нибудь содержательно раскрыть отношение к идее равенства в российском обществе и что их желательно конкретизировать. Исходя из этого, мы предложили респондентам высказать свое мнение еще о двух формулировках равенства. Кроме того, мы сочли важным выяснить, чем отличается (и отличается ли) отношение к равенству как к идеалу и как к социально-экономической и политической реальности. Для этого мы попросили респондентов оценить формулировку: "Полного равенства условий жизни быть не может, но к нему надо стремиться". Таблица 5 (данные в%) Сразу же отметим: отношение как к первой, так и ко второй формулировкам во всех группах примерно одинаковое — разброс оценок не превышает 12%. Бросается в глаза и то, что почти не отличаются и реакции на эти формулировки (самое большое расхождение — у военных — тоже составляет 12%). Наконец, обе они получили поддержку подавляющего большинства населения — от 2/3 до более чем 4/5 в разных группах. Но — обратите внимание: почти повсеместно наибольшее сочувствие вызывает такое понимание равенства, которое соответствует классической либеральной формуле — "карьеры, открытые для талантов". Но ведь эта формула, предполагающая ничем, кроме закона, не ограниченную свободу проявления всех "естественных" различий людей (их "талантов") со всеми вытекающими отсюда статусными, властными и прочими последствиями11, как уже говорилось, органична для типа сознания, который мы назвали "экономическим либерализмом". Можно ли считать, что наши респонденты, почти единодушно проголосовав за то, чтобы люди делали карьеру в соответствии со своими способностями, тем самым проголосовали за "экономический либерализм"? После всего того, что мы уже узнали об особенностях сознания россиян, утверждать такое было бы абсурдно. Преимущество, отданное этой формулировке равенства перед всеми другими, лишний раз свидетельствует о том, что главное проявление неравенства население усматривало и до сих пор усматривает в "привилегиях номенклатуры" — в том числе (а быть может и в первую очередь) на распределение должностей. Эти привилегии, как мы уже отмечали, в глазах людей выглядят незаконными (в отличие от узаконенных привилегий феодальной аристократии). Потому-то принцип равенства перед законом и не стал в России конца XX в. символом перемен, потому-то в центре общественного внимания здесь оказался другой принцип — каждому по способностям. Что касается следствий, вытекающих из этого принципа, то общественное сознание — в силу ограниченности исторического опыта — их еще просто не успело освоить. Каждому по способностям — это пока больше отмежевание от прошлого, чем выбор будущего. В этом прошлом и следует искать корни того, что граждане России готовы в общем виде принять идею равенства и в том смысле, в каком ее понимают представители "экономического либерализма", и в том значении, каким она наполнена в либерализме "социальном". Подтверждение тому — почти одинаковая реакция на первую и вторую формулировки, приведенные в таблице 5. Оказывается, мысль о равенстве стартовых условий столь же привлекательна, как и мысль о "карьерах, открытых для талантов". И это можно понять: ведь "привилегии номенклатуры" распространялись и на детей ответственных работников, закрепляя существовавшее неравенство в новых поколениях. Готовность российского общества соглашаться с самыми разными, порой противоположными представлениями о равенстве, высокая степень согласия между представителей социальных групп в отношении к различным его версиям свидетельствует, по меньшей мере, о двух вещах. Во-первых, о том, что равенство воспринимается не как реальная (и требующая решения!) проблема сегодняшнего бытия, не как жизненная ценность, наполненная конкретным содержанием, а главным образом как идея, позволяющая людям зафиксировать свое неприятие прошлого и настоящего. Слабая актуализация ценности равенства в сознании россиян, о чем говорилось в первой части нашей работы, свидетельствует о том же самом. Во-вторых, отношение к равенству гораздо менее выразительно, чем отношение к свободе, выявляет дифференциацию типов сознания в российском обществе и степень готовности отдельных его групп к восприятию либеральных ценностей. Это можно объяснить как длительной эксплуатацией идеи равенства советским коммунизмом, так и откровенным ее поношением со стороны идеологов посткоммунистического "либерализма". Но уже сама высочайшая степень солидарности, проявляемая обществом по отношению к самым разным формулам равенства, говорит не об отсутствии интереса к нему, а, наоборот, об очень высоком интересе, о неудовлетворенном запросе и, вместе с тем, об абстрактности, неконкретности этого запроса: уравнительно-коммунистические представления переплетены в нем с либеральными, а либеральные не успели дифференцироваться. У нас не вызывает никаких сомнений, что в такой стране, как Россия, идея равенства (точнее — определенное представление о нем) будет в значительной степени определять и реакцию населения на реформы, и реальный маршрут исторического развития. Иного не может быть в том числе потому, что переход нашей страны к рыночной экономике осуществляется и будет осуществляться не в результате стихийной экономической эволюции, а благодаря целенаправленным действиям власти. Это, если можно так выразиться, "капитализм по проекту", причем проекту столь же экономическому, как и политическому. Но осуществить такой проект можно будет лишь в том случае, если политически значимые группы общества увидят в этом "общественное благо"12. Здесь-то и встает со всей остротой вопрос о том, какие же ценности могут помочь увидеть в складывающемся противоречивом порядке "общественное благо" и обеспечить этому порядку необходимую социально-политическую поддержку. Мы вовсе не утверждаем, что равенство — главная среди таких ценностей. Мы хотим лишь сказать, что без согласия относительно понимания равенства никакие основательные реформы в России невозможны. Огромное остаточное влияние уравнительно-перераспределительных идей в нашей стране делает нереальным достижение такого согласия на основе идеологии "экономического либерализма" с его принципом "каждому — по способностям" (очень быстро выяснится, что этот принцип, действуя без всяких ограничений, ведет к "привилегиям", с которыми массовое сознание будет не в состоянии примириться). "Социал-либерализм", предполагающий ограниченное вмешательство в рыночные отношения нерыночных механизмов ради выравнивания "стартовых условий", безусловно перспективнее и в данном отношении. "Социал-либеральная" версия равенства означает равенство возможностей при использовании благ осуществляемого перехода (не говоря уже о более или менее пропорциональном распределении его издержек). Подчеркиваем: речь идет не о равенстве доли получаемых благ, а именно о равенстве доступа к ним. Равнодоступность же означает устранение или миними­зацию отношений господства и подчинения между социальными группами, т.е. создание таких политических и культурных условий, при которых неравное обладание различными благами (не только материальными, но и такими, как образование, досуг, близость к центрам принятия решений и т.д.) не становится источником власти одних над другими. Если кто-то возразит, что неравенство в обладании благами всегда порождает и будет порождать стремление к воспроизводству или закреплению господства, мы с этим спорить не станем. Скажем лишь, что имеем в виду не некое раз и навсегда достигнутое состояние общества, а исключительно его стремление свести к минимуму последствия неравенства, препятствующие консолидации, достижению согласия на демократической, без принуждения, основе, стремление, которое полностью никогда не может быть реализовано. Можно сказать иначе: речь идет об идеале, которому никогда не суждено слиться с социально-экономической и политической реальностью, но который именно поэтому способен обеспечивать ей постоянную динамику, сообщать импульс самоизменения и совершенствования. "Целью политического равенства, —" пишет известный американский философ М.Уолцер, — выступает общество, свободное от господства. Это есть светлая надежда, выраженная словом "равенство". Это не надежда на устранение различий; нам не нужно быть одинаковыми или обладать одинаковым количеством одних и тех же вещей. Люди равны (в отношении всех важных нравственных и политических целей), когда никто не обладает средствами господства или не контролирует их" (9). Есть ли такой идеал в сознании россиян? Есть ли стремление к его достижению при ясном понимании его недостижимости? Полученные нами данные дают все основания ответить на эти вопросы утвердительно. Однако основной вопрос — как именно будет осуществляться такое стремление, удастся ли избежать при этом рез­ких столкновений интересов, остается пока открытым. Потому что нынешнее согла­сие в понимании равенства очень непрочно и неустойчиво: уже одно то, что это согласие распространяется не только на близкие по содержанию, но и на взаимоиск­лючающие формулировки, меньше всего настраивает на благодушие. 3. ТЕРПИМОСТЬ (ТОЛЕРАНТНОСТЬ) Терпимость — один из главных, определяющих, конституирующих принципов либерального мировоззрения. Не так уж далек от истины американский политиче­ский философ Ст.Холмс, когда утверждает: "Либерализм начинается не с эгоисти­ческого интереса, как твердят учебники, но скорее с ограниченного нормой справед­ливости права быть иным" (10). Если следовать логике Дж.Ст.Милля, то терпимость одновременно соединяет, вбирает в себя другие ценности либерализма и выступает условием их реализации. Терпимость вбирает в себя свободу (в обществе, где нет свободы выбора убеждений и поведения, вопрос о терпимости просто не встает), равенство (прежде всего перед законом, гарантирующим возможность сосуществования разных типов сознания и стилей жизни) и многообразие (чем больше общественных сил включено в "свободную игру", тем более актуальным становится требование "не мешать", "оставить в покое"13). В то же время значимость этой ценности, наличие запроса на нее зависит от целого ряда обстоятельств и условий; одного лишь многообразия интересов, убеждений, жизненных стилей, даже в сочетании с юридически гарантированной свободой их выбора, для этого недостаточно. Так, нет никаких оснований говорить о терпимости (равно как и о нетерпимости) при отсутствии неприятия позиций одних людей и групп другими, акцентированного критического отношения к мнению "другого". В данном случае речь может идти о свободе взглядов и действий каждой из сторон, но никак не о толерантности. Разговор о терпимости бессмысленен и тогда, когда ни у кого нет возможности воздействовать на других (посредством ограни­чений, запретов и т.