Пандемия как уникальный шанс или как еще один конец света?

Кейсы, Повестка

Марианна Кияновская (Марiанна Кiяновська) родилась в 1973 году в городе Жовква Львовской области. Поэт, прозаик, переводчик, критик, литературовед.

 

Каждая пандемия, как и каждая большая война, восстанавливает — собственно, перезагружает — эсхатологическую перспективу. Эта перспектива активно присутствовала в массовой культуре на протяжении всей эпохи Холодной войны с ее концесветной риторикой (хронологически в этот промежуток попадает также и война во Вьетнаме) — то есть почти 50 лет. Полвека мир жил в предчувствии Апокалипсиса: человечество должны были уничтожить атомная война, биологическое оружие, неудачная генная инженерия, пандемии — вроде той, что в «Противостоянии» Стивена Кинга, экологические катаклизмы, метеориты, «терминаторы», пришельцы, зомби, путешественники во времени.

Как ни парадоксально, но «поток эсхатологий» заметно обмелел после аварии на Чернобыльской АЭС. Чернобыль был настолько апокалипсическим, что, как говорят пожарные, «огонь остановил огонь». И примерно на 30 лет различные сценарии «конца света» — по крайней мере в Европе — отошли на задний план. Не исчезли, конечно, но на некоторое время стали менее существенными. К тому же по времени это совпало с падением СССР, эйфорией Европы после воссоединения Германии и в связи с распадом соцлагеря и «парадом суверенитетов».

Поэтому «концесветность» Френсиса Фукуямы, автора статьи «Конец истории?», опубликованной в журнале «National Interest» (1989) за 5 месяцев до падения Берлинской стены, а затем и книги «Конец истории и последний человек» (1992) — по сути является оптимистической «концесветностью», и в этом смысле она типологически родственна «концесветности» «Рекреаций» (1992) Юрия Андруховича, являющейся, как известно, «Праздником Воскресающего Духа».

Раз уже я заговорила о «Рекреациях», то нужно назвать также и три альманаха «Кінець кінцем» («В конце концов», 1999, 2000, 2003), о которых мне на днях напомнила Ирина Старовойт и к появлению которых приложил руку, в частности, Ростислав Котерлин, но в целом это продукт деятельного сосуществования, кажется, едва ли не всех представителей «cтаниславского феномена». На презентации в галерее «Дзига» третьего по счету альманаха «Кінець кінцем» Котерлин сказал, что понятие «конец» необыкновенно распространилось именно в течение нескольких последних лет и за предыдущее десятилетие на Западе вышло несколько сотен книг с «кодовым словом «конец» в названии. Мне кажется, что эта ремарка Котерлина чрезвычайно важна: постмодернизм изменил отношение к апокалипсису, лишив его, образно говоря, «сердца тьмы», и детабуировал ключевые понятия «эсхатологий».

Сейчас «эсхатологии» в массовом сознании просыпаются, причем сразу все. И пандемия Covid-19 воспринимается как катализатор — по крайней мере на первый взгляд. Но на самом деле «эсхатологии» проснулись, по моему мнению, где-то после 2012 года (может быть, чуть раньше). С этим связано несколько факторов — в частности массовая радикализация настроений — глобальная, без преувеличения. Осознание слабости демократий, расшатанных механизмом функционирования новых медиа и популистами, а также предчувствие «конца света», которое начало витать в воздухе как будто совсем неожиданно, порождают множество одновременно идущих процессов, среди которых — «исчезновение» или нивелирование политики, разрушение общественных консенсусов (о правах и свободах человека, о будущем, о, так сказать, границах — фактических и воображаемых — и в более широком, и в узком смысле этого слова, старых и новых и т. п.).

