Глобализация и либеральная демократия
Публикацией интервью ведущего сотрудника «Либеральной миссии» Ирины Чечель с профессором А.Ф.Филипповым мы открываем обсуждение кризисного состояния либеральной демократии – не только в России, где она не сумела утвердиться, но и там, где давно утвердилась, а сегодня стала проблемой.
Российская федерация с начала 2010-х годов дрейфует от идеи утверждения западной демократии к идее «естественных прав» государства и «естественного» национального интереса. Последний понимается как «общее дело» нации, имеющее как внутренний, так и глобальный срез – от продвижения интересов «русского мира» до противодействия мировой «русофобии», от защиты (военной и религиозной) границ до выстраивания обороны вековых традиционных ценностей от западных угроз. Каковы стратегические перспективы такой политики, противостоящей логике глобализации и ведущей к самоизоляции, — вопрос открытый.
Ответ на него осложняется, однако, тем, что идейно-политические эксперименты России осуществляются в мире, эволюция которого стала столь же мало предсказуемой, как результаты этих экспериментов. Политические следствия глобализации, сопровождавшейся политикой «экспорта демократии», ставятся под вопрос не только в странах, куда она экспортировалась, но и в странах-экспортерах. Ее итоги вызывают новую волну дискуссий — вместе с институциональной демократией в ее сложившихся формах. Западные эксперты и публичные интеллектуалы всерьез говорят об угасании «третьей волны демократизации» (по С.Хантингтону), о росте коррумпированности демократических государств, об «усталости от апокалипсиса» демократических ожиданий (Д.Рансимен), о возникновении феномена «встревоженного большинства» (И.Крастев) и, в целом, о вторжении в политику лидеров популистского типа – локальных деструкторов глобальной демократии. Лидеров, которые не просто противопоставляют глобализации «экономический национализм» в духе Д.Трампа, но и декларируют установку на иную глобальность, на всемирную «революцию популизма» (С.Бэннон), призванную устранить «партию Давоса» (С.Бэннон).
Одним из заметных проявлений этой тенденции стали fakenews– конструирование представлений о власти и управлении, «целиком и полностью оторванных от реальности, не имеющих к ней ни малейшего отношения» (М.Шор). А американский историк Т.Снайдер в недавно вышедшей монографии «Путь к несвободе» ведет речь уже о достаточности оснований для констатации возрождения массового утопического сознания, не просто воспроизводящих сознание тоталитарных обществ, но и их в данном отношении уже превзошедших. Речь идет о разрушении границ между демократией и ее альтернативами. И если раньше говорили о кризисе демократических практик, то примерно с 2015-2016 гг. уже о кризисе самих основ демократии.
Какой это кризис – развития или упадка? Сохранится ли тенденция глобализации или будет свертываться в пользу суверенитетов национальных государств? Может ли демократия устоять, справившись с современными вызовами обновлением своих политических практик? Если да, то каким может быть такое обновление? Но если нет, то каковы будущие альтернативы? Не надо, думаем, доказывать, что от ответов на эти вопросы будет зависеть – если не в решающей степени, то очень значительной – и исторический маршрут России, которая от заимствования западных политических образцов отказывается, как для нее чужеродных, но и собственный конкурентоспособный проект не предложила до сих пор. Насколько назрел этот вопрос для нашей теоретической и политической мысли, надеемся, прояснится и в ходе грядущего обсуждения Фонда «Либеральная миссия».
В тексте А.Филиппова современное состояние демократии и ее связь с идеей и практикой глобализации рассматривается в границах политической философии при абстрагировании от особенностей конкретных стран и стадий их развития.
Приглашаем к дискуссии и авторов других гуманитарных специализаций, каких бы идеологических ориентаций они ни придерживались.
«СЛАДКОЙ ДЕМОКРАТИИ НЕ БУДЕТ»
Александр Филиппов, профессор Высшей школы экономики
Ирина Чечель:
Александр Фридрихович, мой первый вопрос связан с новыми типами угроз демократии.
Как вы считаете, появляются ли новые угрозы демократическому развитию? Все слышнее голоса, что демократические институции используются для подрыва демократии, как об этом постоянно говорит Фукуяма, как об этом свидетельствует целый ряд современных исследователей — например, Даниэль Зиблатт и Стивен Левицки.
«Демократия рушится конституционно» — вот первая угроза, которую они считают первостепенной.
