Дискуссии

Рваные знамена наций

Ярослав Шимов, кандидат исторических наук, историк, журналист.

Несмотря на разговоры об угрозе национал-популизма, феномен нации и национального в «большой» Европе переживает кризис. Новая реплика о глобализме и антиглобалистских силах  в панельной дискуссии Либеральной миссии «Глобализация и либеральная демократия».

Ранее в рамках дискуссии были опубликованы тексты А. ФилипповаС. ЦиреляН. РозоваА. МедушевскогоВ. ГатоваА. УстиноваВ. ГатоваВ. ДемчиковаА. ГлуховаА. МихникаВ. КравцоваС. МитрофановаЛ. Гозманабаттл С. Циреля и С. МитрофановаР. БэкераН. ПодосокорскогоБ. СоколоваЛ. Бызова, П. Сафронова.

Национализм и популизм, прежде всего в Европе, находятся на небывалом за многие десятилетия подъеме, что ставит под угрозу либеральную демократию. Это утверждение стало в последнее время общим местом политического анализа, прежде всего на Западе. На исходе 2018 года для особого внимания к проблеме национализма было дополнительное историческое основание – столетие со дня окончания Первой мировой («Великой войны»). Но, как и сто лет назад, наиболее распространенные сегодняшние оценки перспектив национализма и национал-популизма могут оказаться ошибочными – хоть и иным образом и по другим причинам.

1918 год,  на первый взгляд, принес торжество двух сопряженных политических идей – демократии и национализма. Но очень скоро всё оказалось иначе: в 1920-30-е годы радикальные националистические движения похоронили почти все «молодые демократии», возникшие в результате Великой войны, и проложили дорогу ко Второй мировой. В межвоенный период кризис либеральной демократии сопровождался взлетом национализма в его самых радикальных формах: фашизм, нацизм, милитаристский национал-традиционализм.

Напротив, кризис нынешней демократической модели сопровождается, на наш взгляд, и кризисом самого феномена современной нации – в том виде, в каком он начал складываться более 200 лет назад и достиг своего наибольшего распространения в минувшем столетии. То, что называют национализмом сегодня, – явление по большей части либо подражательное, либо остаточное. В его основе лежат совсем иные процессы и другая социальная динамика, нежели те, что вывели его некогда на историческую сцену.

 

Единая нация

Современная нация как культурно-идеологическая концепция и политическая реальность появилась в Европе в результате кризиса и слома традиционных структур сословного общества. Слом этот был в одних случаях резким, революционным, в других – более медленным и постепенным. Разделенности сословий, исходящей из принципа прирожденного неравенства «благородных» и простолюдинов, национализм противопоставил общность, основанную на политическом и культурном единстве и равенстве граждан. Вот как описывал идеал нации французский историк и политик Луи-Адольф Тьер: «Внутри нации есть лишь она сама – нация, объединяющая всех, кто живет под властью единого закона, несет одно бремя и пользуется одними и теми же преимуществами, согласно которым... каждый человек должен быть поощрен или наказан в зависимости от результатов своей деятельности»[1]. Конечно, в полной мере этот идеал не был реализован никогда и нигде, но именно на его достижение были направлены усилия различных националистических движений.

Идея единства нации может находить себе самые разнообразные политические рамки, от либеральной демократии до тоталитарной диктатуры. В случае демократии эта идея выражается в декларировании единства всех членов нации вопреки имеющимся и признаваемым легитимными социальным противоречиям и политическим разногласиям. Согласно этой концепции, все граждане США или Франции – американцы или французы, потому что у них есть определенная национальная политическая традиция, заложенная в одном случае отцами-основателями, в другом – Французской революцией и нашедшая свое выражение в конституционных принципах.

Эти принципы базируются на идее общего блага, которую можно считать важнейшей для так называемого гражданского национализма. Общее благо требует солидарности в критические моменты, когда единство нации демонстрируется на практике. Таким, например, было union sacrée («священное единство»), провозглашенное различными политическими силами Франции в 1914 году, после начала Великой войны, и соблюдавшееся до ее окончания.

В случае диктатуры национальное единство объявляется высшей ценностью, достигаемой, наоборот, за счет насильственной ликвидации социально-политических противоречий и разногласий. Символом, персонификацией идеи общего блага тогда становится авторитарный вождь. Нация переводится в режим своего рода перманентной мобилизации, направленной на поддержание единства за счет противостояния истинным и мнимым проискам внешних и внутренних врагов.

Однако в обоих случаях – как либерально-демократического («республиканского») национализма, так и национализма авторитарного, – со структурной точки зрения речь идет об одном и том же феномене, который Эрнест Геллнер назвал «государством-культурой». Оно является институциональной рамкой «внутренне подвижного, атомизированного эгалитарного общества, обладающего стандартизированной письменной культурой «высокого» типа. При этом заботу о распространении и поддержании культуры и об охране границ ее ареала берет на себя государство. Можно сказать короче: одна культура – одно государство; одно государство – одна культура»[2].

Национальное «государство-культура» стало доминирующей государственно-политической моделью в ХХ веке. Даже в таких пестрых в этнокультурном отношении странах, как СССР или Югославия, были сделаны попытки формирования единой национальной идентичности («новая историческая общность – советский народ»), т.е. фактического движения в сторону национального государства. Попытки эти, как известно, были неудачными. Очень проблематичным оказался и опыт формирования национальных государств в постколониальных условиях, особенно в Африке.

Крах нацистской, фашистских (Италия, Румыния, Венгрия и др.), а позднее и национал-консервативных (Испания, Португалия, Греция) диктатур породил на Западе, прежде всего в интеллектуальных кругах, значительное недоверие и неприязнь к национализму. Важным фактором стала также, по наблюдению Ивана Крастева, «культурная революция шестидесятых годов, которая лишила легитимности все социальные иерархии и поставила личность в центр политики»[3]. Резко ускорившийся в 1970-80-е годы процесс европейской интеграции прибавил аргументов тем, кто начал считать нацию и национальное государство, не говоря уже об идеологии национализма, историческими пережитками и препятствиями на пути социального прогресса.

Любопытно, что процессы, протекавшие во второй половине ХХ века по обе стороны «железного занавеса», при всем различии социально-экономических и политических структур двух противостоявших друг другу лагерей, в определенном отношении вели к одним и тем же результатам. Вацлав Гавел в «Силе бессильных» видел этот результат в «общей неспособности современного человека быть „хозяином своей собственной судьбы“» и выражал не только протест против хорошо знакомого ему маразма позднекоммунистической системы, но и скептицизм относительно того, насколько «традиционные парламентские демократии были бы способны указать, как решительно противостоять „самодвижению“ технократической цивилизации и постиндустриальному потребительскому обществу; они сами находятся в его подчинении и беспомощны перед ним»[4].