Пандемия в принципе включает ряд триггеров радикализации. В свое время Батай разрабатывал концепцию энергетического избытка и показывал, что в примитивных обществах этот избыток находил выход через различные формы безграничной расточительности. Например, расточительность проявлялась как обмен дарами, пышный праздник с большим избытком еды (у нас до сих пор именно так отмечают Пасху или Рождество) или коллективный ритуал. Но чем больше модернизируется общество, тем меньше становится роль сакрального, тем меньше эта безграничная расточительность — и тем существеннее функция накопления. Таким образом, наступает этап, когда весь избыток оказывается нерастраченным. В работе «Психологическая структура фашизма» Батай показывает, что в основе фашистского движения как раз и лежит этот нерастраченный избыток, который выплескивается через массовый милитаризованный агрессивный экстаз.

Проблема в том, что когда массовое сознание в процессе развертывания пандемии движется в коридоре эсхатологических сюжетов, возникает опасная ситуация крайней радикализации и социального взрыва. Идея Батая сводится к тому, что фашизм надо описывать через категории «гомогенного» и «негомогенного» (то есть «иного», или инородного). Пандемия чрезвычайно «гомогенизирует» общество, причем также и в глобальном измерении, одновременно резко отграничивается все «инородное», воспринимающееся как угрожающее или враждебное.

Высокий уровень глобальной «гомогенизированности» означает, что во время пандемии практически одновременно во всех странах срабатывают одни и те же триггеры, поэтому одновременно формируются новые социокультурные феномены — и это само по себе тоже является социокультурным феноменом. Попробую назвать некоторые из них.

Например, именно сейчас, в эти несколько недель марта и в начале апреля 2020 года, во всех странах мира чрезвычайно ослабляется целый социокультурный слой — средний класс. Все понимают, что владельцы ресторанов, гостиниц, непродуктовых магазинов, производители всего, что не является пищей или лекарствами, перевозчики и т. п. терпят колоссальные убытки, но не все осознают, что именно средний класс формирует принципиальные для экономики «цепочки» производства, снабжения и потребления. Синхронное ослабление среднего класса в реальности целого глобализирующегося мира — абсолютно беспрецедентное явление, последствия которого, по сути, невозможно спрогнозировать.

Например, во всех странах особой группой риска оказались медики и медработники. В новостях появляются сообщения о смерти сотен врачей, медсестер, водителей «скорых» и т. п., поскольку они контактировали с инфицированными Covid-19. Но их смерти не являются социокультурным феноменом — по крайней мере, не в такой степени, как другой феномен, который, мне кажется, все еще в основном не замечают. Я убеждена, что пандемия Covid-19 станет глубокой психологической травмой для медработников всего мира, причем опыт этой травмы останется с ними (и со всеми нами) навсегда. Сейчас этот феномен интенсивно проявился, скажем, в США или в Италии, где число жертв превысило, соответственно, 44000 и 25000 человек, что во много раз превышает ресурсы системы здравоохранения. Понятно, что врачи, которые могут спасти жизнь, допустим, только трем пациентам из двадцати, вынуждены нарушать клятву Гиппократа. Поэтому они постоянно — не по своей воле, безусловно, — ее нарушают, раз за разом совершая выбор то между младшим и старшим пациентом, то между более здоровым и более больным, то по каким-то другим критериям. Уже одним только этим врачи безвозвратно профессионально травмированы. Кроме того, и все эти смерти, и беспомощность, и переутомление, и гнев, и страх уничтожают психику медработников чисто по-человечески. Еще одним аспектом в рамках этого же социокультурного феномена являются массовые отказы медиков выполнять свои профессиональные обязанности. Я убеждена, что по сути такой отказ ничем не отличается от дезертирства, потому что присяга остается присягой при любых обстоятельствах.

Речь идет не о единичных случаях вынужденного нарушения клятвы Гиппократа, это происходит одновременно во всех странах. Процесс охватил или еще охватит миллионы медицинских работников, он будет разъедать систему здравоохранения, как ржавчина, фактически разрушать профессию и дискредитировать — в ценностном аспекте — личный жизненный выбор. Вот эти невидимые вещи в глобальном измерении на самом деле гораздо страшнее, чем формальные данные о смертности от Covid-19 среди врачей и медсестер.

