Поиск по сайту:

Сделать стартовой страницей

Публикации

Эпоха Ельцина глазами русского интеллигента

08.06.2007
Доклад известного культуролога Вадима Руднева, сделанный им на последнем политософском вечере в гуманитарном и политологическом центре "Стратегия" Геннадия Бурбулиса, вызвал у аудитории оживленную реакцию. Предлагаем его вниманию посетителей нашего сайта.

Первое и главное, что отличает человека от животного, это наличие конвенционального языка. В соответствии с этим для любого человека, выросшего в интеллигентной среде, чрезвычайно важно, как вообще говорит человек, а, тем более, публичный политик. Именно не что он говорит, а как он говорит, то есть, пользуясь выражением великого немецкого логика конца ХIX - начала ХХ в. Готлоба Фреге, смысл того, что человек говорит (смысл, по Фреге, это «реализация значения в знаке»).
Большинство из нас, люди выросшие, так или иначе, в советской среде, привыкло к тому, что политики говорят ужасно, безобразно (Брежнев) или страшно (Берия, Сталина), или смешно (Хрущев, ранний Горбачев). Мы все помним старческую речь Брежнева, которую вообще с трудом можно было назвать человеческой речью и которая вызывала хохот, подражания и бесчисленные анекдоты. Речь Горбачева была более внятной и импонировала своей, может быть, и мнимой искренностью и добродушием. Но он так и не изжил так называемое фрикативное «г», характерное для украинского языка, у в русском просто не существующее, кроме одного слова Бог (вернее его родительного падежа - «Ради Бога» - интеллигент здесь произносит фрикативно «г», но это исключение). Неистребимой особенностью речи Горбачева была его прагматика – он говорил всегда вокруг да около, никогда не говоря прямо о том, что хотел сказать.
Как говорил Ельцин? Это очень сложный вопрос. Я бы сказал, что он говорил одновременно очень плохо и очень хорошо. Плохо с формальной интеллигентской точки зрения. («Шта-а?» вместо «Что?».) Фонетически его речь не была речью интеллигента, а это, прежде всего, означает, что речь оставляет на себе следы того диалекта, где человек родился и долго жил, в данном случае – уральского. (Особый тип редукции «о» и «а» первых предударных слогов - но мы не лингвисты, поэтому не будем вдаваться в подробности.)
Позитивной стороной его речи была ее подлинная и глубинная искренность, несколько прямолинейная (об этом выше, почему она была прямолинейной), но очень сильная, убедительная, напористая, веская (хотя иногда, особенно в последний год правления, и вязкая).
А как говорит Путин? Путин говорит лучше всех. Путин говорит просто прекрасно. Отчасти именно потому россияне отдали за него свои голоса, что они с изумлением услышали интеллигентную речь будущего первого человека Страны. Но при этом речь Путина характеризуется неискренностью и лживостью. Про Путина довольно мало анекдотов, но в связи с его сдержанной молчаливостью в предвыборную компанию 2000 года был такой: Путин и Муму плывут в лодке. Муму смотрит на него и говорит: «Чего-то ты, Путин не договариваешь» (для тех, кто не помнит содержание рассказа Тургенева «Муму», напомню, что ситуация заключалась в том, что Герасим вез Муму в лодке топить, то есть метафора была такая: Путин хочет утопить Россию (ну, может, не в крови, но, по крайней мере, в дерьме).
Лично мне из всех политических деятелей постперестройки больше всех нравится речь Гайдара, это был дискурс, который сочетал в себе интеллигентскую индивидуальную неповторимость в фонетическом плане, безупречность в плане логики и подлинную правдивость; в речи Ельцина тоже была, конечно, неповторимость, но не интеллигентская, а, скорее, какая-то мужиковатая.
Во многом именно речью формируется структура личности человека, его характер. Кто был Брежнев по характеру, я даже не могу сказать, у него была слишком сильная делириозная и старческая «занавеска», как говорят психиатры. Могу сказать только, что он, несомненно, в конце жизни страдал бредом величия: страсть к наградам (кажется четырежды герой социалистического труда); великий писатель; «Широко шагает Азербайджан» (одна из последних его публичных абсурдных мегаломанических максим – это все очень характерно для клинической картины бреда величия. Вообще русская история советского периода очень хорошо вписывается в развернутую трехэтапную картину шизофренического бреда. Первый этап: Ленин - это так называемый бред отношения, когда больному кажется, что все вокруг только, на него и смотрят и о нем думают. Второй этап: Сталин – бред преследования, когда больному кажется, что все его хотят погубить. Третья, обычно терминальная стадия (после нее человек обычно умирает), которая и стала таковой для СССР: бред величия (Андропов и Черненко самостоятельными лидерам не были, поэтому говорить о них не будем).