Тем, кто ориентировался на личность и ее права как основополагающий элемент структуры общества, концепция нации не могла не казаться чем-то давно устаревшим и преодоленным. Интеллектуальная, а затем и политическая элита, прежде всего в Западной Европе, начала ассоциировать европейское не только с вне- или наднациональным, но и с антинациональным как синонимом прогрессивного.

 

Когда единство не складывается

Европейский союз стал на рубеже тысячелетий жертвой собственного успеха. Экономический проект, выросший из соглашения шести стран Западной Европы об интеграции рынков угля и стали, после Маастрихтского договора (1992) стал стремительно перерастать в проект всё более тесной и прежде всего политической интеграции. В 2004 году в Евросоюз вступила большая группа стран Центральной и Восточной Европы (ЦВЕ), за ней последовали две значительно меньшие «волны» расширения ЕС в 2007 и 2013 годах. Слишком быстрое развитие европейской интеграции вширь привело к тому, что европейская элита перестала уделять достаточное внимание ее развитию вглубь.

Самая заметная интеграционная инициатива, единая валюта евро, оказалась весьма сырым проектом, который едва не обрушился под напором кризиса 2008-13 годов. Но серьезные дисбалансы в рамках ЕС выявились еще раньше. Уже в середине прошлого десятилетия в связи с непростым утверждением проекта Евроконституции (сорвавшимся), а затем заменившего ее Лиссабонского договора много говорилось о недостатке демократической легитимности европейских структур. Серьезной проблемой выглядело и несоответствие экономического веса ЕС его скромной геополитической роли. Так, важнейший европейский геополитический игрок – Германия годами проводила несколько шизофреническую политику в области обороны и безопасности. Берлин одновременно дистанцировался от США, играющих с первых послевоенных лет роль протектора Западной Европы, и не желал брать на себя сколько-нибудь заметную роль в общеевропейских оборонных инициативах[5].

Однако наиболее важной внутренней проблемой ЕС, видимо, является то, что «процессу европейской интеграции удалось делегитимизировать европейское национальное государство, но не удалось создать единое общественное пространство и политическое единство в Европе»[6]. В результате «возрожденные» в посткоммунистический период национальные государства ЦВЕ (см. ниже, «Недонационализм Востока») сожительствуют в рамках Евросоюза, чей половинчатый институциональный статус я в свое время назвал «недоимперией»[7], с формально национальными, но в действительности пережившими процесс «денационализации» государствами европейского Запада.

Сейчас уже ясно, что основным  социально-политическим содержанием мировой истории в первые два десятилетия XXI века стало столкновение глобалистского и антиглобалистского трендов. Первый нашел свое выражение, помимо прочего, в постепенном демонтаже геллнеровского «государства-культуры» в результате процессов наднациональной интеграции и резкого усиления миграционных потоков. При этом выяснилось, что мультикультурное общество вступает в естественный конфликт с принципом национального единства.

В условиях ускоренного прилива иммигрантов  и их недостаточной интеграции в местное общество возрастает число людей, для которых первичной является их этническая, расовая или религиозная идентичность, и вторичной, а то и вовсе несущественной – формальная принадлежность к французской, британской, германской или иной гражданской нации. Теории гражданского (или даже «конституционного», по выражению Юргена Хабермаса) национализма в их наиболее чистом и последовательном виде оказались по меньшей мере скорректированы практикой. Язык, культура, определенный набор общих исторических мифов и представлений, даже бытовых привычек играют ничуть не менее важную роль в сохранении единства нации, чем сугубо гражданско-политические факторы. Сегодняшние западноевропейские нации, становясь небывало пестрыми с этнокультурной точки зрения, всё сильнее напоминают салат, состоящий, однако, из слабо совместимых ингредиентов.

Другая сторона глобализации – рост социального неравенства в развитых странах и постсоциалистическом мире и обусловленное этим формирование двух политических лагерей. С одной стороны находится парадоксальная коалиция глобалистской элиты (транснациональный бизнес и связанные с ним политические структуры), части среднего класса и социальных низов, прежде всего разнообразных меньшинств и «новых» иммигрантов. С другой – набирающее силу антиглобалистское популистское движение, действующее в интересах той части деловых и политических кругов, которая заинтересована в протекционистской политике. Она опирается на недовольство неудачников глобализации – остатков традиционного рабочего класса развитых стран, части мелкого и среднего бизнеса, а также т.н. прекариата, т.е. людей, выброшенных неолиберальными реформами и экономическим кризисом на социальную обочину – «значительные слои населения, представители которого находятся в нестабильном социально-экономическом состоянии, обладают условным, “урезанным статусом”»[8].

Как отмечает британский историк Дэвид Пристленд, неолиберальная эра, которая началась в 1980-е годы и, судя по всему, завершается в результате глобальной рецессии 2008 – 2013 годов, «привела к частичному уменьшению международного неравенства, прежде всего между Западом и переживающими подъем странами Восточной Азии. Но другие виды неравенства увеличились, прежде всего внутри ряда экономик, и отчасти следствием этого явился кризис 2008 года... Хотя нам удалось избежать катастрофы типа той, что случилась в 1929 году, мы вступаем в период, который “рифмуется” с 1930-ми – эпохой экономических проблем, межнационального соперничества, растущего неравенства и социальных потрясений»[9].

Антиглобалистская коалиция, возникшая в качестве реакции на события последнего десятилетия, нередко выступает под националистическими лозунгами. Она противопоставляет «старое доброе» национальное государство глобальному капитализму и «инспирированной» им наднациональной интеграции. Но можно ли считать этот новый национал-популизм продолжением или возрождением традиционного национализма?

 

Псевдонационализм Запада

У сегодняшней популистской волны в Европе и Америке есть характерная особенность: хотя в ее возникновении во многом повинны социально-экономические факторы, главные темы и лозунги популистского протеста находятся в плоскости «культурных войн» – culturewars, которые ведутся вокруг проблем идентичности и образа жизни. Это миграция, права меньшинств, терроризм и преступность, взаимоотношения между полами, расами, этносами и т.д. С другой стороны, по преимуществу социально-экономический протест в ряде случаев примеряет одежду национально-освободительных движений. Так, сепаратизм в Каталонии и Шотландии, часть населения которых стремится к отделению от соответственно Испании и Великобритании, вызван прежде всего недовольством распределением доходов между центром (Мадридом или Лондоном) и автономными регионами.