Например, буквально сейчас формируется новая социокультурная ситуация карантинных (а впоследствии, допускаю, и посткарантинных) «правил для всех», когда и очень богатые, и очень бедные люди получат в определенных аспектах примерно равные возможности и почти одинаковые ограничения. Такие якобы мотивированные ограничения и согласие на «чуть меньше свободы», а в процессе — глобальная ориентированность на новую «политику тела» со временем могут полностью изменить наши представления о человеке и человечности.

И так далее.

Все названные феномены и множество неназванных будут так или иначе усвоены на глобальном уровне. Большинство из них оставят глубокий след, ощутимый даже для следующего поколения. Например, уже сейчас понятно, что в страны «третьего мира» ВОЗ и другие организации, а также богатые государства направят огромные ресурсы для обеспечения там надлежащего уровня здравоохранения, и на этот раз эти ресурсы в этих странах никому не удастся расхитить, а еще, возможно, именно из этих стран в будущем будут рекрутировать медперсонал для ковид-клиник во всем мире.

Однако столкновение «гомогенного» и «негомогенного» как глобальное явление может касаться и триггеров насилия. Нерастраченный избыток, о котором говорит Батай, при определенных обстоятельствах являющийся важнейшим ресурсом культуры, в ситуации слишком продолжительной или слишком интенсивной «гомогенизации» может выплеснуться через различные проявления массового аффекта — в частности, через прямую агрессию. В условиях современного мира эта прямая агрессия способна проявиться как волна бунтов, локальных столкновений, мини-войн или даже в форме какой-то большой и уж совсем не гибридной войны — и, говоря это, я имею в виду не только Россию с ее необъявленными войнами в нескольких частях света. Если «гомогенизация» будет слишком длительной или слишком непроницаемой, эксцесс может произойти где угодно.

А эксцесс назревает. Сейчас мы везде наблюдаем специфическую «усталость массовой культуры», потому что в условиях повсеместного многонедельного карантина сериалов и ток-шоу становится явно слишком много. Их эффект пока не ослабевает, но избыток предложения (а главное — почти безальтернативность) порождает запрос на что-то новое или другое. Люди, тотально вырванные из повседневной жизни, переключаются с сериалов на более непосредственные «хлеб и зрелища» — например, на приготовление пищи и близкое-виртуальное, а это в основном компьютерные игры и жизнь в соцсетях. Новости в телевизоре обычно не воспринимаются зрителями, даже «продвинутыми», как продукт массовой культуры, хотя именно таким продуктом они и являются, вследствие чего их трактуют именно как «новости», а новости в соцсетях имеют принципиально иную природу и формируют уже совершенно новый уровень реальности, недоступный «старой» массовой культуре, а следовательно они усваиваются не только как «близкое», а как «очень близкое» или даже «свое». Усваиваются, как еда.

Однако и большинство игр, и большинство новостей, и многие другие опции близкого-виртуального так или иначе «инфицированы» вирусом гибридного насилия. Об этом пишет Питер Померанцев, на это обращают внимание десятки других исследователей информационного пространства в цифровую эпоху. В наше время насилие заполонило не только новости как жанр в старых СМИ, но и все новые медиа, генерирующие новости в соцсетях, в том числе фейковые и вирусные «новости».