Но целым рядом исследователей упоминается и вторая угроза – коррупция как отход от модернистского представления о государственности. Феномен коррупции представляет собой смешение, переплетение государственного и общественного интересов, что не характерно для модернистского понимания государства. Еще одна, третья, угроза — подрыв власти закона, из которого, согласно модернистскому пониманию роли государства, никто не исключен. И, наконец, самое последнее, демократическая подотчетность.
В современном мире растет убеждение, что демократия служит сугубо интересам элиты. Об этом заговорили в разных концах мира. Для вас эта ситуация является элементом компонентом подрыва демократического либерального порядка, каким мы его привыкли числить после 1945 года и, наверное, до 20005-2008 гг. — периода начала, по Л. Дайамонду, «демократической рецессии»?
Александр Филиппов:
Да, спасибо огромное. Очень содержательное начало, может, оно будет более содержательным, чем мог бы быть ответ.
Для меня во многих из описанных вами процессов нет ничего нового и совсем уж неожиданного. Новым и неожиданным это может показаться только с той точки зрения, которая достаточно долго господствовала и в соответствии с которой существует некий наилучший демократический порядок, и он сам по себе так хорошо устроен, что для тех, кто до него еще не дошел, является целью, а те, кто уже дошел, должны только его поддерживать. И никакого горизонта будущего в этом смысле нет.
Когда сейчас с иронией вспоминают эти разговоры, то нужно помнить, что до вхождения в широкий публичный оборот с юмором они не воспринимались. Это воспринималось как слишком плоское описание происходящего, но тем не менее реальный вызов. Кто-то мог сказать, что развитие не останавливается, движение идет, но по существу никто не мог сказать, какой альтернативный вариант будущего по сравнению с тем настоящим, которое уже наступило, можно было бы предположить.
Сейчас мы видим, что хотя никакого альтернативного будущего по-прежнему нет, но само по себе настоящее показывает свою хрупкость и неустойчивость. Все те проблемы, которые были в него зашиты с самого начала, постепенно выходят на передний план. Что, как мне кажется, не является новым, а является, скорее всего, хорошо забытым — нарочито забытым, вытесненным из памяти, из размышления.
Это то обстоятельство, что демократическое устройство, демократический суверенитет, полновластие народа, строго говоря, не останавливается не перед чем, в том числе перед этими законами, правилами, институтами, которые сам народ для себя создает.
Все надежды на нормальное прочное существование демократии всегда были связаны с тем, что это не просто голая непосредственная власть народа, а моментальная конфигурация общей воли. Скажу иначе, может быть, чуть более ясно: за решением стоит воля; демократия предполагает, что есть народ, что есть общая воля народа и что принимаемые в данный момент решения таковы, поскольку такова в данный момент воля народа. С современными теориями демократии это рассуждение связано не прямо, я лишь напоминаю об одном старом рассуждении, в котором, заметьте, нет места ни большинству, ни меньшинству, ни элитам в противоположность массе, ни партиям, ни институтам, ни праву.
И можно было бы это рассуждение считать совершенно безумным, архаичным, ложным, если бы время от времени демократия не оборачивалась бы этим жутковатым торжеством неограниченной общей воли. И как раз это позволяет нам понять, что совокупность прочных, хорошо устроенных и укорененных институтов не позволяет этому произволу, этой моментальной (сложившейся в данный момент) новой конфигурации настроений, эмоций, результата усилий каких-то пропагандистов или злонамеренных людей перейти в политическую реальность.
Но если в реальности, как считают, есть прочные правовые формы, то, делая ставку на правовой, легальный характер существования народа в этих институтах, мы обезопасим себя от возможных проблем.
И вот мы видим, что фундаментальные принципы просто, архаически понимаемой демократии, народоправия более могущественны, чем институциональные барьеры и правовые формы. Почему это происходит? Причины всегда конкретны, исторические обстоятельства надо описывать, не увлекаясь философскими рассуждениями.
С точки зрения максимально общей, можно сказать так. Сколько бы мы ни переживали по поводу того, что фактическая власть уходит в наши дни к каким-то отдельным властвующим группам, властвующим элитам, сосредотачивается в руках либо немногих, либо невидимых простому глазу, недоступных для институционализированного демократического волеизъявления сетей, «модерн» устроен на признании демократической легитимности.