Сепаратисты при этом не имеют ничего против евроинтеграции: лидеры и Шотландской национальной партии, и каталонских партий, выступающих за независимость, не раз подчеркивали, что если эта цель будет достигнута, их новое национальное государство немедленно попросит Брюссель о приеме в ЕС. Несколько странный национализм, готовый сразу же поступиться частью новообретенного суверенитета, не правда ли? В свою очередь, кампания в поддержку выхода Великобритании из ЕС (Брекзита) в 2016 году была не пропагандой каких-то специфических британских ценностей или особого национального пути, а скорее протестом против невыгодных для британцев, по мнению сторонников Брекзита, экономических и правовых взаимоотношений Лондона и Брюсселя.

Здесь мы подходим к сути проблемы: то, что в современной Европе по привычке называется национализмом, в действительности им во многом не является – по нескольким причинам. Во-первых, изначально современный национализм был явлением революционным. Он добивался создания «государства-культуры» как формы организации новой общности людей – нации. Достигнув этой цели, национализм, как правило, занимался расширением своего ареала – благо спорных с этнокультурной точки зрения территорий в Европе всегда хватало. Со времен Французской революции «“нация” выступает понятием революционным – означая “народ политический“ и в идеале делая всех подданных – гражданами»[10]. Национализм XIX – XX веков был революционной и наступательной силой – со всеми положительными и отрицательными последствиями этого.

Нынешний же «национализм» – по большей части сугубо оборонительный. Он почти лишен той мифологической составляющей, которая придавала ему наступательную энергию на прежних стадиях развития. Это консервативный национализм в том смысле, в каком описывал консерваторов Майкл Оукшотт: «Быть консерватором значит предпочитать знакомое неизведанному, опробованное неопробованному, факт загадке, действительное возможному, ограниченное безграничному, близкое далекому...»[11]. Современный национал-популизм использует национальные символы и образы – флаг, гимн, символически важные фигуры прошлого, – но встраивает их в иной контекст – не экспансионистский (в культурном, территориальном или иных смыслах), а изоляционистский.       

Это национализм образа жизни, причем этот привычный образ жизни воспринимается как находящийся под угрозой – со стороны глобалистских элит, неинтегрированных меньшинств, мигрантов и т.д.Суть того, что следует защищать, при этом может быть описана предельно размыто. Это тоже характерная черта современного псевдонационализма: он гораздо четче формулирует негативную, нежели позитивную программу, охотно отрицает, но мало предлагает.

Во-вторых, сегодняшний популизм направляет острие своей критики в основном не вовне, а внутрь того общества, в котором действует. Для него характерно противопоставление «народа» и «элиты» – такое, в рамках которого, по замечанию американского историка Майкла Казина, «обычные люди... не подвергаются строгому распределению по классовому признаку; их оппоненты из числа элиты описываются как эгоистичные и антидемократически настроенные; целью является мобилизация первых против вторых»[12].Идеал национального единства, хотя бы на риторическом уровне, выдвигается достаточно редко, зато очень четко проявляется конфронтационный характер популистских движений, делящих общество на «мы» и «они». В этом смысле сегодняшние популисты куда ближе к традиционным левым марксистского толка, противопоставлявшим трудящихся и «паразитов-эксплуататоров».

Насколько широкой может быть социальная база такого рода политических сил, показало, в частности, движение «желтых жилетов» во Франции. Будучи чисто низовым и стихийным, никак не связанным с какими-либо политическими и общественными организациями, в том числе и популистского толка, это движение, по выражению Антонио Негри, «не хотело посредничества(со стороны партий или профсоюзов в отношениях с государственной властью – ЯШ), являясь выражением накопившегося огромного социального страдания»[13]. В то же время, если причины, породившие французский бунт, сохранятся (а пока нет оснований предсказывать их исчезновение), институционализация стихийного социального протеста представляется неизбежной. Весьма вероятно, что это приведет либо к созданию нового политического субъекта популистской направленности, либо к тому, что протест «оседлают» уже существующие на правом и левом флангах субъекты такого рода. 

Характерно, что популисты Европы не выходят за пределы демократических правил игры. Это логично, ибо в рамках демократической политики они способны добиваться успеха – как показывает, например, опыт итальянских Лиги и «Движения 5 звезд», сформировавших в прошлом году первое в Европе чисто популистское правительство. Эти силы не призывают к замене демократии авторитарным режимом – даже в том случае, если испытывают симпатии к авторитарным правителям незападных стран, например, к Владимиру Путину. Более того, национал-популисты позиционируют себя в качестве защитников подлинной демократии от «элитарной политики». Для них, в частности, характерно требование расширения или введения механизмов прямой демократии.

Собственно национальных тем и требований в повестке дня западных популистских движений немного. Скорее речь идет о сочетании стремления к социальной справедливости и культурного консерватизма – и то с определенными оговорками[14]. Немецкий социолог Вильгельм Хайтмайер считает основным побудительным мотивом антиглобалистских сил в Германии и Европе в целом «тягу к признанию»: «Часто речь идет не о деньгах, а о возможностях получить признание, которые были утрачены или поставлены под угрозу. Целые социальные группы уже просто не воспринимают политические элиты... Элиты презирают демократию до такой степени, что [интересы] капитала начинают определять политику. Так это видит часть общества»[15].

Национал-популизм рвет привычные шаблоны. В политическом и социокультурном плане он выглядит отчетливо правым: требования ограничения иммиграции, интеграции национальных меньшинств, укрепления безопасности и правопорядка, во многих случаях – приверженность консервативно-традиционалистским моделям семейных и гендерных отношений и т.д. Но в социально-экономических вопросах он склоняется влево. Лишь на первый взгляд может показаться удивительным то, что во Франции значительная часть избирателей Марин Ле Пен и ее партии – бывшие сторонники коммунистов.

Нация и национальное государство для этой части европейского общества – не сильно идеологизированный, революционный по сути проект, а инструмент защиты своих социальных интересов от того, что воспринимается как угроза со стороны глобализированных элит. На полноценную «волну национализма» это никак не тянет – даже в тех случаях, когда, как на востоке Европы, обществу вроде бы приходится доделывать работу по построению современной нации, прерванную в минувшем столетии.

 

Недонационализм Востока

Ситуация, возникшая в Центральной и Восточной Европе (ЦВЕ) в результате краха соцлагеря, на первый взгляд  напоминала ту, что сложилась в этом регионе по окончании Первой мировой войны. Национализм, «замороженный» в свое время большинством коммунистических режимов[16], и на сей раз стал идеологической основой «молодых демократий».

Перед большой группой «возрожденных»[17]или новых национальных государств, возникших на месте бывшего социалистического лагеря, встал выбор между тремя моделями дальнейшего политического развития:

а) либеральная демократия, предполагающая вступление в ЕС в качестве стратегической цели, а по ее достижении – развитие по пути глобализма и постепенной «денационализации» по образцу Западной Европы;

б) национал-демократия, сочетающая демократический режим со стремлением к национальному суверенитету;

в) национал-авторитаризм – мобилизационная модель, связывающая укрепление национальной государственности с демонтажем демократических институтов и сворачиванием гражданских свобод.