п.). Если я не могу ограничить или ликвидировать вашу свободу, то говорить о моей терпимости к вашим взглядам нелепо; проблема толерантности как особая социальная и политическая проблема тут просто не возникает. Не встает она и при неразвитости активной приверженности людей и групп своим ценностям и готовности их отстаивать. Без такой приверженности трудно представить и критическое отношение к ценностям других, а его отсутствие создает поле взаимного безразличия, индифферентности. Читателя, не забывшего о том, что ценность терпимости актуализирована в сознании россиян еще слабее, чем ценность равенства, просим обратить самое серьезное внимание на этот перечень условий, без соблюдения которых вопрос о терпимости лишен сколько-нибудь конкретного и содержательного значения. Толерантность и индифферентность — не просто различные, а взаимоисключающие понятия. В своих развитых формах толерантность предполагает не пассивное безразличие, а активное взаимопризнание оппонентов именно в качестве оппонентов, каждый из которых привержен не только своим собственным ценностям, отличающим его от других, но и общей для всех ценности свободы. Говоря иначе, отстаивая свои ценности, считая их "истинными", а убеждения другого — заблуждениями, я оцениваю свою "истину" ниже свободы другого самому осуществлять свой выбор. Но тем самым я признаю и нечто еще более важное. Я признаю, что ценности настолько многообразны, что они не могут быть идеально согласованы друг с другом, а тем более — получить законченное органическое воплощение в каком-либо человеке или общественной группе14. И при всем том толерантность не может быть безбрежной. Она не может распространяться дальше границы, за которой терпимость ко всему многообразию общественных элементов начинает угрожать единству этого многообразия15. Суть толерантности как практической проблемы состоит в том, чтобы максимально расширять общественное многообразие при соблюдении базисных правил, гарантирующих сохранение жизнеспособности общества16. Учитывая все сказанное, удручающей выглядит не только степень актуализации ценности терпимости в сознании россиян; не вызывает оптимизма и то, как они понимают эту ценность. Рассмотрим сначала их реакцию на три формулировки, одна из которых означает, если можно так выразиться, терпимость без берегов, а две другие отрицают эту формулировку, ограничивая зону толерантности некоторыми привычными слуху россиян "базисными правилами". Таблица 6 (данные в%) Довольно заинтересованная реакция на первую формулировку может создать впечатление, что идея терпимости достаточно глубоко укоренена в российском обществе. Но это, к сожалению, не так. Согласие с абсолютно и заведомо нереалистической версией терпимости свидетельствует о том, что мы имеем дело с проявлением безразличия, индифферентности, но никак не толерантности в том смысле, о котором говорилось выше. Индифферентность, прививавшаяся десятилетиями и закрепленная в житейской формуле "не высовывайся!", может превратиться во вседозволенность (по крайней мере в мыслях) после того, как "высовываться" стало безопасно. Не удивительно, что самый большой спрос на "толерантность без берегов" обнаруживается в группах (предприниматели, фермеры, рабочие, учащиеся и студенты, а лидируют здесь "либералы"), где сильны анархистские настроения или, пользуясь принятой нами терминологией, сильны позиции "нелиберального индивидуализма". Правда, в этих группах много людей, которые по своим ориентациям ближе все же к "экономическому либерализму". У них (впрочем, не только у них) повышенный спрос на "терпимость без берегов" может быть связан с воспоминаниями о тоталитаризме, когда многие мнения и взгляды запрещались. Но аналогичная причина (только в связи не с прошлым, а с настоящим) могла вызвать согласие с первой формулировкой и у значительной части представителей "традиционно советского" типа — руководителей колхозов, колхозников, пенсионеров. Не исключено, что нынешняя политика средств массовой информации выглядит в их глазах необъективной, предвзятой по отношению к тем идеям, которые им близки. Только в двух группах (управленцы и военные) противников ''терпимости без берегов" оказалось больше, чем сторонников. Быть может, это вызвано тем, что им не только пришлось пережить шок "перестроечных" лет, когда слова "бюрократия" и "военщина" стали чуть ли не ругательствами, но и, по роду профессии, приходится и сегодня отвечать за последствия распространения тех или иных мнений и взглядов. Но в целом, повторим, ценность толерантности в строгом смысле слова российскому обществу еще не близка: не потому, что оно отличается сверхтерпимостью, а потому, что частные и групповые интересы в нем еще не дифференцировались (точнее, дифференцировались слабо), различные элементы общественного многообразия не успели зажить самостоятельной жизнью и в сознании разных групп и слоев реальными и обязательными по-прежнему выглядят лишь взаимоотношения с государством, а не с другими группами и слоями. А это, в свою очередь, означает, что голосуя за "толерантность без берегов", представители той или иной группы имеют в виду лишь терпимость (со стороны государства) по отношению к самим себе, не беря в расчет и не продумывая всех последствий того, что она распространяется и на других и что интересы этих других могут резко расходиться с их собственными. Слабое соотнесение идеи терпимости с жизнью, с ее реальными проблемами и конфликтами приводит к тому, что различия между группами в отношении к этой идее, как правило, незначительны. А это, в свою очередь, объясняет, почему реакция на нее еще меньше способна выявить различия между типами сознания, чем реакция на ценность равенства. Отношение ко второй и третьей формулировкам в этом смысле еще показательнее: лишь учащаяся молодежь более или менее заметно отличается от других в восприятии второй формулировки и — вместе с предпринимателями — третьей. Очевидно, в этих группах настороженнее, чем в других, относятся к ограничениям терпимости с помощью ссылок на угрозу общественных беспорядков или несоответствие тех или иных мнений нормам и принципам морали, потому что улавливают в таких ограничениях словесное и смысловое сходство с прежними запретами, когда "общественный порядок" и "принципы морали" толковались сколь угодно широко и исключительно по усмотрению властей. Если это так (а это может быть и не совсем так, учитывая, что данные группы отличаются не только особой нелюбовью к тоталитаризму, но и повышенной склонностью к анархической вседозволенности) , то такие опасения по меньшей мере не беспочвенны. Конечно, само по себе согласие на ограничение терпимости, если она ведет к нарушению гражданского мира, не только оправдано, но и необходимо во имя соблюдения самого принципа терпимости17. Но в современном российском обществе, где идея частного права, как мы пытались показать в первой части статьи, укоренена очень слабо, где идея законности воспринимается еще в значительной степени по-старому, ограничения зоны терпимости во имя сохранения "порядка" могут стать простой (и привычной по прошлым десятилетиям) ликвидацией отдельных элементов общественного многообразия с помощью действий, ведущих в сторону и от терпимости, и от либерального устроения государственно-политических институтов вообще. Примерно то же самое можно сказать об ограничении толерантности, исходя из моральных соображений. Любые, даже самые "нейтральные", базисные правила предполагают те или иные представления о том, что есть добро и благо. Но, чтобы ради них согласиться на ограничение толерантности, надо быть уверенным, что речь идет не о частных и групповых, а о всеобщих, универсальных представлениях. Не менее важно и другое: насколько переводимы (и переводимы ли?) такие моральные представления и предписания на язык общих для всех прав, которыми и определяются границы толерантности в данном обществе в данное время. Показательно, что на Западе, к примеру, легальные действия против порнографии обосновываются не столько ее аморальностью, сколько тем, что она, цитируя известное постановление городского совета Миннеаполиса (США) от декабря 1983 г., "нарушает права женщин" (13, с. 128). Есть ли основания утверждать, что российские граждане, почти единодушно соглашающиеся на ограничение толерантности ради сохранения чистоты моральных принципов, руководствуются либеральными соображениями о правах своих соотечественников? Помня об их представлениях о частном праве вообще и праве собственности — в частности, усомнимся в этом. А чтобы понять, оправданы ли эти сомнения, посмотрим, как наши респонденты реагируют еще на две формулировки толерантности, либеральная направленность которых, в отличие от предыдущих, несомненна. Таблица 7 (данные в%) Реакция на первую из этих формулировок вроде бы полностью должна развеять все высказанные выше сомнения. Границы терпимости очерчены точно и в строгом соответствии с современными либеральными представлениями. И все же очень уж большого оптимизма полученные данные не вызывают. Смущают и крайняя незначительность, почти отсутствие различий между группами в отношении к данной формулировке и — еще больше — то, что за этим стоит. Стоит же за этим, как нам представляется, все то же: слабая дифференцированность и проявленность частных и групповых интересов, а следовательно, размытость, неакцентированность частных и групповых прав, несоотнесенность своих прав с правами других, а всех их — со всеобщими, универсальными правами, одинаково распространяющимися на все элементы общественного многообразия. Да и откуда этому взяться, если идея важнейшего из таких универсальных прав — права собственности — находится у большинства россиян на периферии сознания? Реакция на вторую (и последнюю) формулировку толерантности в какой-то степени подтверждает эти предположения, которые, разумеется, требуют проверки в ходе других, более тонких исследований. По своему смыслу данная формулировка почти не отличается от предыдущей, но ее особенность и преимущество в том, что она отсекает возможность по-разному толковать сами права, лишать их универсальности, одинаково распространяющегося на всех единого содержания. Быть терпимым к тому (и только к тому), что само отличается терпимостью, — это и есть не что иное, как признание равного права на непохожесть, на инаковость и — в то же время — признание допустимости лишь такой непохожести, которая не противоречит данному универсальному принципу. Нетрудно заметить, что степень согласия со второй формулировкой значительно ниже, чем с предыдущей. Можно, пожалуй, сказать, что здесь отношение российского общества к ценности толерантности схватывается точнее, но не потому, что в отличие от первой вторая формулировка затрагивает какие-то конкретные права и интересы (не думаем, что респонденты это осознают), а прежде всего потому, что она для многих оказалась непонятной. Непонятной же она оказалась потому, что реального опыта согласования интересов и прав у большинства людей нет, а иного способа, кроме как через собственный опыт, привнесения идей и ценностей в массовое сознание пока не придумано. Если вы скажете, что это возможно также через культуру и образование, то будете правы, но наши данные как раз и фиксируют, наряду с плохим пониманием данной формулировки, неодинаковую степень такого понимания (или, если угодно, непонимания) в элитных и массовых группах. Здесь-то и выясняется, что на духовно-культурном уровне идея терпимости оказывается способной выполнять роль пусть и слабого, но все же индикатора, выявляющего и фиксирующего различия между разными типами сознания. Вряд ли случайно, скажем, что больше всего затруднившихся определить свое отношение ко второй формулировке оказалось в массовых группах "традиционно советского" типа, а именно — среди пенсионеров и колхозников. Вряд ли случайно и то, что ближе всех к ним оказалась учащаяся молодежь: будучи по своим воззрениям одной из самых "антисоветских", учащиеся и студенты едва ли ни ярче всех воплощают в себе некоторые особенности "нелиберального индивидуализма", склонного к подмене терпимости анархической вседозволенностью. Что касается новых и старых элит, в той или иной степени тяготеющих к "экономическому" либо "социальному" либерализму, то тут рядом оказались столь разные по своим ориентациям группы, как предприниматели и военные (напомним, что в отношении к "терпимости без берегов", например, они находились на разных полюсах). Но и это свидетельствует лишь о том, что реакция на последнюю формулировку — хороший индикатор не только различий между типами сознания, но и их сходства. Задумаемся: что означает в данном случае близость предпринимателей, военных, директоров, демонстрирующих повышенную заинтересованность в "терпимости к терпимым"? Она означает, что такое понимание толерантности больше всего свойственно представителям групп, отличающихся высоким уровнем образования и связанных в своей практической деятельности с руководством коллективами людей, которые представляют сегодня то самое конфликтное многообразие, без которого формирование толерантности в строгом смысле слова невозможно. Близость старых и новых элит означает также, что ценность толерантности, особенно в ее либеральной версии, очень слабо идеологизирована — в отличие от свободы и даже равенства18. Нетрудно заметить, что различия между этими группами тем значительнее, чем значительнее степень идеологизации того или иного вопроса, которая, в конечном счете, уходит корнями в определенное представление о групповых интересах. Показательно, что самый высокий рейтинг "терпимости к терпимым" — среди "либералов", в сознании которых мы находим едва ли не самый резкий разрыв между идеологией и интересами, или, что точнее, их весьма специфическое взаимодействие посредством почти полного растворения интересов в идеологии: первыми, разумеется, не пренебрегают, но их удовлетворение воспринимается, главным образом, как результат практического воплощения второй и потому отнесено в будущее. Наконец, последнее, самое, может быть, важное. Если хоть в какой-то мере верна наша исходная гипотеза, что к восприятию ценностей "экономического либерализма" предрасположены новые элиты, а либерализма "социального" — старые, то их близость в понимании либеральной версии толерантности свидетельствует о том, что сегодня терпимость уже может служить индикатором различий между либеральным и нелиберальным типами сознания, но не способна стать индикатором различий между различными типами самого либерализма19. Мы можем здесь видеть, что специфически "социал-либеральное" прочтение толерантности, предполагающее не просто "оставление в покое", а целенаправленную деятельность общества и государства по поддержанию и развитию социально-политического многообразия, еще не успело войти даже в сознание элит и отделиться в нем от понимания в духе "экономического либерализма". Впрочем, мы лишний раз наблюдаем здесь и другое: проблема толерантности, как и проблема равенства (и даже в большей степени, чем проблема равенства) — это для России проблема не столько настоящего, сколько будущего. 4. ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ В экономических теориях либерализма не прекращается давний спор о допустимых и желательных масштабах распространения частной собственности, о сферах, в которых она уместна, а также о том, достаточно ли свободы частной собственности для развития общества как органической системы20. Но в данном случае собственность интересует нас главным образом как категория не экономического, а политического мышления, как политическая ценность. В этом отношении, как уже отмечалось, основной водораздел между различными версиями либерализма обнаруживается в представлениях о том, можно ли считать частную собственность основной, "базисной" ценностью, либо же она представляет собой лишь одну из ценностей, равноправную с другими или даже подчиненную какой-то другой "базисной" ценности (прежде всего — свободе). Не углубляясь в содержание этих споров (свою позицию мы высказали выше), обратимся к тому, что нас непосредственно интересует, — к представлениям россиян о роли и значении частной собственности в общественной жизни. В какой-то степени это прольет свет и на их представления о месте собственности среди других ценностей, ее ранге в их иерархии. При всем том, что ценность собственности, как мы помним, актуализирована в сознании очень слабо (даже слабее, чем равенство, хотя и несколько сильнее, чем терпимость), отношение к ней, пожалуй, рельефнее, чем что-либо другое, выявляет различия между выделенными нами типами сознания россиян. Лучше всего это просматривается в реакции респондентов на две формулировки, в которых роль собственности и собственников истолковывается в максимально выигрышном для них духе. Таблица 8 (данные в%) Мы здесь впервые можем наблюдать, как представители формирующегося частного сектора — предприниматели и фермеры — не только оказались рядом, но и (особенно заметно это в отношении первой формулировки) на приличном расстоянии от других групп. С точки зрения используемой нами типологии это более чем естественно: именно в данных двух группах преобладает "экономике либеральный" тип сознания, а он, в свою очередь, и отличается доминированием ценности частной собственности над всеми остальными. Несколько неожиданным, если говорить о реакции на первую формулировку, выглядит другое: не столь уж значительная степень отрыва предпринимателей и фермеров от остальных групп. Конечно, почти 2/3 представителей частного сектора, согласных с этой формулировкой (в других социальных группах доля не превышает половину), — цифра вполне достаточная для вывода о том, что у собственников (или собирающихся ими стать) отношение к собственности существенно отличается от отношения тех групп, где ее высокий рейтинг обусловлен не текущими интересами, а идеологическими представлениями и ожиданием будущих перемен. Более того, тут хорошо видно, что как только речь заходит о бесконтрольности собственности и безграничности полномочий и прав ее владельцев, в группах несобственников, где сильны настроения в духе "экономического либерализма" или "нелиберального индивидуализма" (учащиеся и студенты, рабочие, безработные, "либералы"), появляется определенная настороженность. И все же число сторонников "экономического либерализма" среди представителей частного сектора, для которых только такое мировоззрение, казалось бы, и должно быть органичным, меньше, чем мы ожидали. Ведь в своих наиболее "чистых" проявлениях, например, у Г.Спенсера, "экономический либерализм" не признает даже таких ограничений права собственности, как взымание государственных налогов для устройства публичных библиотек и музеев. С этой точки зрения частная собственность в принципе не подлежит никаким ограничениям. Если же наши предприниматели и фермеры согласны с этим утверждением лишь большинством в неполные 2/3, значит, немалая их часть идеологии "экономического либерализма" (не говоря уже о "нелиберальном индивидуализме") не разделяет. Почему это так и что за этим скрывается, — вопрос особый, требующий специального изучения. Некоторые предположения на сей счет мы выскажем чуть ниже. С другой стороны, чем объяснить, что, при всей настороженности по отношению к первой формулировке, с ней солидаризировалась почти половина опрошенных рабочих, значительные слои колхозников, бюджетников, безработных, учащейся молодежи (во всех этих группах согласных оказалось больше, чем несогласных)? Ведь ничем не ограниченная свобода частной собственности означает, как минимум, ликвидацию всего фабричного и трудового законодательства, всех форм профессиональной организации, социального страхования и т.д.21 К этому ли стремятся многие наши рабочие, колхозники и представители других массовых групп (разговор о старых элитах пока отложим)? Как можно истолковать подобную реакцию, идущую вразрез с интересами? Проще всего, конечно, сослаться на причину, на которую мы уже не раз ссылались в других случаях: соглашаясь на неограниченную свободу собственности, люди демонстрируют свое неприятие коммунистического тоталитаризма. В обществе, только что вышедшем из состояния безграничной несвободы частной собственности, последняя неизбежно становится для многих идеологическим символом всего, к чему стоит стремиться. И так будет до тех пор, пока институт частной собственности не сложится и не заработает — прежде всего в сфере производства, пока не станут очевидными все следствия такого перехода, который сам по себе вовсе не ведет к возникновению идиллической гармонии между собственниками и несобственниками, не обеспечивает автоматически свободу, достаток и достоинство последних. Но и это объяснение все же мало что объясняет. Да, многие представители массовых групп не понимают, что они готовы поддержать, да, их сознание является неистинным, идеологизированным, "превращенным", если пользоваться философским языком. Однако главный вопрос остается открытым: какие именно реальные интересы проявляются в этой превращенной форме? Чего ждут и на что надеются люди? И что лучше для дела рыночных реформ — укреплять их в их иллюзиях или называть вещи своими именами? На наш взгляд, суть проблемы заключается в том, что массовое сознание российского общества не научилось отличать право собственности от права на собственность. Право на собственность — это гарантированное право каждого члена общества обладать какой-то минимальной собственностью, которая призвана обеспечить его независимость и свободу22. Что касается права собственности, то оно лишь свидетельствует о том, что свобода владения собственностью не знает сословных ограничений, что эта свобода гарантируется юридически, как право, которое определенным образом связано с другими правами. Право собственности само по себе ничего не говорит о том, кто владеет собственностью и насколько этот "кто" представителен (количественно и качественно) для данного общества. Тем более ничего не говорит оно о степени индивидуальной независимости и свободы в этом обществе. Реальный ход истории (точнее — истории западного капитализма) показал, что право на собственность и право собственности могут не только не совпадать, но и противоречить друг другу. Был даже такой период, когда идея права на собственность приобрела радикальную антикапиталистическую — в политическом и этическом смысле — направленность. Это кажется неожиданным и нелогичным, но, если вдуматься, логика тут есть, причем очень жесткая. Ведь "если собственность существенна для развития индивидуальной свободы человека, то ею не могут в качестве ненавистной привилегии обладать лишь немногие — все должны быть собственниками. Таким образом, та же теория естественных прав, которая освятила индивидуальную собственность и разрушила во имя ее замок феодализма, вылилась в противоположную концепцию, а именно — в коммунизм. Смысл слова "коммунизм" в XVIII в., в отличие от нынешнего, приобретенного в следующем столетии, был, в сущности, аграрным, его представления были легалистскими и индивидуалистическими..." (16). Показательно, что представители раннего либерализма XVIII в. (а в ряде стран с "запоздавшей" промышленной революцией и в XIX столетии) не видели и потому не фиксировали противоречие между правом на собственность и правом собственности. В этом (и, пожалуй, только в этом) отношении они напоминают наших нынешних "радикал-либералов", которые, в свою очередь, могли получить идеологическую поддержку в некоторых слоях общества именно потому, что в массовом сознании право собственности воспринимается нередко как право каждого на владение собственностью. Но на Западе подобное отождествление породило действительно великую и действительно либеральную, органичную для доиндустриальной действительности иллюзию: представление о том, что если не в настоящем, то в будущем, сложится общество, в котором собственниками станут все, что именно на это "работает" история. Отсюда, кстати, только и становится понятным, почему идея прогресса была одним из важнейших компонентов либерального мировоззрения той эпохи — без нее просто невозможно было увязать друг с другом свободу, равенство и частную собственность. Возможна ли такая "творческая", исторически созидательная иллюзия в условиях переживаемого нами перехода? Ведь российское общество выходит не из феодального "традиционализма", а из коммунистического тоталитаризма, оставившего после себя не аграрное, а индустриальное общество. Между тем в западных странах, как известно, по мере превращения их из аграрных в индустриальные, борьба за свободу и достоинство человека, за сносные либеральные условия его существования пробивала себе другое русло, совсем не то, которое было предначертано для нее поначалу либеральными идеологами. Не превращение в собственников всех, а организованные коллективные действия несобственников, направленные на ограничение (но не ликвидацию!) права собственности. Неужели этот опыт нам не указ, и мы обречены на то, чтобы повторять давно пройденные другими стадии развития? Может ли старая иллюзия, возникшая в результате отождествления права собственности и права на собственность, иллюзия, сыгравшая не последнюю роль в прорыве Запада в индустриальную цивилизацию, сыграть аналогичную роль в условиях российского индустриального общества конца XX в.? Конечно, есть свои особые, чисто российские и сугубо сегодняшние причины, обусловливающие именно такое состояние массового сознания и нашей теоретической "либеральной" мысли. Историческое отрицание права каждого на собственность в нашей стране тоже уже было осуществлено, но — не индустриальным капитализмом, а индустриальным коммунизмом. Однако уравнительно-перераспределительная идеология и практика последнего, сочетавшиеся с "нелегальными", тщательно скрываемыми, но всем известными привилегиями бюрократии, не могли не сказаться на восприятии современного капитализма: утверждение частной собственности стало восприниматься многими как своего рода "черный передел" (т.