Если власть так или иначе не исходит от народа и если не осуществляется воля народа, то будучи разоблаченной как антинародная, будучи видимой в этом качестве, она теряет легитимность и становится хрупкой. Ей становится все сложнее и сложнее удержаться.
Это примерно первый ответ на ваш вопрос. Может быть, в течение разговора мы дальше сумеем что-то добавить.
Ирина Чечель:
А можно ли описывать структуру момента, о котором вы говорите, как кризис рационального понимания политики?
Александр Филиппов:
Я не могу уже вспомнить, когда рациональное понимание политики было господствующим. То есть рациональность – это важнейший элемент политического управления, но иррациональность – это важнейший момент политической мобилизации.
Вопрос состоит в том, кто и как будет управлять этим балансом рационального и иррационального. Можно ли иррациональность использовать как временное средство мобилизации на пути достижения рациональных целей? Если подходить к политике с такой, если угодно, циничной и расчетливой позиции, то кажется, что можно. И это не будет иметь никаких плохих последствий, потому что тот, у кого в руках инструменты, рычаги мобилизации, всегда сможет их переключить, перебросить в нужном направлении, и направить эмоциональную энергию так, чтобы она служила его цели.
Если бы это было так просто, то, вероятно, не происходило бы никаких неожиданностей. Собственно, что сейчас происходит? Сейчас происходит то, что по идее и должно было происходить. Почва уходит из-под ног у идеологов, у тех, кто занимается политическим планированием, у тех, кто относит себя к элите и продолжает прокладывать путь к политическому развитию.
У них почва уходит из-под ног, потому что разбуженные ими страсти оказываются, если и не целиком, то в значительной мере на стороне не столько неуправляемых масс, сколько на стороне тех, кто умеет с этими массами управляться лучше, чем те, кто впервые использовали это оружие.
Рано или поздно получая вот эту возбужденную плохо управляемую массу, которая собственно находится под, если не тотальным, то очень сильным воздействием абсолютно безразличного к прогрессу и рациональности пропагандистского аппарата. И вопрос состоит только в том, кто первым овладеет этим аппаратом.
Собственно то, что мы сейчас наблюдаем – это готовность к иррациональной мобилизации, которая в высшей степени развлекала нас, не появилась внезапно, но она и не была создана целиком из ничего прямо сейчас. Она развивалась постепенно, и ее развитие уходит корнями в начало 1990-х. Конечно, не надо преувеличивать, но оно очень сильно укоренено в этом времени. Есть соблазн пользоваться инструментами мобилизации, но на самом деле вы получаете то, что не является всего лишь инструментом.
Ну, возьмем популярные аргументы. Если демократия является, скажем, способом, методом или наилучшей средой для достижения каких-то целей, например, военно-стратегических или экономических, то демократическая страна должна быть более эффективна по всем этим направлениям. Есть критики, которые говорят, что это не так, мы все знаем эти споры, но все равно эффективность демократии остается важнейшим аргументом в ее пользу. Или вы для каких-то других целей используете демократию – для смещения одних — малоэффективных, ригидных, устаревших, глупых и т.п. политиков, отягощенных совершенно неправильной идеологией, и замещения их совершенно другими позитивными политиками.
Но одновременно вместе с этой демократией, которая используется как средство и не является самоцелью, мы получаем на выходе не только моментальный результат, но и изменение, грубо говоря, той среды, самого народа, с которым вам впоследствии придется иметь дело.
Вы торопитесь принять решения, у вас нет времени, например, на чистые процедуры, на образование народа, как немцы говоря, воспитания его до состояния совершеннолетия (имея в виду, конечно, Канта и его концепцию Просвещения), но на выходе такой второпях распропагандированный народ оказывается совершенно другим.
Народом, гораздо менее расположенным к рассуждениям, к тому, чтобы выслушивать рациональную аргументацию, и гораздо более легковерным и готовым идти за харизматическим лидером.
Ирина Чечель:
Но как все это осуществляется в техническом смысле? Возьмем, скажем, Польшу с идеями люстрации или со всей этой токсичной историей оглашения имен людей, запятнавших себя сотрудничеством с органами безопасности. Как политики создают невероятно наэлектризованную среду, полагая себя при этом рыцарями рационального порядка, абсолютными технократами?
Александр Филиппов:
Здесь внутри зашито противоречие для идеолога, скажем, который хочет раскритиковать чью-то идеологию. Он говорит вам, что вы сконструировали схему внутреннего противоречия. Например, выступаете за закон и порядок, но при этом против законного правительства, и таким образом ваша консервативная политика оказывается на деле революционной. Это как пример противоречия, которое можно в какой-то идеологии обнаружить. Это, на самом деле, в реально существующей политической практике не имеет вообще никакого значения.