В некоторых случаях одна и та же страна успела попробовать более одной модели – например, Хорватия прошла от варианта «в» через «б» к «а». А нынешний подъем национал-популистских и евроскептических движений можно считать попыткой сместиться от модели «а» к модели «б».

Если в качестве стратегической цели большинством общества признавалось стремление «вернуться в Европу», т.е. вступить в Европейский союз, либерально-демократические идеологемы и соответствующие политические решения оттесняли на задний план националистическую повестку – в том числе унаследованные с межвоенных времен пограничные конфликты и территориальные претензии. Логику такого проевропейского восприятия описывает этнограф Эмиль Паин: «Мы выходим из империи, мы потерпим, нами уже не будет управлять Москва, мы будем самостоятельными, мы… вернемся в семью европейских народов»[18]. По его мнению, такой подход не только несколько притупил острие идеологии национализма, но и помог ряду стран ЦВЕ перенести тяжелый период неолиберальных реформ 90-х без взрывоопасных социальных конфликтов. Падение жизненного уровня воспринималось как расплата за «грехи» коммунизма и вполне преодолимое препятствие на пути в демократическую Европу.

Напротив, там, где интеграция в ЕС не казалась единственно возможным или реальным путем – на Балканах и в странах бывшего СССР, – давние межнациональные противоречия, вырвавшись из-под имперской «крышки», привели к острым конфликтам. Именно там можно было говорить о возрождении в 90-е годы радикального национализма в близком к межвоенным «стандартам» виде – с насилием на этнической почве, фашизацией общественного сознания, героизацией националистических диктатур прошлого, культом былых и новых вождей и т.д. Вместо «молодых демократий» в таких случаях на сцену вышли «молодые диктатуры» вроде режима Милошевича в Сербии. В ряде случаев кровопролитные конфликты на национальной почве, разделив народы, перешли в стадию «заморозки», т.е. де-факто отложенной войны. 

Однако и либерально-демократический «путь в Европу» оказался не таким простым, как представлялось многим его адептам в ЦВЕ на волне эйфории, вызванной «чудесным годом», annusmirabilis – 1989. Европейская интеграция не воспринималась в регионе как синоним отказа от национального суверенитета и уж тем более как замена «плохой» империи, управляемой из Москвы, «хорошей», управляемой из Брюсселя. К тому же отличный от западного опыт ХХ века, в том числе десятилетия комунистического правления, наложили отпечаток на особенности национального строительства в странах ЦВЕ. Ситуация после падения коммунистических режимов не была идентичной той, что возникла в этом регионе после 1918 года.

Внутренние факторы формирования наций – исторические, политические, культурные – на востоке Европы оказались дополнены разнонаправленными внешними, среди которых наиболее весомы два: евроинтеграционный и российский. О Евросоюзе и идеологеме «возвращения в Европу» речь уже шла выше. Нужно лишь добавить, что в последние 8 – 10 лет репутация ЕС в странах ЦВЕ заметно испортилась. Это связано, с одной стороны, с завышенными ожиданиями первых посткоммунистических лет, которые просто не могли стать реальностью; с другой – с объективными просчетами в политике Брюсселя по отношению к восточному флангу ЕС, которая, оставаясь финансово щедрой, не лишена при этом раздражающей покровительственности. Рост евроскептических настроений подхлестнул и миграционный кризис 2015 года, воспринятый в ЦВЕ как прямое следствие чрезмерно либеральной политики западноевропейских стран в области миграции.      

Что же касается России, то она выступает в регионе в роли классического «значимого Другого» – но роль эта двойственная. Она может иметь либо позитивные (Россия как альтернатива Западу и глобализации – одновременно антилиберальная и связанная со временами соцлагеря, вызывающими ностальгию у части восточноевропейцев), либо негативные коннотации (Россия как реакционно-экспансионистская держава, наследница и бывшей коммунистической метрополии – СССР, и автократической империи Романовых).

Таким образом, восточноевропейские нации нередко определяют себя через других. Картину дополняют сложность исторического наследия, раздробленность политических и культурных элит и неоднозначность общественных настроений. Так, по данным опроса, проведенного в 2017 году институтом GLOBSEC в ряде стран ЦВЕ, ориентацию своей страны на Запад предпочитали 56% хорватов, 50% румын, 45% поляков, 42% болгар, 33% чехов и т.д. Хотя ориентация на Восток (читай – на Россию) нигде не набрала более 14% приверженцев, очень значительная доля респондентов (в Венгрии – 53%, в Словакии – 42%, в Польше – 35% и т.д.) заявила, что их стране стоит быть «между Западом и Востоком»[19].

Авторы опроса отмечают, что за этими ответами стоит в большей степени растерянность и желание избежать однозначного выбора, нежели ясное признание самобытности стран региона.О том, что слухи о всплеске национализма на востоке Европы сильно преувеличены, говорят и результаты выборов в регионе. Партии и движения с ярко выраженной националистической программой в ЦВЕ переживают относительный подъем, но нигде в последнее десятилетие они не получали на выборах более 20% голосов (результат партии «Йоббик» в Венгрии, 2018).

Лидируют же популистские силы («Право и справедливость» в Польше, партия Fidesz в Венгрии, движение ANO в Чехии, партия Smer в Словакии и др.), чья программа – тот самый охранительный национализм образа жизни, сдобренный щедрыми обещаниями в области социальной политики. Это партии защиты местного против глобального – недаром в качестве персонификации враждебных венгерскому обществу сил премьер и лидер правящей партии Fidesz Виктор Орбан избрал миллиардера-космополита Джорджа Сороса. Нынешние восточноевропейские национализмы парадоксальны тем, что они – подчеркнуто локальные, местные, «тутэйшыя»[20]. Они лишены стремления занять заметное место в ряду европейских культур, что было характерно для националистических движений XIX – начала ХХ вв. Напротив, этой своей локальностью они им противоположны: в определенном смысле можно говорить о недонационализмах востока Европы.

 

Постсоветское смятение

Чем дальше на восток, тем более запутанной и неоднозначной становится картина национального самосознания в отдельных странах. Европейская часть пространства бывшего СССР дает в этом отношении самые разнообразные, порой парадоксальные примеры. Так, давняя дискуссия о том, как называть государственный язык Республики Молдова – молдавским или румынским (по данным переписи 2014 года, 57% граждан предпочитали первый вариант, более 23% – второй[21]), является частным случаем более масштабного спора о национальной идентичности и геополитической ориентации страны. Противостояние «румын» (сторонников интеграции Молдавии и Румынии, считающих молдаван частью румынского народа) и «молдовенистов» (сторонников сохранения независимости страны – часть из них придерживается ориентации на Россию и ностальгически-просоветских взглядов) показывает, какое распространение на постсоветском пространстве получила т.н. «внешнеполитическая идентичность», определяемая как «совокупность представлений о государстве, его роли и месте в мире, которые формируются через его соотнесение с другими государствами и политическими сообществами»[22].