е. раздача всем поровну) собственности государственной. Только этим можно объяснить ту благосклонность, которую мы наблюдаем в сознании значительного числа представителей массовых групп российского общества по отношению к идее неограниченной свободы собственности. Но право на собственность, имевшее когда-то глубокие корни не только в сознании, но и в жизненном укладе крестьян и ремесленников доиндустриальной эпохи, не способно дать даже начальный ценностный и психологический импульс рыночным реформам в обществе индустриальном, где аграрный вопрос, при всей его важности, уже не может считаться эпохальным, а его решение является производным от решения вопроса промышленного. Более того, если параллели с Западом хоть в какой-то степени допустимы для России, то можно предположить, что эта ориентация на превращение всех в собственников — и как раз по мере действительного утверждения права собственности — будет приобретать антикапиталистический, уравнительно-коммунистический характер (в духе европейского XVIII в.). И поскольку никаких серьезных исторических задач в России конца XX в. на пути уравнительного перераспределения собственности решить нельзя, поскольку само такое перераспределение приведет лишь к передаче собственности в руки немногих (об этом красноречиво свидетельствует опыт ваучерной приватизации), то любые попытки поддержать и укрепить иллюзию превращения в собственников всех и каждого (или даже веру в возможность такого превращения) будут сопровождаться прямо противоположным — ростом антисобственнических, антирыночных, "социалистических" настроений. Перед российским обществом стоят сегодня три задачи: приватизация собственности, предполагающая, что последняя обретет нового реального владельца; обеспечение управляемости собственностью, что намного важнее и сложнее, чем разгосударствление и формальная приватизация; и, наконец, создание общественных механизмов ограничения права частной собственности без отрицания его как такового (т.е. механизмов "государства всеобщего благоденствия", поддерживаемого структурами гражданского общества), что предполагает коренную переориентацию общественного сознания, а именно — четкую акцентировку в нем наряду с проблемой собственности проблемы наемного труда. Последнее особенно важно, учитывая ту роль и то место "труда" в советской ментальности, о которых шла речь в первой части статьи. Но так как эти задачи не решены, согласие многих представителей массовых групп с заведомо нереалистичной и противоречащей их интересам идеей неограниченной частной собственности можно истолковать как своеобразную реакцию на такую нерешенность, как идеологическую дезориентацию, возникшую из-за отсутствия ясных и реалистических ориентации. Иное дело — настроения элитных групп. Их представители, выступая за ничем не ограниченное право частной собственности, тем самым голосуют прежде всего за свободу ее передела, за максимально удобные и выигрышные позиции на старте приватизации (не исключено, что их настроения передаются части рядовых тружеников конкурентоспособных предприятий). И здесь важно и интересно не только то, что старые элиты отличаются от новых, о чем мы уже говорили, но и то, что в самих этих старых элитах обнаруживается расслоение: хозяйственники (директора промышленных предприятий и руководители колхозов) относятся к идее неограниченного права частной собственности явно благосклоннее, чем работники аппарата управления и военные (они, вместе с пенсионерами, составляют те группы, в которых число несогласных с первой формулировкой превышает число согласных). Это свидетельствует о том, что в среде хозяйственных руководителей государственного сектора выделяется слой, реально претендующий на статус собственника, и что у этого слоя будут складываться (а быть может, уже складываются) непростые отношения как с другими слоями хозяйственников, так и с представителями государственной бюрократии и военных. О том, что дело обстоит именно так, свидетельствует и реакция на вторую формулировку: хотя согласных с ней во всех группах значительно меньше, чем принимающих первую, но и здесь директора предприятий и руководители колхозов заметно отличаются от управленцев и военных. Последние вновь оказались рядом с пенсионерами, между тем как первые — рядом с предпринимателями и фермерами. Иными словами, внутри старых элит сегодня формируется слой, способный найти общий язык с новыми элитами по одному из ключевых вопросов, — о влиянии собственников на власть, на политику, на принятие государственных решений. Однако, с такими традиционно ключевыми для всей советской и досоветской истории слоями, как чиновничество и офицерство, договориться будет, похоже, непросто. Если же учесть, что в массовых группах желающих отдать политическую власть под контроль собственников очень немного, то позиции опирающегося на армию чиновничьего класса представляются далеко не слабыми. Очевидно, собственники и сами это чувствуют; поэтому большинство тех же предпринимателей и не претендует на политическую власть для своего класса. Единственная группа, где согласных передать власть представителям собственников больше, чем несогласных, — это сегодня фермеры23. Следует ли отсюда, что у нас формируется экономически господствующий класс, малопригодный к политическому властвованию? Первый цикл развития класса собственников в нашей стране был, как известно, пройден еще до 1917 г. Тогда этому классу не удалось встать во главе складывающегося гражданского общества и переломить чашу исторических весов в пользу либерально-демократических сил. А сейчас, почти век спустя — удастся ли? Это зависит от того, насколько формирующийся класс собственников и претендующие на роль "либералов" и "реформаторов" политические группировки сумеют, в отличие от своих предшественников, найти контакт с окружающей их социальной средой, или, что то же самое, обеспечить не только разрыв, но и преемственную связь с прошлой (в том числе советской) отечественной историей, от того, насколько готовы они принять "социальную" версию либерального мировоззрения. Принять же ее — значит признать, что в индустриальном обществе (даже таком специфическом, как российское) конфликт права собственности с другими правами неизбежен. Сегодня это понимают не только наемные работники развитых стран (не в пример мелкотоварному производителю, в глазах которого собственность, свобода и вся совокупность "прав человека" слиты воедино), но и трезвомыслящие собственники. И если более трети нынешних российских представителей частного сектора не согласны с идеей неограниченного права частной собственности, то, быть может, такое понимание проникает и в их среду? Быть может, не так уж чужда им мысль о том, что широкая общественная поддержка реформ не может быть обеспечена без ограничения права собственности или, говоря иначе, без согласования права собственности с другими правами и свободами человека? Такая мысль им действительно не чужда. Мало того: тех, кто ее разделяет, заметно больше, чем одна треть. Об этом можно судить по реакции еще на две формулировки, оговаривающие конкретные условия, когда право собственности должно быть ограничено. Таблица 9 (данные в%) Не думаем, что эти данные требуют развернутых комментариев. При всех отличиях, порой довольно существенных, между представителями частного бизнеса и другими группами населения, реакция на обе формулировки свидетельствует о достаточно высокой степени согласия по отношению к вопросу об ограничении собственности. По сути, это согласие в оценке итогов и перспектив исторического развития России: ведь если она в свое время "миновала" тот период становления рыночной системы, когда легитимирующей идеей последней выступала слитность частной собственности со свободой и другими правами человека (благодаря чему собственность и могла восприниматься как "неограниченная" и "свободная"), то она "миновала" этот период навсегда; воспроизвести его можно разве что в воспоминаниях и идеологических иллюзиях, что мы и наблюдали в доброжелательной реакции на идею неограниченной частной собственности. Сегодня речь может идти лишь о координации права собственности с другими правами и ценностями, что, в свою очередь, требует осознания различий между, пользуясь словами крупнейшего немецкого экономиста прошлого века Ф.Листа, "частной экономикой и "национальной экономикой"24: не различая их, считая, что это одно и то же, нельзя обеспечить, кстати, и максимально свободное на данный момент развитие частной собственности. И все же мы бы не стали преувеличивать значимость сегодняшнего согласия российского общества с "социал-либеральной" версией права собственности. Потому что по мере утверждения частной собственности и выявления ее противоречий с другими правами и ценностями, по мере того, как вопрос о ее ограничении и регулировании будет становиться вопросом о том, как именно ее регулировать, согласовывая разные интересы, будет все очевиднее, что в сознании многих людей "социал-либерализм" — это не столько коррекция крайностей либерализма "экономического", сколько перевод на современный язык (но не преодоление) "традиционно советского" мироощущения. Едва ли ни самый тревожный симптом этого, как ни покажется странным, мы видим в поразительном единодушии всех старых элит в отношении к последним двум формулировкам при максимально высокой степени согласия с ними. Помня о различиях между позициями старых элит в других вопросах, можно предположить, что корни такого единодушия — не столько в совпадении интересов и ценностей, сколько в недостаточной проявленности общественных противоречий, что, в свою очередь, является следствием слабой укорененности частной собственности и рыночных механизмов в российском обществе. 5. ГОСУДАРСТВО В оценках россиянами государства и его роли в общественной жизни специфически либеральные ценности выделить труднее, чем в оценках других политических понятий и ценностей. И дело тут не в том, что проблемы, так или иначе связанные с государством, слабо освоены или сдвинуты на периферию общественного сознания, — напротив (читатель, знакомый с первой частью нашей работы, мог уже в этом убедиться), они находятся в самом его центре. Дело, скорее, в том, что в России человек либеральных убеждений традиционно относился к государству не совсем так, как либерал (а то и совсем не так, как либерал). Конечно, между различными течениями в либерализме есть немало отличий в понимании сущности государства, объема его полномочий и смысла деятельности. "Экономический либерализм" предполагает ориентацию на "минимальное государство", функции которого ограничиваются исключительно защитой индивида (от насилия, грабежа, обмана) и предоставлением гарантий исполнения договоров25. "Другой подход, соответствующий "социальной" версии либерализма, исходит из того, что государство призвано обеспечивать гражданам и некоторые "положительные блага" — прежде всего условия, необходимые для развития человеческой индивидуальности26. Однако все либералы сходятся в том, что государство нельзя рассматривать как демиурга, творца социальной действительности, как силу, определяющую и направляющую всю общественную жизнь. Тезис о ведущей роли государства в общественной жизни неприемлем для западного либерализма в любой его модификации. В России же, благодаря известным особенностям ее истории, государство играло именно такую роль, причем даже в тех случаях, когда страна пыталась проводить либерально-демократические реформы. Это, разумеется, не могло не сказаться и на российском либерализме. И вовсе не случайно, что "государственная школа" в отечественной исторической науке прошлого века, делавшая акцент именно на роли государства как главного агента национальной истории, была создана ревностными либералами27. Иными словами, традиционный российский либерализм, возникший в совершенно иной социальной среде, нежели западный, и в значительной степени отражавший неготовность этой среды для либеральных преобразований, не вписывался ни в одну из "западных" версий либерального мировоззрения. Изменилось ли что-нибудь в настоящее время? Насколько нынешнее общественное сознание россиян готово принять ту или иную "западную" интерпретацию либерализма вообще и соответствующее каждой из них представление о роли и задачах государства — в частности? Чтобы ответить на эти вопросы, посмотрим сначала, как население представляет себе роль государства в своей жизни с точки зрения удовлетворения трех важнейших и понятных каждому интересов — личного интереса, интереса в согласовании личного интереса с интересами других и интереса в сохранении и укреплении единства общественного