То есть вы можете, обращаясь к одной влиятельной группе, говорить, что вы, мол, технократы. А обращаясь к другой влиятельной группе, говорить, что вы, мол, на самом деле, традиционалисты. И то, и другое позволяет вам удержаться на плаву.
И какие противоречия? Противоречия для кого?
Ирина Чечель:
Мне кажется, что первейшее заметное противоречие состоит в том, что люди, которые пытаются проектировать, использовать и технически представлять чужие эмоции, сами себя считают им в корне неподвластными. Они действительно пытаются выстроить свой технократический рай таким образом, чтобы пуститься во все тяжкие, будучи уверены, что они-то застрахованы от будущего — контролируют ситуацию на любом следующем витке, как бы та ни обернулась.
Александр Филиппов:
Это хорошее рассуждение, оно мне очень нравится.
Но что с того?
Они обманываются, мы можем в какой-то момент сказать, что человек, который считал себя чистым технократом, на самом деле был обуреваем страстями. И что? Вопрос в том, чего мы хотим достигнуть, найдя в нем какие-то противоречия и какие-то слабости.
Техника сама по себе, как это известно, не может позволить нам сформулировать никаких целей. Она используется как средство ради каких-то целей. Если человек технократ, это ничего не говорит о его целях. Это говорит только о том, что он владеет техникой.
Вот и все. Значит, у него есть какие-то цели, и ради этих целей он использует определенного рода средства. Мы к этому пришли.
Он использует эту технику, а потом он оказывается пленником, заложником тех результатов, к которым привело использование техники именно как техники.
Он думал, что у него есть цели, получилось, что применение техники дало непредвиденный результат. Но первопричиной были его цели. То есть если вам надо, например, обеспечить какого-то рода движение, которое, будучи показано как цель или ожидаемый ход дел, явно не получит политической поддержки.
Вы говорите: хорошо, давайте: я представлюсь традиционалистом, давайте: я перенаправлю энергию возмущения на каких-то врагов, давайте: я проведу эти самые люстрации, заявлю, что во всем виноваты коммунисты… Конечно, может, человек так действительно думает. Может, он действительно думает, что во всем виноваты те, кого он обвиняет, может, у него в этом гораздо меньше холодности, чем даже мы готовы в нем предполагать.
Но каковы бы ни были изначально его цели, на выходе он получит моментальную политическую поддержку, если он не просчитался, конечно. Он получит готовность следовать за ним, он осуществит то, что он хотел, получит все то, ради чего он старался. А дальше? Дальше вдруг окажется, что ему для получения следующей порции поддержки, для дальнейших целей, для осуществления своих дел нужно опять что-то срочно придумать, что вызовет одобрение. Это и есть популистская политика. Политика, которая рассчитана на моментальную поддержку. И теперь выясняется, что он оказывается не властителем этой массы, а заложником ее, это сформировано его предшествующей политикой, его ставкой на моментальный успех.
Он должен постоянно получать эту моментальную поддержку с соответствующей интенсивностью. Если он этого не будет делать, то успех получит другой — в той среде, которая сформирована этим политиком. Здесь избиратели последовательно в течение какого-то времени шаг за шагом отучаются от длинного горизонта планирования.
Вообще у нормального человека горизонты планирования не очень велики; чтобы они были именно такие, чтобы он мог рассчитывать на достаточно продолжительный период, должны быть привычки, должно быть доверие. Должна быть ситуация, в которой он действительно через год-третий-четвертый, естественно, благодаря каким-то пропагандистским усилиям, но сам опознает, что — вот они! — те самые результаты, которые были мне обещаны довольно давно.
И совсем другое – это обрубание ближайшей памяти и при этом ставка на какую-то долговременную память. Настоящую или сконструированную – это неважно. Но ближайшая память обрубается, прошлого нет или почти нет, прошлое, которое было совсем недавно, забыто.
И начинаются метания. Это и есть популистская политика новейшего времени. Она совершенно не нова для истории. Тысячу раз такие вещи бывали. Сейчас они появились снова.