Подобным, хоть и несколько менее конфликтным образом развивается ситуация в Беларуси. С момента обретения государственной независимости в 1991 году в этой стране конкурируют два альтернативных национальных проекта. Один из них можно назвать национал-демократическим. Он делает упор на этнокультурные элементы белорусской идентичности, в первую очередь язык как основной «маркер» нации, и элементы исторического наследия, связанные с периодом до включения территории современной Беларуси в состав Российской империи, а также с кратким подъемом национального движения в первой половине ХХ века. Другой проект – неосоветский, с лишь слегка видоизмененной символикой БССР в качестве государственных символов, массовой русскоязычностью и в целом положительной оценкой советского периода национальной истории[23].

Национал-демократические идеологемы доминировали в белорусской политике и информационном пространстве в начале 90-х годов, но после избрания президентом Александра Лукашенко они были заменены неосоветскими, в той или иной мере разделявшимися большинством населения страны. Как и в молдавском случае, оба проекта геополитически разнонаправленны: режим Лукашенко до недавних времен пропагандировал тесное сотрудничество с Россией, национал-демократическая оппозиция противопоставляла этому ориентацию на ЕС. В последние годы в связи с ухудшением отношений с Москвой белорусские власти взяли курс на т.н. «мягкую белорусизацию», фактически «перехватив» у оппозиции некоторые идеологемы[24]. Как бы то ни было, и здесь мы видим, что  строительство нации используется в качестве инструмента практической политики, в которой ключевую роль играют внешнеполитические императивы.

Наиболее драматично эта ситуация проявилась, конечно, в случае с Украиной. События 2014 года, аннексия Крыма Россией и начало конфликта в Донбассе поначалу послужили для украинского общества объединительным фактором, который, казалось, заметно ускорил процесс формирования гражданской нации. Но позднее этот процесс затормозился. Расхождения во мнениях относительно актуальных внешнеполитических проблем и важнейших событий и фигур национальной истории остаются заметными, а региональные различия – весьма значительными[25].

После победы Майдана 2014 года («революции достоинства», в нынешней украинской политической терминологии) новые власти провозгласили курс на ускоренную интеграцию страны в евроатлантические структуры – то есть выбрали опцию «а» из описанных выше трех вариантов выбора, стоявших перед странами ЦВЕ после падения коммунистических режимов. Однако, в отличие от Польши или Чехословакии начала 1990-х, в украинском обществе  середины 2010-х не сложился однозначный проевропейский консенсус, который обеспечил бы национальное единство на наиболее сложном этапе переходного периода. Дополнительными негативными факторами стали, с одной стороны, действия России в Крыму и Донбассе, с другой – недостаток реформистских усилий украинской политической элиты, качество которой оставляет желать много лучшего.

Ну и, наконец, Россия. В этом случае очень важным представляется наблюдение социолога Леонтия Бызова, который отмечает: «“Западные фобии“ в сегодняшней России далеко не во всем следует интерпретировать буквально. По своей социально-культурной составляющей Россия является сегодня страной индивидуализированной и во многом вестернизированной. “Восток“ с его культом коллектива, подавлением личности, патриархальной семьей, в отличие от “Запада“ и культурно, и социально чужд современному россиянину. И, думается, никакие политические и геополитические устремления на Восток (или в глубь минувших веков) этой реальности не отменят»[26]. Нынешнее противостояние России и западного мира выглядит следствием расхождения интересов правящих элит по конкретным политическим вопросам, а не результатом непреодолимых ценностных и цивилизационных противоречий. С другой стороны, у самой России есть ряд проблем, связанных с незавершенностью национального строительства – и отсутствием ясности относительно того, как его завершать. А это означает и затрудненность поиска своей роли в мире – в период, когда происходит глобальный пересмотр таких ролей.

Концепция «русского мира», которая в наибольшей мере ассоциируется с идеологическими установками правящего сегодня в России режима, настолько расплывчата и эклектична, что сложно понять, идет ли речь о националистическом или имперском проекте – или же о новом «издании» своеобразного имперского национализма (концепции «триединого русского народа»), существовавшего в Российской империи[27]. Политическая практика современных российских властей позволяет предположить, что их идеологический выбор – несколько эклектичный ностальгический империализм. Он сочетает консервативные социокультурные установки («духовные скрепы»), милитаризм и политику памяти, пытающуюся «синтезировать» опыт царской и советской империи на основе патриотизма и государственничества как некоего общего знаменателя. Это внутренне противоречивая, но прагматичная политика, позволившая Владимиру Путину в разные годы:

восстановить государственный гимн советских времен,

перезахоронить прах генерала Деникина,

отложить на неопределенный срок перезахоронение Ленина,

неоднократно осудить большевиков за их «антигосударственную» деятельность, приведшую к поражению России в Первой мировой войне и революции,

довести до небывалых масштабов культ победы СССР в Великой Отечественной войне – с весьма заметной реабилитацией Сталина как ключевой фигуры, эту победу обеспечившей,

способствовать укреплению в массовом сознании образа дореволюционной России и ее правителей как олицетворения «традиционных русских ценностей» и т.д.

Исторические оценки и идейные установки неимперского русского национализма весьма далеки от образа мыслей российской элиты, а само это течение остается в целом маргинальным. Вряд ли из уст кого-либо из представителей правящих слоев РФ могло бы прозвучать, например, следующее: «Империя питалась соками русского народа, существуя и развиваясь эксплуатацией русской витальной силы; русские, даже ощущая (не всегда осознавая!) субстанциальную враждебность империи, вынуждены были взаимодействовать и сотрудничать с ней»[28]. Подъем этнонационалистических настроений, наблюдавшийся в России около 10 лет назад (помнит ли кто еще весьма популярный на рубеже прошлого и нынешнего десятилетий «уличный» лозунг «Хватит кормить Кавказ»?), оказался недолговечным. Он был отчасти «смикширован» психологическим эффектом присоединения Крыма, отчасти сведен на нет жестким разгромом националистических организаций – в отношении их лидеров власти действовали порой более жестко, чем против либеральной или левой оппозиции.