целого, большой общности, в которой живет человек. Таблица 10 (данные в%) Полученные данные еще раз подтверждают уже отмечавшийся нами факт: в отношении к целям и функциям государства, если те лишены отчетливой социально-экономической окраски, различия между социальными группами почти не связаны с превалирующими в этих группах типами сознания (по крайней мере, такие различия почти не просматриваются). И это понятно. Оставив за скобками конкретное содержание интересов и ограничившись самой общей постановкой вопроса о соотношении частных, групповых и общественных интересов и роли государства в их обслуживании, можно получить лишь самую общую картину представлений людей об их взаимоотношениях с государством. Но в переходном, нестабильном обществе эти представления определяются прежде всего той ролью, которую те или иные социальные группы привыкли играть в прежнем государстве, и тем, какую роль оно, в свою очередь, само играло в их жизни. Вряд ли случайно, скажем, что старые элиты (особенно военные и управленцы) заметным большинством голосов отвергают первую формулировку, а вместе с ней и любые намеки на то, что государство интересует их исключительно с точки зрения личной выгоды. Это происходит именно потому, что они сами в той или иной мере представляли и представляют государство и, соответственно, подобно своим многочисленным предшественникам в истории, не могли и не могут не считать свои частные и групповые интересы одновременно и интересами всеобщими. По той же самой причине, наверное, к четырем элитным группам в данном случае примыкает и такое непривилегированное "государственное сословие", как работники бюджетной сферы. Наоборот, в массовых группах, где частный интерес в послесталинский период успел обособиться от государственного, где ощущение брошенности государством и недовольство им не компенсировалось, как в старых элитах, ощущением ответственности (пусть даже чисто формальной), где глубже всего укоренился "двойной стандарт" мышления и поведения, согласных с первой формулировкой оказалось больше, чем несогласных. Здесь, кстати, особенно наглядно видно, как близки друг к другу, при всей внешней противоположности, "традиционно советская" ментальность и "нелиберальный индивидуализм": группы, в которых сильны позиции "традиционно советского" типа сознания (колхозники, в какой-то степени даже пенсионеры, хотя последним, в силу большей привычки к старым идеологемам, навязывавшим представление о превосходстве общего интереса над частным, определить свое отношение к первой формулировке оказалось непросто), не очень заметно отличаются от групп, в которых отчетливее всего выражены настроения в духе "нелиберального индивидуализма" (рабочих, безработных, учащихся и студентов). Иными причинами объясняется казалось бы неожиданная реакция на первую формулировку представителей частного сектора. Если в сознании фермеров мы обнаруживаем наиболее явную предрасположенность оценивать государство, исходя из своих личных интересов, то у городских предпринимателей несогласных с такой оценкой даже больше, чем согласных; в этом отношении предприниматели сближаются со старыми элитами, по крайней мере — некоторыми из них. Дело тут, скорее всего, в несходстве "личного интереса" фермеров и предпринимателей. И те, и другие понимают "личный интерес" как интерес непосредственный, сиюминутный28, однако для первых (вернее, большинства из них), особенно остро ощущающих свою зависимость от государства, без помощи и поддержки которого им твердо на ноги не встать, реализация такого интереса связана с государством, значительная же часть вторых, занимающихся, как правило, непроизводственной деятельностью, удовлетворяет свои сиюминутные интересы без государства и независимо от него. Городские предприниматели больше нуждаются в надежной системе обязательности и доверия, но она, похоже, в их глазах выглядит чем-то более широким и всеобщим, нежели личный интерес. К тому же они претендуют на роль экономически господствующего класса, а любой экономически господствующий класс, дабы утвердить себя политически, должен позаботиться о том, чтобы представить свой интерес как всеобщий. Не будем, однако, закрывать глаза и на то, что предприниматели входят в число групп, лидирующих по доле сторонников первой формулировки (по отношению к ней предприниматели расколоты, как никто). Это значит, что многие из них нуждаются сегодня не только в свободе от вмешательства государства, но и в адресной поддержке и протекционизме с его стороны29. Вместе с тем не исключено и другое. Возможно, что значительная часть новой хозяйственной элиты испытывает потребность в захвате определённых сфер государства и превращении их в орудие частных интересов; потребность в своего рода "приватизации" государства. Говоря иначе, широкие слои предпринимателей, будучи реально несамостоятельными по отношению к государ­ству, зависимыми от него, претендуют (и порой небезуспешно) на то, чтобы если и не вытеснить старые хозяйственные элиты из сферы государственного покровительства, то хотя бы занять место рядом с ними. Повторяем: речь идет именно о стремлении к захвату государства частными интересами, как это мы уже имели в коммунистической ведомственной системе, об оккупации того, что в любом либеральном обществе должно быть стоящей над этими интересами и (по крайней мере в определенных пределах) независимой от них публичной сферой30. Правда, идея "приватизации" государства ни в одной из групп (в том числе и среди предпринимателей) не проявляется как доминирующая. Более того, она как бы растворена в идее бесконфликтного согласования интересов, о чем можно судить по высокой степени поддержки второй формулировки. Более или менее заметно выпадают из общего ряда разве что военные, которые, отождествляя себя с государством, считают, очевидно (а их реакция на последующие формулировки показывает, что дело обстоит именно так), что у государства есть задачи поважнее, чем согласование интересов. Означает ли это, что в российском обществе получило широкое распространение либеральное представление о том, что государство должно в первую очередь поддерживать (а в наших условиях — и создавать) всеобщую систему обязательности и доверия? Мы бы не рискнули делать столь далеко идущий вывод. Разумеется, согласовывать противоречащие друг другу интересы — это и значит обеспечивать обязательность договоров. Но люди, проголосовавшие за вторую формулировку, могли вкладывать в нее самый разный смысл. В условиях, когда интересы отдельных групп населения по отношению к друг к другу, как правило, еще не прояснились и соотносятся главным образом с мерой благосклонности со стороны государства, идея согласования интересов может накладываться в сознании многих на представление о том, что их интересы удовлетворяются плохо, а интересы других — хорошо, и вот это-то и надо ликвидировать в процессе "согласования". При потребительской структуре интересов и слабой проявленности интересов производительных, о чем неоднократно говорилось в наших публикациях в "Полисе", такое предположение по меньшей мере не лишено оснований. О его небеспочвенности свидетельствует и широкая поддержка третьей формулировки — во всех группах, кроме учащихся и студентов, очередной раз продемонстрировавших повышенную предрасположенность к анархизму, ее приняло более половины опрошенных при, как правило, незначительной доле отвергнувших. Что это означает? Очевидно, не только стремление большинства наших граждан к общественному единству, но и то, что "работа" по обеспечению такого единства возлагается ими именно на государство. Но это очень плохо вяжется с идеей самодеятельного гражданского общества, которое посредством ему присущих средств и механизмов обеспечивает "горизонтальное" согласование интересов и тем самым — свое единство, уполномочивая государство лишь на представительство и охрану этого единства. Если гражданское общество еще не сформировалось, а только складывается, то согласие с формулой единства общества, обеспечиваемого государством, может уживаться с самыми разными, даже взаимоисключающими, представлениями о том, что же конкретно должно представлять собой такое единство. Действительно, о чем идет речь? Об унифицирующем единообразии, на которое ориентирует "традиционно советское" мышление? О политико-правовом скреплении полностью свободных во всем остальном частных интересов, как склонны толковать общественное единство представители "экономического либерализма"? Или, быть может, о единстве на основе некоторых этико-политических целей и ценностей ("социал-либеральная" модель), с которыми должны сообразовываться остающиеся в "ведении" индивида частные интересы? В представлениях о государстве и его функциях найти ответы на эти вопросы нельзя. Ясно одно: в условиях, когда расчленение функций государства и гражданского общества еще далеко от завершения, отношение к государству и его функциям является очень слабым индикатором типологических различий в обществе. Этот индикатор становится, правда, несколько точнее, когда мы пытаемся выяснить отношение населения к функциям государства, касающимся не столько соотношения интересов, сколько реализации определенных политических и социально-нравственных целей. Но и в данном случае межгрупповые и типологические различия не очень значительны, о чем можно судить по реакции на формулировки, представленные в таблице 11. Таблица 11 (данные в%) На первый взгляд, столь значительная заинтересованность в гарантиях — со стороны государства — соблюдения демократических норм и принципов не совпадает с довольно скромным местом ценности демократии в сознании россиян, о чем мы говорили в предыдущем номере журнала. Но там речь шла, напомним, о степени актуализации в сознании тех или иных ценностей, об их иерархии, их важности и значимости для респондента именно сегодня, сейчас. Здесь же имеется в виду лишь согласие или несогласие с идеей демократии в принципе. Хотя во всех группах более половины респондентов проголосовали за первую формулировку, различия между группами все же достаточно существенны и, как правило, соответствуют тем типологически значимым различиям, которые мы обнаружили раньше, рассматривая степень актуализации ценности демократии. Меньше других испытывают потребность в демократии и гарантиях ее сохранения носители "традиционно советского" типа сознания и сторонники "нелиберального индивидуализма", больше других — приверженцы той или иной версии либерализма. Обратите особое внимание на предпринимателей и директоров, среди которых степень согласия с первой формулировкой наивысшая. Не исключено, что их заинтересованность в демократии, помимо уже называвшихся причин (1, с. 81), связана и с тем, что нынешняя "демократия", граничащая временами с демократическим безвластием, оказывается идеальным политическим пространством для перераспределения собственности (как известно, предприниматели и директорский корпус — главные действующие лица начавшейся приватизации). Нетрудно понять, почему эта формулировка лучше, чем предыдущие, выявляет типологические различия между социальными группами. Слово "демократия" стало одним из символов осуществляемых в стране перемен, оно вызывает живые и конкретные ассоциации и с проводимой властями политикой, и с повседневной жизнью и ее проблемами. И если, тем не менее, потребность в демократии и ее защите во всех группах оказалась столь значительной, то это означает, что демократия вовсе не обязательно отождествляется с политикой нынешних "демократов". Более того, по данным наших опросов, сторонники различных политических партий склонны считать демократической именно "свою" партию. А раз так, то впереди нас ждет, возможно, долгое выяснение отношений между многочисленными претендентами на роль "подлинных" демократов. Примерно то же самое можно сказать и об отношении ко второй формулировке, касающейся роли государства в обеспечении социальной справедливости. И среди населения в целом, и в большинстве групп (кроме предпринимателей, директоров, учащейся молодежи и военных) именно эта формулировка собрала наибольшее число голосов. Такая реакция вполне соответствует высокой степени актуализации этой ценности в сознании россиян, хотя, как и в случае с демократией, согласных с этой формулировкой во всех группах намного больше, чем тех, кто включает справедливость в число важнейших личных жизненных ценностей. В реакции на вторую формулировку типологические различия между группами проступают не так отчетливо, как в реакции на первую; можно даже сказать, что они смазаны. Причина, очевидно, заключается в том, что даже предприниматели, в сознании которых ценность справедливости актуализирована меньше, чем в любой другой группе (1, с. 80), понимают роль этой ценности в обществе и не рискуют слишком уж резко от нее отмежевываться (аналогичную картину мы можем наблюдать, кстати, и в среде "либералов"). Кроме того, те же предприниматели могут видеть в себе жертву несправедливости: их душат налогами, они, в отличие от госсектора, лишены льготных кредитов и дотаций. Крайне заинтересованная реакция большинства групп на вторую формулировку тем-то и интересна, что она максимально сближает в сознании вопрос об отношении к государству и его функциям с вопросом об удовлетворении частных и групповых интересов, не раскрывая их конкретного содержания. Поэтому люди, ждущие от государства справедливости, могут иметь прямо противоположные представления о том, в чем она заключается. Отсюда вытекает естественный вопрос, к рассмотрению которого мы и переходим, — вопрос о том, как понимают россияне справедливость, какой конкретно смысл в нее вкладывают. 