Ирина Чечель:
Но в какой мере это меняет представления об «общем будущем»? Демократия в принципе с ним работает, но считаете ли вы, что «общее будущее», декларируемое в последние годы, и впрямь является выражением прямой демократии, демократической директивы, если угодно? Той, которая идет снизу и с азартом подхватывается верхами — «а давайте-ка попробуем “отряды Путина” считать типичным явлением нашей политики» или что-то в этом роде…
Ваш тезис указывает на то, что чуть только такой политик достигнет своих целей, он обречен стать заложником спроектированной его же рукой среды. Но загвоздка в том, что всякий приходящий лидер будет делать примерно то же, что предыдущий, потому что массы подсели на иглу политической экзальтации — они ищут раскачки “здесь и сейчас”. В таком случае, о каком «общем будущем» мы вправе говорить? «Общем», то есть представляющем какой-то общий интерес, помимо эмоционального допинга. Допинга, превращающего «общее будущее» в нелепый придаток настоящего, консенсус — в жесточайший диктат (и для лидера тоже), а либеральную демократию — в серию плебисцитов, идущих в стиле «да или нет»…
Александр Филиппов:
Я понимаю, о чем вы говорите. Но здесь есть момент, который именно вам придется уточнить. Кого вы называете «мы»? Кто эти «мы», у которых есть общее будущее?
Ирина Чечель:
Я говорю об эмоциональной связке, внутри которой лидер как бы сливается с массами и в той степени представляет их сиюминутный или «аудиторный» (от «аудиторной демократии») интерес, что не вправе формулировать не бьющие на эффект цели.
Александр Филиппов:
Теперь я вас лучше понял. То, что вы описываете сейчас, это классический вариант вождизма.
Ирина Чечель:
«Я решу все ваши проблемы!» — Трамп на Республиканском съезде.
Александр Филиппов:
Это риторика, которая с большим или меньшим успехом может проявляться в самых разных стадиях и обстоятельствах. Но никакого тотального «мы» в Америке благодаря этому не возникло. Возникло электоральное большинство, которое позволило ему стать президентом и до сих пор позволяет оставаться им, несмотря на все попытки его сломить.
Но никакого тотального единства лидера и народа в духе тоталитарных режимов, о которых мы знаем, не появилось. Его нет нигде. Эти классические харизматические вожди – это все-таки не на 100%, но в значительной степени штука из прошлого. Есть, конечно, фигуры, которые в большей или меньшей степени перетягивают на себя эмоциональность масс, на которой концентрируется представление о надеждах, но в еще большей степени они являются частью больших аппаратов производства эмоций, производства власти. И это не противоречит тому, о чем я только что говорил, потому что на поверхности мы всегда видим какие-то харизматические фигуры, а подспудно работает огромный аппарат.
Но, может быть, в наше время воля аппарата чуть больше, чем она даже была в прежние времена. И аппарат мы понимаем широко, не просто как технический аппарат лидера или партийного процесса. Скорее, речь идет о разветвленных сетях власти и поддержки, которые проникают в большие общности, которые довольно трудно представить себе. Есть образ, который я взял из другой истории, но тут все равно.
Аппарат нельзя себе воображать как крышку от чайника. То есть чайник, который закипает, а раз есть крышка, – уберите ее, а чайник все равно останется.
Уберите аппарат, уберите господствующий слой, уберите паразитов, а все остальное останется. Нет, их просто так не уберешь, они проросли внутрь этого чайника. Их можно выдрать, только разрушив очень многое. Опять же это слишком общее высказывание.
По каждой стране, по каждой ситуации нужно говорить отдельно. Но даже там, где возникает огромный соблазн представить дело как классическую схему: лидер, вождь-харизматик, работающий на него аппарат — ближайший и более удаленный, — свита вождя партии, работа по мобилизации масс, которые в конечном счете все это одобряют и поддерживают, несут и т. д…
Если мы будем так говорить, то будет ощущение, что мы живем, условно говоря, в 1920-1930 гг.
Все-таки прошло сто лет, ничего особенного в этом нет, многие вещи в истории повторяются или удерживаются долгими веками, но здесь, как мне кажется, нужна чуть большая осторожность. Мы учитываем все, что было до сих пор, то есть работу с эмоциями масс, работу на народную поддержку и все остальное. Но вместе с тем мы держим в голове, что эта структура как грибница проросла глубоко в толщу социальной жизни. Она может допустить персональную перемену, когда места займут другие люди с другими совершенно интересами, лицами, но ликвидация самой этой грибницы мне кажется довольно маловероятной, поэтому любой вопрос в этой связи должен рассматриваться с двух сторон.