Российская Федерация «зависла» в постимперском состоянии. Являясь страной с явным преобладанием одного этноса (80% населения – русские), она не стала национальным государством русского народа, сохранив административную структуру РСФСР с ее национальными автономиями. В то же время не слишком успешен и проект «общероссийской» гражданской нации – хотя некоторые его сторонники утверждают иное. Так, по мнению Валерия Тишкова, «в России сложилась реальная общность россиян на основе исторических и социальных ценностей, патриотизма, культуры и языка»[29]. Но для того, чтобы принять на веру этот постулат, надо вынести за скобки слишком многое. Например, то, что «в [автономных] республиках, особенно там, где титульное население составляет большинство, совершенно другая идентификация.  На первом месте – мы татары. Далее – наш Татарстан. И уже на третьем месте – мы россияне»[30]. Не говоря уже о существовании такого феномена, как нынешняя Чечня, чей реальный статус сильно отличается от формального: де-факто это нечто вроде ассоциированного с Россией государства с почти неограниченной автономией во внутренних делах и, наоборот, с весьма ограниченным действием на его территории российских законов.

Таким образом, и в российском случае мы видим явную незавершенность процесса национального строительства. Она усугубляется, с одной стороны, унаследованной от советской эпохи административной конструкцией государства, с другой – спецификой нынешнего режима, выхолостившего демократические институты, в рамках и с помощью которых могли бы рационально решаться вопросы национальной политики. Наконец, играет свою роль и фактор «стихийной имперскости»[31]большинства российского общества, на которую опирается эклектичный идеологический курс властей. Нынешняя РФ – бывшая метрополия последней из распавшихся великих европейских империй. Но за прошедшие после краха СССР без малого 30 лет выбор между империей и национальным государством в России не то что не был сделан – он не был даже как следует артикулирован. Иной вопрос, что, возможно, в российском случае история играет особенно сложную игру, когда этот выбор окончательно сделан быть просто не может.

 

Выводы

1. Нынешний этап мировой истории характеризуется столкновением глобалистских и антиглобалистских трендов. Кризис модели глобального неолиберального капитализма, пик которой пришелся на 1990-е годы, вызвал к жизни в США и Европе волну популистских движений, выступающих под изоляционистскими, антимигрантскими и отчасти националистическими лозунгами. Общая ситуация внешне напоминает происходившее на рубеже 1920-30-х годов: «Серьезные проблемы лабильной и несбалансированной мировой экономики, усиленные националистическим протекционизмом и превозносимыми эгоистическими интересами [отдельных стран], не способствовали появлению барьера на пути волн экономического шока, шедших с другого берега Атлантики. В результате культурного раскола возникло множество предрассудков и сложилась общая атмосфера недовольства, которое можно было легко использовать в политических целях... Демократические, либеральные идеи всюду были в глухой обороне. И уже в начале [Великой депрессии] значительная часть Европы бросилась в объятия авторитаризма или готовилась к этому»[32].

2. Это сходство, однако, скорее поверхностное – по нескольким причинам. Во-первых, политические системы в большинстве демократических стран, прежде всего развитых, сейчас значительно более стабильны, чем 80-90 лет назад. Стабильность эта, конечно, относительная и не исключает возможности не только серьезного кризиса, но и краха – если появятся действительно мощные деструктивные факторы. Однако это должны быть куда более серьезные силы, чем современный популизм в том виде, в котором он возник и развивается в последние годы.

Во-вторых, популистские движения сегодня имеют ясную антиэлитарную направленность. Среди их требований – не сворачивание демократии, а наоборот, возврат к принципам широкого участия гражданских «низов» в политических процессах, расширения механизмов прямой демократии и т.д. Это не означает, что такие движения не могут в будущем поддаться соблазну очередных вождистских экспериментов. Но на данный момент наиболее последовательные попытки трансформировать демократию в сторону «мягкого» авторитаризма предпринимают не аутентичные низовые популистские движения, а вовремя сориентировавшиеся и «возглавившие процесс» представители прежних элит, вроде Виктора Орбана в Венгрии.

В-третьих, на западной политической сцене сейчас отсутствуют мощные радикальные идеологические проекты левого или правого толка, которые могли бы лечь в основу агрессивных диктатур, непосредственно угрожающих мировым демократиям. А имеющиеся авторитарные режимы, даже наиболее влиятельные на международной сцене, как китайский или российский, при определенных экспансионистских устремлениях не обладают и долей агрессивности нацистской Германии, сталинского СССР, фашистской Италии или имперско-милитаристской Японии.

3. Националистическая риторика в той или иной мере является частью политических программ современных популистов. Но суть национализма в Европе по сравнению с ХХ веком, особенно его первой половиной, кардинально изменилась. Современный европейский национализм является в первую очередь инструментом выражения социального протеста тех слоев общества, которые считают, что их экономические интересы, политические взгляды и культурные ориентиры не учитываются глобализованной либеральной элитой и/или находятся под угрозой со стороны сил, от которых эта элита по тем или иным причинам не желает их защищать (мигранты, меньшинства и т.п.).

Изначально это протест «неудачников глобализации», т.е. тех социальных групп, на чьем благосостоянии непосредственно и весьма негативно сказались экономические процессы последних 20 – 30 лет. Однако под влиянием ряда событий недавнего времени, прежде всего кризиса еврозоны и наплыва мигрантов в 2015 году, круг недовольных начал быстро расширяться за счет значительной части среднего класса. Тем не менее евроскептицизм и приверженность национальному государству служат для этих носителей протестных настроений не более чем символами антиглобализма, а национализм – реакционной, а не революционной идеологией, что коренным образом отличает его от национализма XIX и первой половины ХХ столетия. Прежний национализм наступал, нынешний – почти исключительно обороняется.

4. Причиной тому, очевидно, служит эволюция самих европейских наций во второй половине прошлого и начале нынешнего века. В каждом из трех крупнейших геополитических регионов «большой» Европы эта эволюция имела свои особенности.  

В Западной Европе под влиянием культурной революции 1960-х годов, глобализации и ускоренной евроинтеграции гражданские нации фактически преобразовались в мультикультурные сообщества с во многих случаях проблематичной самоидентификацией[33]. В результате кризис национального самосознания, сопряженный с обострившимися социальными проблемами последних лет, ведет к появлению пестрого спектра протестных субъектов разной степени институционализации – от «старых» (Национальное объединение во Франции, Партия свободы в Австрии) и «новых» («Движение 5 звезд» в Италии) популистских и евроскептических партий до совершенно стихийных движений вроде «желтых жилетов». Однако чисто националистическая составляющая в их политике и идеологии играет лишь фоновую роль.  