6. СПРАВЕДЛИВОСТЬ И ПРОГРЕСС Чтобы выяснить, как понимают наши респонденты справедливость, мы предложили им три разных (и взаимоисключающих) толкования этой ценности, из которых нужно было выбрать одно. Вот как распределились ответы респондентов. Таблица 12 (данные в%) Эти данные представляются нам чрезвычайно важными, поскольку именно восприятие и истолкование справедливости лучше всего показывает, как сочетаются в сознании общие идеологические ориентации и реальные интересы, отвлеченные представления о "светлом будущем" для всех и представления о своем собственном месте в этом будущем. С другой стороны, приведенные данные позволяют лучше понять, почему ценность справедливости в разных социальных группах актуализирована неодинаково. Если пенсионеры, скажем, проявляют к ней повышенный интерес, то не только потому, что считают происходящие в жизни перемены несправедливыми, но и потому, что в значительной части руководствуются тем уравнительным представлением о справедливости, которое утвердилось в советскую эпоху и было глубоко укоренено в истории досоветской; иными словами, многие пенсионеры выступают за справедливость "от имени традиции". И наоборот, если в сознании предпринимателей или, допустим, "либералов", ценность справедливости актуализирована очень слабо, то это значит, что свое представление о ней они считают недостаточно укорененным и опасаются, что в наших условиях "от имени справедливости" может выступать лишь прошлое, а не будущее. Нетрудно заметить, что только в двух группах — среди пенсионеров и фермеров — сторонники третьей, "социал-либеральной" — формулировки не собрали относительного большинства голосов (т.е. большинства по сравнению со сторонниками каждой из двух других формулировок). При этом у фермеров они уступили первенство приверженцам "экономически либеральной" версии справедливости (распределение благ в соответствии с капиталами и способностями), а у пенсионеров — приверженцам версии "традиционно советской" (идеал распределения всех благ поровну). Особое внимание следует обратить на фермеров — их сдержанное отношение к "социал-либеральной" формулировке поможет нам лучше понять причины ее высокой популярности почти во всех остальных группах. Впрочем, популярность эта, как видим, далеко не одинакова. В группах, где, как у пенсионеров, сильны позиции "традиционно советского" типа сознания (колхозники, руководители колхозов), а также среди рабочих и учащейся молодежи довольно велика доля сторонников "уравнительной" формулировки31. Это говорит о том, что зона влияния "традиционно советского" мироощущения значительно шире, чем можно было предположить, анализируя отношение к другим ценностям. Как только связь идеологии и реальной жизни, блага всех и блага отдельного человека становится осязаемой и прозрачной (а по отношению к справедливости она становится именно таковой), так выясняется, что "нелиберальный индивидуализм" и "экономический либерализм" наших массовых групп (исключение, быть может, составляют лишь работники бюджетной сферы) покоится на устойчивом фундаменте "традиционно советских ценностей. Но главное даже не в этом. Главное в том, что в названных группах приверженцы "социал-либеральной" версии справедливости могут (данное предположение нуждается, разумеется, в проверке) по своему мироощущению оказаться близких тем, кто понимает эту ценность в духе уравнительности. Ведь формулу: общественные блага распределяются в соответствии с капиталами и деловыми качествами, но при этом сильные делятся со слабыми, можно понимать и так, что не я делюсь с другими (мне делиться нечем), а другие делятся со мной. Но если данный принцип не распространяется человеком на самого себя, то стремление к перераспределению не может не стать безмерным, что возвращает нас все к тому же идеалу всеобщей уравнительности. И именно пример фермеров, повторим, кажется нам очень важным для уяснения сути дела, как говорится, от противного. Фермеры, как никто, зависят от себя, от своего собственного труда и только от него; они хорошо знают, что делиться с ними чем-то никто особенно не спешит. И они (наряду с пенсионерами) собрали в своей среде меньше всех сторонников "социал-либеральной" формулировки и стали абсолютными лидерами по числу приверженцев распределения благ по капиталу и способностям без всякой "дележки". Можно, конечно, сказать, что они живут представлениями европейских мелких земледельцев двухвековой давности, что их воззрения, будучи узаконенными, оказались бы сегодня губительными, в первую очередь, для них самих. В этом смысле городские предприниматели, занимающие второе, после фермеров, место по доле приверженцев "экономически либеральной" формулировки, более реалистичны: готовых добровольно делиться с бедными среди них даже больше, чем неготовых, что само по себе вселяет некоторый оптимизм. Но мы говорим сейчас не о реалистичности или нереалистичности тех или иных настроений, а о самих этих настроениях, причем не у фермеров, а у представителей большинства массовых групп, которые, в отличие от наученных горьким опытом фермеров, надеются, что с ними "поделятся". Подобные настроения не могут не настораживать уже потому, что сегодня в России дело обстоит плохо не с перераспределением, а с созданием того, что можно было бы перераспределять. И, быть может, вовсе не случайно, что в числе тех немногих групп (таковых всего четыре), где доля сторонников "социал-либерального" толкования справедливости выше, чем доля сторонников "экономически либерального" и "традиционно-советского" ее толкования вместе взятых, оказались безработные, которые сами ничего не создают. Не следует ли отсюда, что приверженцы "экономического либерализма", не говоря уже о "нелиберальном индивидуализме" (по крайней мере в массовых группах), готовы выбросить "традиционно советские" стереотипы в окно лишь затем, чтобы в чуть обновленном виде впустить их в дверь? Другие три группы, где число выбравших "социал-либеральный" вариант справедливости превышает совокупную численность отдавших предпочтение двум другим вариантам — директора, управленцы и офицеры. На первый взгляд, они ведут себя вполне логично, в полном соответствии со сложившимся у нас о них представлением. Но и в данном случае трудно отделаться от навязчивого вопроса: предполагают ли представители этих групп "делиться со слабыми и бедными" сами или же рассчитывают на то, что с ними поделятся другие? И к кому, скажем, причисляют себя и коллективы своих предприятий выбравшие эту формулировку директора — к слабым или к сильным? Ответить на такого рода вопросы данное исследование возможности не дает; постараемся сделать это в будущем. Однако уже сейчас ясно: "социал-либерализм", получивший довольно широкое распространение в российском обществе, особенно в его элитных группах, представляет собой результат одновременного влияния на умонастроения людей мирового опыта социальной политики XX века и уравнительно-перераспределительной отечественной традиции. И если говорить об идеологии реформ в обществе, где роль идеологии столь велика, где она обладает значительной самостоятельностью по отношению к реальным интересам и, соответственно, значительной независимостью от них, где глубоко укоренена именно социальная (а не национальная или какая-либо другая) идея, то такой идеологией, повторим еще раз, может быть только "социал-либерализм". Конкуренцию ему, как уже неоднократно говорилось, способен составить лишь "национал-социализм" с имперской окраской. Духовно-культурный потенциал "социал-либерализма" важно не растерять еще и потому, что наибольшее распространение эта идеология получила в самых развитых и перспективных слоях нашего общества. Речь идет не только об элитных группах, но и просто о людях с высшим и незаконченным высшим образованием, среди которых сторонников "социал-либерального" варианта справедливости заметно больше, чем среди людей с относительно низким уровнем образования. Не менее существенно, что "социал-либералы" заметнее всего представлены в возрастной группе от 20 до 40 лет. Почти не отличаясь от приверженцев "экономико-либеральной" версии справедливости в отношении к хозяйственным преобразованиям (их реформаторский потенциал если и меньше, то не намного), "социал-либералы" несколько превосходят представителей "экономического либерализма" в степени политической активности, информированности и напряженности духовной жизни вообще. Именно в их среде самый высокий рейтинг таких ценностей, как "культура" и "духовность", именно они больше всех озабочены "восстановлением традиционных российских духовных ценностей", увеличением средств, выделяемых на культуру и образование, поддержкой отечественной науки и предотвращением утечки умов за границу. Если этот идеологический капитал будет растрачен впустую (а расточительность, с которой он растрачивается, просто поразительна), если не удастся создать экономический механизм, позволяющий сохранять его, то нас ждут, мягко говоря, не лучшие времена. Органический российский идеализм в любом случае найдет себе политическое воплощение, обретет политическую форму. Весь вопрос в том, какой она будет. О том, что этот идеализм действительно имеет место, по крайней мере, в определенных слоях населения, красноречиво свидетельствует и восприятие россиянами такой ценности, как прогресс32. Таблица 13 (данные в%) Если следовать логике американского социолога Р.Инглехарта — пионера эмпирических исследований наметившегося в последние десятилетия на Западе сдвига от "материальных" ценностей к "постматериальным", то российское общество находится еще на той стадии, когда в сознании преобладают "материальные" установки (во всех группах — кроме "либералов" — большинство респондентов самым значимым показателем прогресса назвали рост материального производства). Такое — "традиционно буржуазное" — сознание предполагает, что глагол "иметь" (что-то и столько-то) несравнимо важнее глагола "быть" (кем и каким). Вопрос, однако, в другом: можно ли в наших условиях рассматривать ориентацию на рост производства как свидетельство широкого распространения "материальных" ("буржуазных") ценностей? Будь так, вряд ли бы наименьшую заинтересованность в росте материального производства продемонстрировали материально самые ущемленные и зависимые группы населения — безработные, учащаяся молодежь и пенсионеры. Очевидно, сам по себе такой рост не воспринимается как источник повышения благосостояния всего населения. Показательно, что очень уж большого интереса к росту материального производства не проявили не только неработающие, но и группы, занятые в народном хозяйстве, управлении и других сферах жизнедеятельности общества. Здесь выделяются руководители промышленных и сельскохозяйственных предприятий, которые связаны с производством профессиональной ответственностью. Их благополучие действительно во многом зависит от "роста производства" — самого по себе, независимо от того, способствует ли он повышению благосостояния всех или нет (в этом отношении к ним примыкают городские рабочие). Сдержанность же (точнее — еще большая сдержанность) других групп может быть объяснена и тем, что в наших условиях "материальные", "буржуазные" ценности очень слабо ассоциируются с изменениями в производстве, т.