У Горбачева был самый счастливый характер – так называемый синтонный, или попросту сангвиник, когда человек живет радостями сегодняшнего дня и принимает реальность, такой, какова она есть. И при этом Горбачев со всеми оговорками - великий реформатор. Впрочем, в российской истории все парадоксально. Кстати, среди великих сангвиников Пушкин, Моцарт, Гете (и Винни Пух).
Ельцин по характеру был эпилептоид, то есть напряженно-авторитарная личность. Это характер полицейских, военных и вождей. Эпилептоидом (не путать с эпилептиком, хотя связь, конечно, есть) был, например, маршал Жуков, Сталин, Петр I, писатель Салтыков-Щедрин, в искусстве - Роден, Суриков. Эпилептоид – традиционно в советской психиатрии «плохой характер» – прямолинейный, авторитарный, неуживчивый, не хочет идти к психотерапевту, так как уверен в своей правоте, а если что не так, это другие виноваты – механизм проекции), хотя чаще всего это прямолинейно честный человек (хотя бывают так называемые гиперсоциальные эпилептоиды (в литературе - это Кабаниха, Иудушка Головлев, да и сам Иуда Искариот). Но Ельцин, конечно, был эпилептоидом другого типа, так называемым эксплозивным, то есть взрывчатым. Как Петр I. И вот второй парадокс русской постперестройки. Как мог человек с конституциональным (то обусловленным его внутренней психической конституцией) авторитарным характером возглавить демократический процесс в России? Я думаю, это чисто российский парадокс. Такая достоевщина.
Надо сказать, что в целом, российская интеллигенция, вообще очень неблагодарная, в основном не любила Ельцина, ее шокировала вот эта самая прямолинейность и грубость. За него голосовали не как за личность, а как за демократический выбор - я имею в виду те выборы, когда было ясно, что либо Ельцин, либо Зюганов. И российская интеллигенция, скрипя зубами, проголосовала за Ельцина. Слава Богу, все-таки второй раз решили не наступать на грабли.
Лично я относился к Ельцину очень хорошо. Когда я размышляю, почему? - ведь я не мог просить ему, прежде всего Чечню; а также публичную грубость, пьянство и публичное неадекватное поведение под конец правления, - я думаю, потому что Ельцин был великим человеком. Следует различать величие и гениальность (я транслирую частную дискуссию с моим другом, петербургским философом Борисом Шифриным, который находится сейчас в этом зале). Великий человек может быть негениальным, а гений может быть не великим человеком. Ельцин был великим человеком, но не гением, а, скажем, Моцарт был гением, но не великим человеком («Ты, Моцарт, не достоин сам себя»). У Моцарта не было, по-видимому, той силы личности, которая была у Ельцина, что позволило сделать ему то, что он сделал, но зато была гениальность, загадочная личная исключительность, боговдохновенность - этого у Ельцина не было. Пример одновременно и великого и гениального человека – по-моему, Лев Толстой, Наполеон: видимо таких людей не так много (скажем, по поводу величия Достоевского я уже сомневаюсь, хотя его гениальность для меня вне сомнений).
Для меня Ельцин – это, прежде всего, свобода слова и печати. До Ельцна я практически мог печататься только за границей (исключение - Рига, которая тогда еще не была заграницей, но в каком-то смысле перестройка там наступила раньше. (Справедливости ради надо сказать, что при Ельцине я опубликовал всего четыре книги, а при Путине больше десяти. Но я думаю, что не Путин за это отвечает, а особенности ситуации на книжном рынке.) Я также благодарен Ельцину за указ о развитии психоанализа в России (не сомневаюсь, что здесь свою роль сыграл Геннадий Эдуардович Бурбулис). Сразу после этого возник первый в России Московский институт психоанализа, коего внештатным профессором я являюсь.
Что еще привлекало меня в Ельцине, так это его решительность. Многие осуждали его действия в сентябре 1993 года (в частности, расстрел Белого дома). Но я был даже в этот момент за Ельцина, но, конечно, как за политический выбор, а не личность, так как насилие мне чуждо. Для эпилептоида насилие это обычная вещь – киллеры, полицейские, спецназ и т. д. (хотя здесь тоже проблема - вспомним разговор между Алешей Карамазовым с братом Иваном, когда на вопрос о том, как надо поступить с барином, который затравил ребенка собаками на глазах матери, монах ответил «расстрелять!»).