Хотим ли мы представить дело как проблему персонального состава, который важен, людей, занимающих какие-то позиции? Может показаться, что их замена решает все. Но это не так. Когда вы говорите, что придет кто-то другой, он будет также заложником эмоциональности масс. В этом-то все и дело. То есть для того, кто будет смещен, и того, кто придет, это будет огромным событием. Для одного катастрофой, для другого перемена всей жизни в лучшую сторону.
Для ближайшей группы поддержки, как говорил еще Вебер, для свиты, это тоже важно.
А фактически глубинное устройство останется прежним. Это глубинное устройство, состоящее из того самого «мы», возвращаясь к вашему вопросу, которое по-прежнему также отзывчиво на моментальные события, также неустойчиво, также готово забыть о всех доводах, обладает короткой памятью.
И по сути дела, если угодно, в его коллективном воображении нет варианта другого устройства, чем оно есть сейчас. И как ни странно, именно так может выглядеть общая воля, о которой я говорил вначале. Общая воля оказывается каким-то агрегатным состоянием этой довольно странной в классической перспективе сети или среды. Ее роднит с классическим пониманием демократии как раз то, что она может выступить абсолютным законодателем, но может обойтись сравнительно малозначительными переменами, предпочитая оставаться самою собой. Есть только размышления о персональном замещении каких-то важных позиций. Условно говоря, придет Навальный и станет хорошо.
Ирина Чечель:
Да, «сразу»станет хорошо.
Александр Филиппов:
Вот-вот, «сразу» — это к вопросу о коррупции. Когда на коррупции в значительной степени основана вся социальная жизнь, можно испытывать злорадное удовольствие от того, что какой-то наиболее наглый преступник или его покровитель посажен в тюрьму, а на его место пришел чистый человек.
Мы прекрасно знаем, чем это обычно кончается. Это достаточно скучная материя.
Ирина Чечель:
Достаточно скучная, если не учитывать тот факт, что вся эта ситуация создает схему поиска новой политической подлинности. Вы сами говорите «кристально чистый человек»… Но взглянем: «моральный лидер», «истинная демократия», “подлинные граждане” — разве не так сейчас ставятся задачи? Мы вновь, как в эпоху перестройки, в заразительном ажиотаже ищем какого-то идеального порядка. Но сама эта система выхода к идеальному … не утопична ли она, как ни банально задавать этот вопрос?
Но я иначе задам вопрос — не является ли она еще худшим вариантом будущего?
Не может ли новый идеализм при нынешнем уровне социальных напряжений вылиться в тесты на “чистоту намерений”, переходящие в квазирелигиозные чистки?
Ты истинный демократ? Ты истинный русский?
Александр Филиппов:
Да, вы сказали это только более внятно и сжато, чем я.
Еще раз возвращаюсь к простой и кажущейся многим неправильной формуле, что демократия – это власть народа. Частично я коснулся этого только что, но нужны добавления.
Тут возникает ключевой вопрос о сочетании территориальности и суверенитета, без чего вопрос о народе и воле не может быть ни решен, ни поставлен.
Понятно, что мы не знаем, до какой степени разовьется то движение, которое мы наблюдаем сейчас, и не окажется ли в скором времени, что оно достигло предела. Но пока на это ничего не указывает.
Это движение антиглобалистское, движение к ретерриторизации, ресуверенизация.
Это означает, что, по крайней мере, те страны, те народы, которые достаточно сильны, чтобы заново поставить вопрос о собственном суверенитете, — а мы знаем эти народы, эти государства, которые воздвигают заново границы вокруг себя, ставшие, по их мнению, прозрачными. Мы знаем тех, кто заново переосмысляет фразу о том, что мы, мол, один народ такой-то страны.
Они оказываются в данном случае на пути к реальному полновластию. А полновластие — это, в том числе, возможность не обращать внимание на некоторые принципы, нормы международного права и ценности. То есть все то, что записано в разного рода международных декларациях. Вспомним, что очень часто они имеют в качестве высшей ценности достоинство и права гражданина. Да, мы знаем, что в реальности они плохо исполняются, но представить себе ту же Организацию Объединенных Наций или какие-то европейские структуры, в которых бы не фиксировались в качестве фундаментальной ценности права человека и гражданина, мы просто не можем.
Без этого они теряют весь смысл.
И тогда что?
Государство само о себе позаботится?
Современные международные организации – это не организации, которые созданы для того, чтобы утрясать отношения между государствами.
Это организации, которые призваны, если угодно, защищать человека перед государством, дать возможность, шанс отдельному человеку выставлять претензии своему государству.
Как говорил Кельзен, если гражданин какой-то страны будет жаловаться на свое государство перед международным судом, и этот суд установит, что государственные служащие вели себя в соответствие с законом своей страны, но несправедливо в смысле международного права, то тогда нужно считать, что они вообще действовали не правовым образом. В соответствии с законами страны, но не правовым образом.
На этом базируется в конечном счете вся система международного права: права человека, его достоинство выше, чем национальное право. А если возвращаться обратно к суверенитету, тогда что будет? Вы говорите, что начнутся люстрации, но не в одних люстрациях дело, может быть что угодно, потому что, если народ объявляет пусть малую часть себя своим же врагом, источником всех бед, то кто будет становиться на защиту этих людей? И каким образом это в принципе возможно?
Как это возможно в мире суверенных государств, которые в будущем станут еще меньше уважать международное право, чем они уважают его сейчас? Впереди в этом смысле могут оказаться неприятные тенденции. Те не признанные международным сообществом государства, с которыми сейчас никто не знает, что делать, — это ведь тоже серьезное будущее.
Вот государство, оно никем не признано, но оно государство, там есть народ – люди, которые внутри него живут и признают самими ими же изданные для себя законы. Они в какой-то момент уже привыкают жить так, как если бы они были обычными государствами, только никем не признанными.
И глобализация споткнулась об это, она не знает, что с этим делать.
Она не знает, что делать с огромными ядерными державами, которые невозможно принудить к выполнению международного права, потому что у них есть ядерное оружие, но она не знает, и что делать с маленькими государствами. С маленькими псевдогосударствами, которые никем не признаны, но которые тем не менее существуют.
И это страшный и огромный пример для всех.
В конечном счете, можно устроить на территории любого государства что угодно и нет такой силы, которая бы привела в действие международное право и защищала бы человека. Это тот результат, к которому мы пришли. Поэтому любое демократическое развитие, я это хочу подчеркнуть, которое было поддержано народом, неостановимо с точки зрения современной ситуации и не изменимо.
Оно не будет какой-то сладкой демократией, если мы вспомним одного из героев Бабеля, который искал “сладкую революцию”.
В основе демократии будут конфигурации, сиюминутные желания общей воли, которыми станут, как всегда, пользоваться те, кто хотел бы сделать на этом свою большую политическую карьеру.
Поэтому желать в этом смысле развития демократии абсолютно не приходиться. Те, кто будут говорить, что то, что сейчас описано, это не настоящая демократия, а пресловутый популизм, просто не понимают, о чем они говорят.
Потому что с эмпирической точки зрения никакой разницы между подлинной и неподлинной демократией, между демократией, которая находится в рамках гуманистических правовых институтов, и абсолютно антиправовой популистской, воспроизводящей худшие образцы начала 20 века, никакой разницы нет.
И это надо иметь в виду.
Ирина Чечель:
И последний вопрос. Как вы считаете, отчего на государственном уровне опять заговорили о «естественном развитии» народов? О «естественной конкуренции» или «естественных правах» стран (у Лаврова, например)? Что это за естественность? Нова ли она? И почему она вдруг начинает вновь котироваться?
Александр Филиппов:
Здесь надо смотреть на конкретные механизмы и конкретные идеологии. Но я ничего особенного в этом не вижу, мне уже неудобно это повторять. Да, либо природа, либо закон.
Это старая дихотомия, идущая еще от древних греков.
Если закон, то имеется в виду — по конвенции, по человеческому установлению. Если по природе, то исходя из природы самих вещей. В этом смысле ставка на демократическое устройство, — это ставка на совмещение того и другого. То есть конвенция оправдывается тем, что она проистекает из естественного права народа на самоопределение.
Что значит естественность? Это аргумент, который проявляется там, где не на что больше ссылаться в смысле конвенции. Никто не дает это право. Ни по какому установленному закону не проявляет, не учреждается это право.
Откуда оно тогда берется? От самой природы. Это обычная схема рассуждений, но если она сейчас приобретает популярность, то понятно почему.
Потому что все конвенции обнаруживают свою неустойчивость и непригодность.