к. в сознании отсутствует какая-либо связь между индивидуальным трудовым вкладом, результатом коллективной деятельности и личным доходом. Люди успели привыкнуть к тому, что уровень дохода гораздо больше зависит от надежности и прочности клиентально-патронажных отношений с государством или правящими кланами, а в последнее время — от способности присвоить обломки развалившейся хозяйственной системы. Поэтому очень важно осознавать, что даже многие из тех, кто главным показателем прогресса называет развитие материального производства (скажем, треть предпринимателей и фермеров, но не только они), имеют в виду первоначальное преобразование, реформирование этого производства, а те, кто выбрал другие, "нематериальные" показатели, вполне могли считать, что именно от этих показателей и зависит в первую очередь совершенствование производства. В современном российском обществе шире всего распространены не "материальные" ("буржуазные") и не "постматериальные" ценности (последние не могут возникнуть и сколько-нибудь значительно развиться в бедной стране, не прошедшей стадию "массового потребления"), а такие нематериальные ценности, которые являются идеологической, духовно-культурной формой движения к обществу, способному удовлетворять постоянно меняющиеся материальные потребности. Естественно, что этот специфический идеализм, шире всего распространенный в наиболее идеологизированных группах ("либералы", учащиеся и студенты), пришелся ко двору представителям новых хозяйственных укладов, где он используется как оправдание (а нередко и как мотивация) более чем прозаической реальной жизнедеятельности. Наоборот, группы, где преобладают ценности "традиционно советского" типа или "нелиберальный индивидуализм", а степень идеологизации относительно невелика (пенсионеры, председатели колхозов, колхозники, рабочие, безработные), больше других озабочены проблемой справедливого распределения материальных благ. Интересно, что именно в этих группах и только в них (кроме безработных) доля людей, судящих о прогрессе на основании "материальных" показателей (рост производства, справедливое распределение произведенного) превышает общую долю тех, кто отдает предпочтение показателям духовно-культурного свойства. Среди последних есть сторонники как "социал-либерализма", так и либерализма "экономического". Отделить их друг от друга в данном случае довольно сложно, поскольку респонденты могли выбрать только один вариант ответа. И все же определенная закономерность прослеживается: если приверженцы "экономического либерализма" — а это, в первую очередь, предприниматели и фермеры — отдают явное предпочтение свободе (читай: свободе собственности) перед нравственностью, то в группах, где сильны позиции "социал-либерализма", интерес к обоим показателям прогресса распространен более или менее равномерно. Интересно, что "совершенствование нравственности и морали" назвали главным показателем прогресса многие учащиеся и студенты, а среди "либералов" этот показатель вообще оказался вне конкуренции. Если наши данные не случайны, то они лишний раз подтверждают высказанное в первой части статьи предположение: наиболее идеологизированные группы российского общества, живущие отторжением прошлого и надеждами на будущее, как бы объективируют это будущее, отстраняют его от себя, превращая его характеристики, в том числе и духовно-нравственные, в своего рода внешние обстоятельства, не имеющие никакого отношения к собственному внутреннему самоизменению. Поэтому и возникают такие парадоксы, когда ценности, подобные справедливости или, скажем, достоинству, актуализированы слабее всего (как мы наблюдали у "либералов"), но при этом "совершенствование нравственности и морали" (безотносительно к себе) рассматривается в качестве главного показателя прогресса. Нечто похожее, кстати, можно обнаружить и в некоторых элитных группах, хотя и не в столь выраженной, как у "либералов", форме. Это, конечно, особый идеализм — идеализм всеобщей внешней цели, а не внутреннего саморазвития. Но если другого нет, то остается одно из двух: или считать такой идеализм тупиковой, не имеющей будущего ветвью современного общественного сознания, или считаться с ним, как с реальной тенденцией, которая может стать доминирующей. Проблема, которая здесь возникает, чрезвычайно сложна и нова, ее значение для судеб страны трудно переоценить, а уходить от нее, подменять ее другими — крайне опасно. Опасно, в частности, апеллировать к утопии быстрого удовлетворения материальных потребностей. Именно этим, между прочим, во многом объясняется крах коммунизма, что хорошо показал известный польский философ Л.Колаковский. По его мнению, крах был вызван не тем, что не сбылись обоснвывавшиеся коммунистической идеологией и ее представителями прогнозы и обещания. Подобным несовпадениям идеологии и жизни всегда можно найти псевдообъяснения, черпая их из внутренних ресурсов самой идеологии и тем самым воспроизводя ее до бесконечности. Однако "советский марксизм" был к этому не способен в силу своих притязаний на научность, а следовательно, на проверяемость, верифицируемость идеологии фактами; к фактам же он мог и должен был обращаться (опять-таки в силу своей внутренней логики) прежде всего экономическим. Связав себя ставкой на экономическое развитие, на рост благосостояния населения и лидерство в мировом масштабе, "советский марксизм" не мог не оказаться дискредитированным (24). Не пытаемся ли мы снова идти по тому же пути, требуя доказать преимущества новой, "демократической" идеологии фактами экономического процветания стран, где демократия уже утвердилась? Почему мы так быстро забыли, что люди поначалу приняли у нас свободу и демократию сами по себе, безотносительно к экономическому росту? Зачем же было нужно скоропалительно менять идеологические приоритеты, сместив акцент с политических и духовно-культурных ценностей на экономические, которые, якобы, только и смогут обеспечить утверждение других ценностей? С точки зрения конечного результата это, может быть, и так, но с точки зрения движения к нему — совсем не так, и разочарование населения в реформах, выразившееся в итогах выборов 12 декабря, — слишком серьезный урок, чтобы его игнорировать. Пока нет возможности повысить жизненный уровень большинства населения до уровня, соизмеримого с уровнем жизни в развитых странах, речь может идти лишь о "компенсации" материальных благ благами политическими и социальными. Основа для этого — непритязательность, историческая выносливость российского населения, равно как и отмеченный нами идеализм и укорененность в сознании таких ценностей, как свобода, безопасность, справедливость. Опираясь именно на этот идеализм и эти ценности, но истолковав их по-своему, пришли в свое время к власти большевики, однако они пришли после того, как их более либеральные предшественники не сумели гарантировать реализацию этих ценностей. Чтобы утвердить свое понимание свободы, безопасности, справедливости, коммунистический режим вынужден был реанимировать свойственную российской политической культуре традицию развития через раскол правящего слоя и перенести этот раскол с уровня политических элит в общество. Суждено ли нам и дальше развиваться таким способом, превращая данные ценности в "оборонные" категории, заменив на сей раз классового врага этническим или каким-то еще? Пока этот вопрос остается открытым. Но надежда на отрицательный ответ еще не потеряна. ------------------------------------------------------------------------------------ 1 Реальный исторический и познавательный опыт россиян не позволяет им пока различать оттенки смыслов тех или иных понятий: респонденты порой соглашаются не только с близкими по значению, но и со взаимоисключающими формулировками. Поэтому приводимые ниже данные сами по себе не очень много скажут нам о готовности или неготовности российского общества к освоению либеральных ценностей (хотя кое-что скажут, причем весьма существенное). Но они дадут нам важную информацию о реальном состоянии общественного сознания. 2 Выделено нами. — Авт. 3 Справедливости ради надо сказать, что для установления более тесного и органичного контакта с сознанием россиян, мы несколько упростили мысль Локка. У него речь идет о "свободе следовать собственному желанию" (реально это возможно лишь в частной жизни, т.к. взаимоотношения с государством регламентированы), если оно не противоречит закону. В нашей формулировке данный нюанс отсутствует. Это, однако, не лишает ее либерального содержания, а сближает с традицией либерального мышления, идущей от Дж.Ст.Милля, которая вообще не связывает свободу с исполнением закона. Свобода при таком толковании начинается там, где действие закона кончается. В жизни человека есть сфера, писал Милль, "которая не имеет никакого отношения к интересам общества, или, по крайней мере, не имеет никакого непосредственного к ним отношения", а потому она должна быть свободна от государственной регуляции и от контроля со стороны "общественного мнения". Взаимодействие людей в этой сфере строится на сугубо добровольном и сознательном согласии, а потому это и есть "сфера индивидуальной свободы" (3). 4Столь же высокую, как у учащейся молодежи, степень согласия с этой формулировкой продемонстрировали работники торговли и сферы обслуживания. Если вспомнить, что именно в данной группе эволюция "традиционно советского" типа сознания в брежневскую эпоху проявлялась заметнее всего, то вряд ли можно придумать более убедительный пример, свидетельствующий о легкости и естественности перетекания "традиционно советской" ментальное™ в "нелиберальный индивидуализм". 5 Небезынтересно, что принцип "совесть выше закона" близок работникам торговли и сферы обслуживания — по доле симпатизирующих ему они находятся на третьем месте (после предпринимателей и учащейся молодежи). 6 Сюда же следует отнести и работников торговли и сферы обслуживания, чья реакция на данную формулировку почти такая же, как у предпринимателей и безработных. 7 Это, конечно, не снимает вопрос о том, насколько такое понимание свободы важно (и важно ли) для стабильного, устроенного общества. И все же есть, наверное, немалая доля истины в выводе, сделанном одним из крупнейших теоретиков демократии XX в. И.Шумпетером, — выводе о том, что "не может работать никакая общественная система, основанная исключительно на сети свободных контрактов между (юридически) равными договаривающимися сторонами, в которой от каждого ожидается, что он руководствуется только собственными (краткосрочными) утилитарными целями" (5). С еще большим основанием можно сказать — и для нас это особенно важно, — что никакая общественная система не может возникнуть, если люди (или их критическая масса) руководствуются исключительно такими целями. 8 Обсуждение дискуссионного вопроса о критериях и самой возможности разделения публичной и частной сфер жизни оставляем за рамками данной работы. 9 Если отвлечься от специфических особенностей сознания российских военных и рассмотреть проблему в более общем виде, то можно утверждать, что поиск такого смысла предполагает осознание долга, а долг, в свою очередь, означает поведение (и в частной жизни) в соответствии с законом, но таким, который устанавливается не законодателем, а собственной нравственной волей. Такое понимание соотношения закона, свободы и частной жизни, принципиально отличное от присущего утилитаризму (который отождествляется у нас с либерализмом вообще), восходит к важнейшему источнику либеральной мысли — моральной философии И.Канта (6). Попутно отметим, что именно отождествление либерализма с утилитаризмом мешает нашему обществоведению понять особенности российского либерального сознания и выявить реальные тенденции его становления и развития. 10 Равная свобода по отношению к закону или, что то же самое, его равная необязательность есть, согласно Т.Гоббсу, возврат в "естественное состояние", в котором ни о какой правовой свободе или правовом равенстве не может быть и речи. Когда те, кто имеет в виду равную необязательность закона, "требуют свободы, они понимают под этим именем не свободу, а господство" (7). "Свобода господства" — это и есть внутренняя пружина того типа сознания, который мы назвали "нелиберальным индивидуализмом". 