Еще одна черта Ельцина – великодушие. Я бы никогда не простил и не отпустил ГКЧП’истов. (Впрочем, вполне возможно, что как человек, далекий от политики, я просто что-то здесь не понимаю или, скорее, даже просто ничего не понимаю.)
Мне очень нравились некоторые неожиданные поступки Ельцина, например, когда он однажды в новогоднюю ночь, когда все ждали от него внушительной речи, сказал: «Да что там, поднимем бокалы с шампанским и все!»
Практически все, кого, я знаю, приняли жесткую экономическую программу Ельцина-Гайдара. Мы готовы были поголодать, но только чтобы нам не заткали ртов.
Последние светлые эмоции, связанные с эпохой Ельцина, это были месяцы до дефолта. Вообще настоящие интеллигенты в политике, такие, как Гайдар, были в правительстве только в только при Ельцине. При Путине остались чиновники.
В этом плане закономерно сопоставление фигур и эпох Ельцина и Путина, но для надо обратиться к психофилософии Жака Лакана.
Это, прежде всего анализ следст¬вий утери (в результате распада тоталитарных систем) Большого Другого (Большой Другой в лакановской терминологии, это, например, отец или Бог-Отец, или Суперэго, или политический Лидер), тоталитарного символического порядка, на который ориентировалась или от которого отталкивалась личность при социализме. При социализме возможны были две стратегии отношения к Большому Другому. Первая стратегия подразумевала недоволь¬ство Властью и чисто фантазматическое стремление от него избавиться. На этом уровне работало обывательское сознание. Такая стратегия привела к тому, что когда Большой Другой исчез, то это сверхценное осознание нехватки, осознание того, что некого больше ругать, нет того, на кого можно сваливать свои неудачи, беды и т, д., то есть когда старого символического по¬рядка не стало, а новый еще не сформиро¬вался, в этой ситуации такой человек начи¬нал автоматически испытывать ностальгию по старым добрым брежневским временам, когда все было так стабильно и, как сказал бы Набоков, "гемютно" (уютно). Тут-то и возникает лакановское порождение прошлого из будущего. (Лакан считал, что «детскую» психическую травму пациент придумывает на кушетке психоаналитика, чтобы бессознательно угодить ему.) Обыватель вытесняет из своей памяти травматический опыт при социализ¬ме — свое бесправие, очереди за колбасой, унижения, информационный голод - и подставляет вместо этого уютную, пусть полуголодную, но, но стабильность, иллюзию меньшей коррупции и преступности (которых в опре¬деленном смысле было действительно го¬раздо меньше, поскольку информация о ней не распространялась).
Люди второго типа (вторая стратегия) относились к власти серьезно, в каком-то смысле принимали ее и спокойно работали на ее подрыв, такие люди понимали, что без символиче¬ского порядка нельзя, поэтому они пережи¬ли крушение тоталитаризма без всяких иллюзий. Хотя известно, что распад тоталитаризма был трагедией для русского диссидентства, поскольку тоталитаризм был для них, так сказать, негативным Другим, лишившись которого, они лишились смысла своего существования и своей борьбы. Сахаров умер в конце 1989 года, как только сломали Берлинскую стену, символ и сим¬птом всевластия социалистического Друго¬го, умер подобно толстовскому Кутузову, который, выгнав французов из России, также лишился своего врага и тем самым смысла своего существования. Вспомним также неудачи диссидентов при попытках встраивания в постсоветскую действитель¬ность — например, Буковского, которому не оказалось места в новом политическом пространстве; Солженицына, который, приехав а постсо¬ветскую Россию, сразу превратился из ве¬ликого русского писателя в безобидного сварливого старика.
Чем же был так хорош социализм брежневского типа, что по нему ностальгически вздыхают столько людей? Здесь надо ввести ключевое понятие (принадлежащее Лакану) — объект а (от французского autre –другой). Лакан считал, что, когда мы любим кого-то, то на самом деле мы любим не его самого, а нечто большее в нем, "то, чего в нем нет", некую разность потенциалов меж¬ду ним и нами, нечто, что не формулируется на языке. Это и есть объект а. Поясняя этот тезис Лакана, философ из Любляны Рената Салецл приводит фразу из Фильма Шаброля, когда миллионер говорит: "Мне не нужна женщина, которая полюбила бы меня как человека. В конце концов, я бы хотел встре¬тить такую женщину, которая полюбила бы меня за мои миллионы". "Правда о любви, — комментирует