В Центральной и Восточной Европе первые посткоммунистические годы характеризовались определенным ренессансом национализма, «замороженного» при коммунистах. В то же время ориентация большей части стран региона на либеральный евроинтеграционный проект смягчила эту тенденцию. Ситуация вновь изменилась лишь в последнее десятилетие, когда евроскептицизм, расширившийся в результате объективных проблем ЕС и завышенных ожиданий, которые связывались в ЦВЕ с евроинтеграцией, принял форму национал-популистской волны. Однако и здесь речь идет опять-таки о реакции, а не революции, о провинциальном и оборонительном по сути национализме образа жизни, при всех своих возможных – пока, к счастью, немногочисленных – эксцессах сильно отличающемся от национализма крови и почвы, который господствовал в регионе в 1930-40-е годы. В этом смысле проевропейские тенденции 90-х и политико-правовые рамки, определяемые членством стран региона в ЕС после 2004/07 годов, сыграли и до сих пор играют важную роль сдерживающего фактора. Это то, чего, увы, оказались лишены после распада Югославии Балканы – и это обернулось трагедией.

В постсоветском регионе большая часть национальных проектов выглядит незавершенной, а строительство современных национальных государств осложняется разными обстоятельствами. Важную роль здесь играет чрезмерная зависимость этих проектов от внешних факторов, «внешнеполитическая идентичность», ведущая порой к появлению альтернативных, не сочетаемых и не дополняющих друг друга концепций национальной идентичности, политической идеологии и исторической мифологии. В Молдове эта ситуация привела к консервации общественного раскола и политической напряженности, в Беларуси – к фактическому насаждению одной из таких концепций господствующим авторитарным режимом. В наиболее сложном украинском случае на объективно существующие проблемы национального строительства в полиэтничной, мультикультурной стране со сложным историческим наследием наложилась политическая драма 2014 года и последующий конфликт с Россией.

Что касается самой России, то она, будучи преемницей двух империй, потерпевших крах в ХХ веке, с одной стороны, выступает в качестве фактора национальной самоидентификации («значимого Другого») для целого ряда стран пост-СССР и ЦВЕ.  С другой – Россия представляет собой пример страны, где и структура государства, и историческое наследие, и специфика общественного сознания препятствуют транзиту от имперской модели к национальному государству. В результате современная РФ обладает чертами обеих моделей.

Не будучи национальным государством русского народа (в том смысле, в каком, допустим, современная моноэтничная Польша есть государство прежде всего поляков), Россия с ее унаследованными от советской эпохи национальными автономиями не является и гражданским nation-state в западном смысле слова. Специфика нынешнего правящего режима – чрезмерная для столь огромной страны централизация политической власти, выхолащивание роли демократических институтов и превращение реальной демократии в «имитационную»[34] – препятствуют выработке разумной национальной политики, ведут к консервации нынешнего промежуточного положения, что грозит в случае серьезного внутриполитического кризиса его перерастанием в кризис государственности.

5. Таким образом, логично говорить не о подъеме национализма и национал-популизма в «большой» Европе как о признаке кризиса либеральной демократии, а о параллельном кризисе и той модели демократии, которая сложилась в период после окончания «холодной войны», и феномена нации и национального государства.

Специфика мирового экономического развития в конце ХХ – начале XXI века позволяет утверждать, что остановить или всерьез затормозить глобализационные процессы способна разве что некая катастрофа планетарного масштаба. Но корректировка тех проблем, которые порождены глобализацией, может оказаться долгой и болезненной. В ходе этой корректировки демократии угрожают новые манипулятивные информационные технологии, концентрация власти и собственности в руках всё более ограниченного круга лиц, углубление социального неравенства и в связи с этим – дальнейший рост протестных настроений и соблазн авторитарных политических решений.  

Поэтому национальное государство и идея нации какое-то время еще будут обладать символическим капиталом, достаточным для объединения определенной части антиглобалистских сил. Но поскольку нарастает количество и глубина проблем, которые требуют скоординированных усилий разных стран, – климатические изменения, роботизация экономики и связанные с нею перемены на рынке труда, миграция, новые биотехнологии, очередная энергетическая революция и многое другое, – очень скоро станет ясно, что для их решения неизбежен выход за рамки распадающихся или, наоборот, недооформленных национальных сообществ. Всё это может сопровождаться серьезными кризисами и потрясениями, в том числе на пространстве «большой» Европы. Однако это не меняет того факта, что постнациональная эпоха уже началась – хотя знамена наций подняты еще достаточно высоко для того, чтобы зияющие на них дыры выглядели издалека маленькими и почти незаметными.     



[1]Цит. по: Fenby, J. The History of Modern France. From the Revolution to the War with Terror. L – NY, 2016. P. 175. 

[2]Э. Геллнер. Пришествие национализма. В сб.: Нации и национализм. М., 2002. С. 160.

[3]И. Крастев. Парадокс европейской демократии: http://gefter.ru/archive/3288

[4]В. Гавел. Сила бессильных. В сб.: Мораль в политике. М., 2004. С. 303.

[5]Ситуация изменилась лишь в самое последнее время – в связи с приходом к власти в США Дональда Трампа, уровень недоверия к которому в правящих кругах ФРГ, очевидно, настолько высок, что канцлер Ангела Меркель наконец поддержала французскую инициативу по созданию европейской армии. См., напр.: Armée européenne: Merkel et Macron solidaires face á Trump. Libération, 13.XI.2018  https://www.liberation.fr/planete/2018/11/13/armee-europeenne-merkel-et-macron-solidaires-face-a-trump_1691909 

[6]Крастев, ук. ст.

[7]Я. Шимов. Недоимперия. Неопределенность, помноженная на единство: идея Европы и запрос на «новых консерваторов»: http://gefter.ru/archive/23527

[8]Ж. Тощенко. Прекариат – новый социальный класс. «Социологическиеисследования», 2015. № 6. С. 6.

[9]Priestland, D. Merchant, Soldier, Sage. A New History of Power. L., 2013. P. 16.

[10]А. Тесля. «Истинно русские люди». История русского национализма. М., 2019. С. 16.

[11]М. Оукшотт. Быть консерватором. В сб.: Рационализм в политике. М., 2002. С. 30.

[12]Цит. по: Judis, J. The Populist Explosion. How the Great Recession Transformed American and European Politics. NY, 2016. P. 14.

[13]Negri, A. French Insurrection https://www.versobooks.com/blogs/4158-french-insurrection

[14]Так, гомофобия характерна лишь для весьма небольшой доли сторонников популистских движений Западной Европы, а религиозный фактор проявляет себя скорее в настороженном или отрицательном отношении к исламу, нежели в нарочитом акцентировании христианского наследия европейской культуры (последнее более характерно для национал-популистов ЦВЕ).

[15] „Kein Mensch kann auf dauer ohne Anerkennung leben“. Süddeutsche Zeitung, 15. November 2018 https://www.sueddeutsche.de/politik/wachsender-autoritarismus-kein-mensch-kann-auf-dauer-ohne-anerkennung-leben-1.4203226

[16]Исключением тут могут считаться разве что румынская и албанская диктатуры, создавшие специфические национал-коммунистические модели.