Тотальность массово доступных опций цифровой, виртуальной реальности для проведения свободного времени существовала и ранее, причем по меньшей мере десять лет — в массовом формате. Однако нынешняя ситуация, в условиях карантина и самоизоляции для двух миллиардов человек, — уникальная, беспрецедентная и опасная. Игры, новостные паттерны виртуальной реальности, в частности «новости», индивидуально структурированные из чьего-то личного или псевдо-личного опыта, а также общение в соцсетях как форма коммуникации, обучение, досуг и т. д. не являются эмоционально нейтральными — скорее наоборот. Надо наконец начать осознавать риски. Виртуальная реальность именно сейчас генерирует новые паттерны гибридного насилия, и этот процесс становится все более интенсивным, потому что обостряется борьба за внимание как можно большего количества людей, конкуренция за количество просмотров и количество лайков. Каждый из нас — невольный участник этого процесса. В сочетании с одновременностью (подчеркиваю: глобальной одновременностью) реакции сотен миллионов людей на триггеры медиа могут срабатывать как оружие массового психологического поражения, став одним из ключевых механизмов нового — медийно-«пандемийного» — террора.

С конца февраля я живу с постоянным ощущением, будто кто-то постоянно бомбардирует мое чувство безопасности. И я понимаю, что таким же образом с каждым днем уничтожается чувство безопасности нескольких миллиардов людей. И если мир будет осмысливать пандемию через паттерны эсхатологии, это станет одним из худших сценариев для всех нас.

Еще задолго до пандемии антропологи и социологи, анализируя различные стратегии взаимодействия тела человека и его сознания с виртуальным, исследовали влияние цифровых технологий на социокультурную реальность и рассматривали различные «эволюционные» подходы и различные «версии» биополитики. Цифровые технологии делают возможным принципиально иной подход к человеческому телу и к свободе распоряжаться им, а также абсолютную трансформацию информационных и социальных сред и явлений — в связи с тенденциями к массовому переходу на дистанционное обучение, дистанционную работу, дистанционную коммуникацию с врачами, юристами и так далее. Понятно, что в более длительной перспективе это неизбежно повлечет за собой глубинные трансформации на уровне не только социума и государства, но и на уровне «политики тела» и «политики сознания». Уже сейчас в Китае массово применяются цифровые идентификаторы, вшитые в тело, без которых работники не имеют доступа на некоторые предприятия, не говоря уже об алгоритмах распознавания лиц.

К сожалению, то, что выглядит как возможности, на самом деле — ловушка. И это не метафора и не преувеличение. Удаленные контакты — вещь гораздо более хрупкая, чем может показаться. Риски в данном случае значительно больше, чем общественная выгода. Иначе говоря, кто будет контролировать каналы коммуникации, тот, безусловно, будет контролировать также и доступ к ним, а также, без преувеличения, физическую реальность мира. Следующий вопрос может быть сформулирован таким образом: когда и кто получит средства, чтобы контролировать наши тела?

Еще в 1970-х годах ученые заговорили об угрозе наступления для человечества «нового Средневековья», но тогда речь шла прежде всего о резком спаде уровня грамотности. Сейчас разговоры о «новом Средневековье» ведутся в контексте некоторых тенденций глобальной биополитики. В сочетании с пандемией Covid-19 это, к сожалению, — очень реалистичный сценарий. Напомню, что в историческую эпоху раннего Средневековья период глубокого упадка длился фактически несколько сотен лет.

Парадоксально, но я думаю, что всем будет гораздо лучше, если мы переживем и осмыслим пандемию Covid-19 не через паттерны Апокалипсиса, а как глобальную катастрофу вселенского масштаба.

Только таким образом, мне кажется, пандемия может стать фактором эмансипации (и перезагрузки, и развития), а не наоборот. Потому что в каком-то смысле пандемия Covid-19 — уникальный шанс для нашей культуры: мало когда социокультурная трансформация совпадает по времени с экономической и политической. Это большое испытание, чрезвычайно жестокий вызов — но также и способ и действительно редкий шанс на кьеркегоровский экзистенциальный «скачок», на создание «нового будущего» вместо «старого будущего», которое представлялось-вспоминалось на основании «старого прошлого» и » старого настоящего».