этот пример Рената, — заключается в том, что другой должен по¬любить вас за нечто такое, что превышает вас самих". Это Нечто безусловно присутст¬вовало в брежневском строе, некая тайна, некая необходимая "нехватка-в-другом". Брежнев как раз и был этим призрачным объектом а, этой ужасающей эротической пустотой, Вием, которому так и не удалось поднять веки. Те, кто жил при социализме, помнят, что к выступлениям Брежнева труд¬но было относиться однозначно. Своей абсурдностью и торжественной ритуальной пустотой эти речевые акты затрагивали какой-то глубинный нерв, это был тот невы¬разимый лакановский "лялязык" (lalangage), являющийся основой всякого речепроизводства – имеется в виду лепет младенца. Это было соотношение мощи и беспомощности, вызывавшее ощущение фрэзеровского вождя перед его ритуальным убийством. (Я имею в виду начало книги Фрэзера «Золотая ветвь: Исследование магии и религии».) Это был такой советский мифологический то¬тем, вызывавший некое спасительное в той ситуации чувство несерьезности (нехватки серьезности) и, в то же самое время, трога¬тельности происходящего.
Хочется задать вопрос: почему Ельцин постоян¬но подвергался критике, а Путина добрая половина российского общества востор¬женно избрала новым президентом? Здесь важно различие между желанием и влече¬нием и понимание любви как желания, направленного на неуловимый объект а, на "нехватку в другом". Ельцин объективно сделал очень много для русского общества — легализовал рынок, частную собствен¬ность, свободу слова и т. д. — и, тем не менее, его в основном не любили и все вре¬мя критиковали. Путин не сделал ровным счетом ничего (хорошего) и, тем не менее, большая часть русского общество была, во всяком случае, в первые годы его правления восторженно в него влюблена. Можно было бы интерпретировать это так, что Ельцин был фигурой, слишком силь¬но напоминающей травматический опыт первых лет реформы. Несмотря на то, что он старался делать все "по-честному", его речь была речью авторитарного лидера. Что хочет делать Путин, до сих пор непонятно, но его речь — это лишенная травматиче¬ских советских стигматов речь современно¬го человека. В любви слова важнее, чем поступки; но главное все же не это. Ельцин был слишком целостной фигурой, в нем не было таинственной нехватки, он не тянул на то, чтобы быть объектом а. В Путине всего этого с избытком. Как ни парадоксально, Путин — это Брежнев XXI века. Что же заста¬вило усталое, озлобленное, отупленное и равнодушное ко всему российское общест¬во с таким энтузиазмом принять Путина? Здесь отчасти сработала телесная метафора из тех, которые играют большую роль в нашей бессознательной жизни: тяжелое, грузное тело Ельцина было метафорой тяжелой жизни; легкое тело Путина олицетворяло будущую легкую жизнь.
Чего же желает российское общество, и к чему его влечет? Вероятно, как всякое общество, оно желает стабильности, сытости, открыто¬сти и т. д. Что качается влечения, то Лакан считал, что влечение это на глубине своей всегда есть влечение к смерти. Человек думает, что ему нужны слава, известность, деньги, здоровье, и он действительно хочет (желает) этого, но, в то же самое время, он ощущает в себе разрушительные инстинкты, которые он и проецирует на объект жела¬ния. Как в фильме Тарковского «Сталкер» - то есть человек на самом деле не знает, чего он бессознательно хочет, а точнее, к чему его бессознательно влечет. В этом разгадка привлекательности сталинского и брежневского дискурсов, официально воспевающих жизнь и трудо¬вые свершения, а реально соотноси¬мых с влечением к смерти. Ельцин, который последнее время правления не вылезал из больниц, тем не менее, не подходил на роль олице¬творения деструктивных влечений потому, что он не скрывал или почти не скрывал своих недугов. Влечение всегда тайно, оно вытеснено. И вот подвижный, динамичный Путин гораздо более адекватно выражает коллективное влечение русского общество к деструкции.

Как-то в частном разговоре Геннадий Бурбулис поразил меня словами, что если бы он в то время был бы еще с Ельциным, то он не допустил бы Чеченской Войны. Я верю в эти слова и хотел бы, чтобы политософия из пока что академической и педагогической деятельности превратилась в реальный инструмент позитивного, в частности, умиротворяющего влияния на общество.





комментарии ()


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Авторизуйтесь, пожалуйста, или зарегистрируйтесь, если не зарегистрированы.
Rambler's
	Top100
Яндекс.Метрика