[17]Например, в Польше идея возрождения национальной государственности после 1989 года проявляется даже в общепринятой нумерации польских республик. Нынешняя, возникшая после демонтажа коммунистического режима, считается «Третьей Речью Посполитой» (Rzeczpospolita = «общее дело» = res publica), после польско-литовской «Речи Посполитой обоих народов» (1569 – 1795) и межвоенной «Второй Речи Посполитой» (1918 – 1939). Коммунистическая Польская народная республика из этого ряда удалена, поскольку считается марионеточным режимом, существовавшим в период, когда национальный суверенитет Польши был де-факто утрачен.

[18]Э. Паин. «Нация заинтересована в интеграции, а империя живет по принципу – разделяй и властвуй»: https://republic.ru/posts/92396 

[19]См., напр.: Jen třetina lidí v Česku chce směřování na Západ, 41 procent chce být někde mezi http://forum24.cz/jen-tretina-lidi-v-cesku-chce-smerovani-na-zapad-41-procent-chce-byt-nekde-mezi/

[20]Тутэйшыя (бел.) – местные. Так называется пьеса классика белорусской литературы Янки Купалы (1882 – 1942), где в аллегорической форме описываются проблемы формирования белорусского национального самосознания.

[21]Укрепление социальной сплоченности и общей идентичности в Республике Молдова. Основные вопросы и практические рекомендации. Кишинев, 2017. С. 15 http://iep-berlin.de/wp-content/uploads/2018/02/Social-Cohesion-and-Common-Identity-RU.pdf

[22]М.О. Маринин. «Внешнеполитическая идентичность страны» в регионоведении http://www.regionalstudies.ru/journal/homejornal/rubric/2012-11-02-22-03-27/347---ql--r--q.html

[23]Подробнее см., напр.: Ю. Дракахруст. Чаму Беларусь такая савецкая? Радыё Свабода, 5.I.2019 https://www.svaboda.org/a/29691787.html

[24]Как отмечает белорусский политолог Петр Рудковский, «произошли несомненные сдвиги в восприятии культурной составляющей национальной идеи (акцент делается на белорусский язык и историческую память), однако внимание по-прежнему концентрируется на роли государства в нациестроительстве». См.: Rudkouski, P. Soft Belarusianization. The Ideology of Belarus in the Era of the Russian-Ukrainian Conflict. Center for Eastern Studies. OSW Commentary #253, Nov. 3, 2017 https://www.osw.waw.pl/sites/default/files/commentary_253-tv.pdf

[25]По данным представительного опроса, проведенного этой осенью Центром Разумкова и социологической группой «Рейтинг», за вступление Украины в НАТО выступали 40% респондентов, против – 36%. При этом если в западных регионах страны в подержку членства в НАТО высказались от 82 до 94% опрошенных, то в причерноморском регионе соотношение сторонников и противников было 33:43, на востоке – 42:38, в контролируемой Украиной части Донбасса – 40:43. При этом 47% опрошенных выступили в поддержку присоединения Украины к Евросоюзу, 30% были против. (См.: Моніторинг електоральних настроïвукраïнцiв, 13.11.2018http://ratinggroup.ua/research/ukraine/354a0dde7bc4bd5e6fa291b0bd1dc997.html). Не менее любопытно отношение украинцев к деятелям прошлого. По данным другого опроса, 47 и 43% респондентов положительно или скорее положительно относятся соответственно к Леониду Брежневу и Петру I, 21% – к Сталину (его «антирейтинг» – 58%). Соотношение положительно и отрициательно относящихся к Симону Петлюре – 30:30, к Степану Бандере – 36:34. (См.: Каждый пятый украинец положительно относится к Сталину – опрос. Ліга.Новости, 20.11.2018 https://news.liga.net/society/news/kajdyy-pyatyy-ukrainets-polojitelno-otnositsya-k-stalinu---opros). 

[26]Л. Бызов. Российское общество в постмобилизационной «ломке» http://rueuro.ru/item/54-rossijskoe-obshchestvo-v-postmobilizatsionnoj-lomke

[27]Вот как выглядит представление о «русском мире» патриарха Кирилла – одного из главных пропагандистов этой концепции: «Русский мир — это не мир Российской Федерации, это не мир Российской империи. Русский мир — от киевской купели крещения. Русский мир — это и есть особая цивилизация, к которой принадлежат люди, которые сегодня себя называют разными именами — и русские, и украинцы, и белорусы. К этому миру могут принадлежать люди, которые вообще не относятся к славянскому миру, но которые восприняли культурную и духовную составляющую этого мира как свою собственную... Сохранение цивилизаций, в том числе Русского мира, — это наша общая задача. Не для того, чтобы воссоздавать какие-то политические конструкции, строить новые империи, создавать военные блоки, совсем не для того. А для того, чтобы хранить величайшее наследие, которое мы получили от наших предков». См.: Святейший Патриарх Кирилл: Русский мир – особая цивилизация, которую необходимо сберечь http://www.patriarchia.ru/db/text/3730705.html

[28]Т. Соловей, В. Соловей. Несостоявшаяся революция. Исторические смыслы русского национализма. М., 2009. С. 46.

[29]В. Тишков. Российский народ и национальная идентичность. «Россия в глобальной политике», 2008. № 4. https://globalaffairs.ru/number/n_11152

[30]Паин, ук. ст.

[31]По данным недавнего (конец 2018 г.) опроса, проведенного «Левада-центром», доля россиян, сожалеющих о распаде СССР, достигла рекордного уровня – 66%. Среди главных причин того, почему им не хватает СССР, опрошенные назвали разрушение единой экономической системы (52%) и потерю чувства принадлежности к великой державе (36%). См.: 66% россиян сожалеют о распаде СССР. Это максимум за 10 лет https://meduza.io/news/2018/12/19/66-rossiyan-sozhaleyut-o-raspade-sssr-eto-maksimum-za-10-let

[32]Kershaw, I. To Hell and Back: Europe 1914 – 1949. Цит. по чешскому изданию: Kershaw, I. Do pekla a zpět. Evropa 1914 – 1949. Praha, 2017. S. 193.

[33]Характерен в этом отношении пример Германии, где национальное самосознание отягощает культивируемое политической и культурной элитой чувство «наследственного греха» – преступлений нацизма, определяющее подчеркнуто «аллергическую» реакцию на любые националистические проявления.

[34]См., напр.: Д. Фурман. Проблема 2008: общее и особенное в процессах перехода постсоветсих государств http://www.polit.ru/article/2007/10/19/furman/

Комментарии