11 Формула — "карьеры, открытые для талантов" фактически находится в полном соответствии с идеей о том, что никакого иного равенства, кроме как перед законом, быть не может и не должно; т.е. идеей, которая, как мы помним, популярна заметно меньше, к тому же в разных группах совсем не одинаково. 12 Как заметил немецкий социолог К.Оффе, движущей силой рыночных преобразований может быть у нас то, что "в западных странах было обнаружено только со временем как положительный функциональный побочный эффект экономического порядка, основанного на свободной собственности, а именно — то обстоятельство, что эффективный экономический механизм служит, по крайней мере в целом и в конечном счете, общему интересу общества" (8). 13 Мы не касаемся здесь особого (и сложного) вопроса о том, можно ли считать соблюдение требования "оставить в покое" (а именно так обычно понимают терпимость) оптимальным способом развития общественного многообразия. Отметим лишь, что его реализация нередко способствует не развитию отдельных элементов многообразия, а их исчезновению, как в случае с некоторыми языками и культурами (валлийская проблема в Британии — хороший тому пример). Отсюда часто делается вывод, что сохранение, а тем более развитие многообразия требует чего-то большего, а именно "положительных", "утверждающих" действий, в том числе и со стороны государства Такой ход мысли дал толчок для разработки концепции "позитивной толерантности" и попыткам воплотить ее в жизнь на уровне государственных решений (11). 14 По сути, это один из решающих аргументов в пользу либеральной концепции толерантности, в классической форме представленный И.Берлиным (12). 15 Даже сторонники минимального государства, считающие, что оно должно сохранять нейтралитет по отношению ко всем ценностям, не рискуют лишать его права обеспечивать соблюдение некоторых основополагающих, базисных правил социального взаимодействия. "При любой возможной интерпретации требование нейтральности государства не может быть требованием его нейтральности по отношению абсолютно ко всему, что могут пожелать люди, или всему, что они могут считать соответствующим их пониманию блага. Это — всего лишь требование нейтральности в некоторых пределах" (13, с. 118). 16 В истории Запада нового времени просматривается отчетливая тенденция именно такого развития базисных правил и лежащих в их основе ценностей и ориентации: если Локк отказывался распространять принципы толерантности на папистов и атеистов, то сегодня подобное сужение многообразия никому не приходит в голову, но зато остро дебатируются, скажем, вопросы о толерантности по отношению к сексуальным и культурным "меньшинствам". 17 В своем "Опыте о веротерпимости", заложившем фундамент либеральной концепции толерантности, Локк писал о том, что правитель "может подавить, ослабить или распустить любую партию, объединенную вероисповеданием или чем угодно еще и явно опасную для правительства, используя при этом все те средства, каковые окажутся наиболее удобными для сей цели, чему он сам есть судья, и не будет отвечать в ином мире за то, что скрыто, в меру своего разумения, делает для охранения и спокойствия своего народа" (2, с. 78-79). 18 Напомним, что и в отношении к свободе и равенству позиции старых и новых элит оказывались близки друг к другу прежде всего тогда, когда речь шла о наименее идеологизированных версиях этих ценностей (таких, скажем, как равенство только перед законом). 19 Внимательный читатель не мог не заметить, что "терпимость к терпимым" свойственна и такой "традиционно советской" группе, как председатели колхозов. Тут, похоже, перед нами примерно то же явление, которое мы наблюдали в отношении старых элит к "функциональному коллективизму". Не исключено, что "терпимость к терпимым" поддается интерпретации и в "традиционно советском" духе. 20 Ответ на последний вопрос имеет решающее значение при размежевании "кейнсианского" ("социал-либерального") и "хайековского" (либерал-консервативного или "экономико-либерального", по нашей терминологии) течений либерализма. Знаменитый тезис Дж.М.Кейнса о "конце laissez-faire" - не что иное, как вывод, вытекающий из отрицательного ответа на данный вопрос. 21 Именно так — как отрицание свободы собственности и договоров — воспринимали все эти законы, организации и системы английские фритредеры и либералы первой половины XIX в Они упорно сопротивлялись введению всеобщего избирательного права, считая, что рабочие неминуемо воспользуются им для введения фабричных законов и прочих недопустимых, с их точки зрения, ограничений частной собственности (15). 22 На ранних стадиях развития либеральной мысли идея права на собственность, предполагающая превращение в собственника каждого человека, была важной составляющей либеральных проектов общественного устройства; право на собственность истолковывалось в них как право "естественное". Вот как описывает, например, ход мысли либеральных теоретиков XVIII в. крупнейший историк либерализма Г. де Ружжейро: "Собственность есть независимое от государства естественное право индивида потому, что она представляет ту самую непосредственную сферу его деятельности, без которой его формальная независимость окажется совершенно пустой Только как владелец собственности он является самодостаточным и способным сопротивляться вторжению со стороны других индивидов и государства" (16). 23 Мелкие сельские производители могут мечтать о власти собственников лишь по той причине, по которой о ней мечтали европейские крестьяне доиндустриальной эпохи: говоря о собственниках, они, скорее всего, имеют в виду таких же, как они, мелких производителей, противостоящих крупному землевладению феодального или коммунистического (колхозно-совхозного) типа. В этом смысле мироощущение сегодняшнего российского фермера интересно разве что как отголосок давно ушедших времен, когда мелкий собственник видел в другом человеке такого же, как он сам, мелкого собственника — если не реального, то потенциального. 24 Суммируя свои рассуждения по этому поводу, Ф.Лист писал: "Как индивидуальная свобода вообще является благом лишь до тех пор, пока она не становится в противоречие с социальными целями, так и частная собственность может разумно требовать неограниченной деятельности до тех пор, пока она соответствует преуспеянию нации" (17). 25 Как писал В. фон Гумбольт, "всякое стремление государства вмешиваться в частные дела граждан, если эти дела непосредственно не нарушают права других, неприемлемо... Государство никоим образом не должно заботиться о положительном благе граждан, и поэтому также об их жизни и здоровье, — разве только в тех случаях, когда им угрожают действия других, — а только об их безопасности" (18). Еще более радикальных позиций придерживается влиятельный американский философ Р.Нозик, считающий, что формула "государство — ночной сторож" в ее традиционном понимании является "перераспределительной", т.к. "принуждает некоторых людей платить (в форме налогов — Авт.) за безопасность других". В противовес этому Нозик выдвигает идею "ультраминимального государства", которое "обеспечивает безопасность и гарантирует исполнение договоров только тем, кто оплачивает предоставляемые им услуги" (19). 26 Эта установка была сформулирована предтечей и вдохновителем британского "нового либерализма" Т.Грином. По его словам, "наше современное законодательство... в отношении труда, образования, здравоохранения, включающее разнообразные виды вмешательства в свободу договора, оправдано на том основании, что делом государства является если и не прямое поощрение нравственного добра (ибо это оно не может делать по самой природе нравственного добра), то поддержание условий, без которых свободное осуществление способностей человека невозможно" (20). 27 Вряд ли случайно и то, что самый ортодоксальный из них — Б.Н.Чичерин, наиболее последовательно отстаивавший суверенитет "приватного пространства" жизни человека, идеи индивидуальной свободы и неподчиненности экономической сферы "нравственным и политическим началам", выдвинул формулу "либеральные меры — сильное правительство" (21). 28 Личный интерес может пониматься и по-другому, как интерес, если можно так выразиться, стратегический, заключающийся в сохранении и укреплении (а в наших условиях — и в создании) всеобщей системы обязательности и доверия, без которой невозможно и надежное, а тем более просчитываемое заранее, удовлетворение интереса непосредственного. Однако, судя по всему, такое понимание личного интереса пока очень медленно входит в сознание и наших фермеров, и наших предпринимателей. 29 В подтверждение можем сослаться на заявление группы «Предпринимательская политическая инициатива - 92", по мнению которой "интересы национального капитала должны быть защищены в любой ситуации. Правительством должна быть выработана серьёзная протекционистская политика по отношению к отечественному предпринимательству" (22) 30 Опасность "приватизации" публичной сферы, подчинения её частным интересам существует в любом обществе. Вопрос не в этом, а в том, есть ли противодействие этой опасности или, на худой конец, признается ли она таковой общественным мнением и политическими элитами (23). 31 У рабочих такое представление справедливости характерно в большей степени для женщин, чем для мужчин, для людей с неполным высшим средним образованием больше, чем со средним и высшим, для лиц среднего возраста больше, чем для молодых и пожилых. 32 Мы сознательно не включили в предложенный список такие варианты ответов, как "уменьшение преступности" и "формирование рынка". Первый из них, судя по нашим опросам, всегда выходит по числу согласных на одно из первых мест, но не позволяет уловить различия между социальными группами — преступность вызывает озабоченность всеобщую и повсеместную. Что касается "формирования рынка", то связанный с этим круг проблем, как нам кажется, был достаточно полно раскрыт в разделе "Частная собственность". ************************************************************** 1. См.: "Полис", 1994, № 1. 2. Локк Дж. Соч., т. 3. М., 1988. 3. Милль Дж.Ст. Утилитаризм. О свободе. Спб., 1900, с. 213. 4. Кожинов В. Судьба России. М., 1990, с. 26-27. 5. Schumpeter J.A. Capitalism, Socialism and Democracy. N.Y., 1976, p. 417-418. 6. Кант И. Соч., т. 4, ч. 1. М., 1965, с. 236, 268. 7. Гоббс Т. Соч., т. 1. М., 1964, с. 367. 8. Offe С. Capitalism by Democratic Design — " Social Research", 1991, vol. 58, № 4, p. 877. 9. Walzer M. Spheres of Justice. A Defence of Pluralism and Equality. N.Y., 1983, p. XIII. 10. Holms St. John Rawls and the Limits of Tolerance. — "The New Republic", 11 Oct., 1993, p. 40. Выделено нами.— Авт. 11. См.: Seaman L. Toleration and the Law. — In: On Toleration. Oxford, 1987. 12. См.:Веrlin I. Four Essays on Liberty. Oxford, 1969, p. 167. 13. Mendus S. Toleration and the Limits of Liberalism. Atlantic Highlands, 1989. 14. См.: Keynes M. Essays in Persuasion. Norton, 1963, p. 312. 15. См.: Neill T.P. The Rise and Decline of Liberalism. Milwankee, 1953, p. 4, 7. 16. Ruggiero G. de. The History of Liberalism. L., 1927, p. 27. 17. Лист Ф. Национальная система политической экономии. Спб., 1891, с. 212-213. 18. Гумбольт В. Язык и философия культуры. М., 1985, с. 34, 43. 19. Nozick R. Anarchy, State, and Utopia. N.Y., 1974, p. 26-27. 20. Green Т.Н. Liberal Legislation and Freedom of Contract. — In: Works of Thomas Hill Green. Vol. III. L., 1906, p. 374. 21. См.: Чичерин Б. Мистицизм в науке. — "Философские науки", 1991, № 4, с. 145. 22. "Независимая газета", 12 дек. 1992. 23. О связи двух аспектов проблемы свободы — защиты частных интересов от посягательства государства и предотвращении узурпации публичной власти частными интересами - см.: Arendt H. On Revolution. N.Y., 1965, p. 255-257. 24. Kolakowski L. Mind and Body: Ideology and Economy in the Collapse of Communism. — In: Constructing Capitalism. The Reemergence of Civil Society and Liberal Economy in the Post-Communist World. Boulder, 1992, p. 12-13.



комментарии ()


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Авторизуйтесь, пожалуйста, или зарегистрируйтесь, если не зарегистрированы.
Rambler's
	Top100
Яндекс.Метрика