Михаил Ямпольский в одной из лекций сказал, что в катастрофе есть нечто такое, что делает невозможным возврат в прошлое, в предыдущий континуум. С точки зрения теории катастроф пандемия — катастрофический переход в иное состояние, причем не только на уровне экономики или новых поведенческих «карантинных паттернов», но и на уровне повседневных практик и массового сознания. Здесь главный вопрос — кто и как будет строить дискурсы.

А значит, ответ на вопрос о том, каким будет мир после пандемии, чрезвычайно прост: он будет таким, какими будут дискурсы. А дискурсы будут такими, какими мы их совместно построим. В эти дни все еще продолжается тот уникальный миросозидающий момент, когда «слово» может буквально воплощаться в «тело» — причем на уровне абсолютно материальном. Именно сейчас наша ежедневная действительность и наше будущее во многом зависит от создателей дискурсов и от их сред — и от способности этих сред к радостному, оптимистичному и одновременно прагматическому взаимодействию.

Я это вижу так, что общество, начиная с элит, но на самом деле так или иначе все общество в Украине, все европейское сообщество, миллионы или миллиарды людей должны иметь открытый (и это принципиально) проект будущего, то есть сумму различных, но не взаимоисключающих проектов, собственно — проектов-возможностей, помня, что жесткие, агрессивные, «гомогенные» проекты утопий, как у коммунистов или у гитлеровцев, вызывают беспрецедентно ужасные последствия. Эти проекты-возможности могли бы быть объединены общим «ощущением будущего». И при этом нужно, чтобы существовал мощный и одновременный запрос на проект будущего — и от элит, и «снизу».

Одновременный запрос на проект будущего — и от элит, и «снизу» — это очень важно. Без этого одновременного запроса, причем именно сейчас, большой шанс на следующую модернизацию может оказаться потерянным.

Мало кто связывает аварию на Чернобыльской АЭС и образование Евросоюза в его нынешнем статусе. Тем не менее я предполагаю, что именно Чернобыльская катастрофа стала окончательным катализатором воплощения грандиозного проекта Европейского сообщества именно в его нынешнем масштабе — хотя, безусловно, первые шаги к объединению были сделаны еще в разгар Холодной войны. В любом случае Единый европейский акт, определивший стратегию и цели европейской интеграции, хотя и был подписан в феврале 1986 года, вступил в силу только 1 июля 1987-го, то есть когда он получил поддержку на национальных референдумах. Я считаю, что Единый европейский акт получил абсолютную поддержку в большинстве стран, где прошли референдумы, прежде всего потому, что почти все эти референдумы происходили сразу после Чернобыльской катастрофы.

Пандемия Covid-19 требует и неизбежно будет требовать как «наднациональных» решений, связанных, скажем, с соблюдением карантина и системой карантинного контроля, с коронабондами, так и прицельно «национальных». Даже уже сейчас в связи с пандемией правительства отдельных государств принимают временные постановления, например, о гарантиях для мигрантов. Кроме того, воплощаются различные другие меры, в том числе согласованные с ВОЗ и МВФ. Но среди всех этих решений должны быть не только направленные на сохранение жизни и здоровья, но и защищающие человечность, эмоциональное и ценностное «качество» человека как индивидуума, «вашу и нашу свободу».

Я отчетливо представляю эту гипотетическую цепочку: от пандемии Covid-19, мыслимой как катастрофа, через единство и солидарность стран всего мира, через стадию переосмысления, например, отдельных аспектов идентичности и суверенности — и до воплощения проекта будущего.

Таким общим для всех и на микро- и на макроуровне проектом — и реальным шансом на общечеловеческий модернизационный процесс — может быть, например, идея комплексного, стратегического, глобального формирования через «сложную культуру» «сложного человека». Потому что без «сложного человека» немыслимы ни высокие технологии, ни настоящий креатив, ни эволюция общества потребления до условного «общества будущего».

 

Перевод с украинского. Оригинал опубликован на сайте Zbruc.eu

Поделиться ссылкой: