Кирилл Рогов (научный сотрудник Института экономики переходного периода): «В обществе нет массового запроса на политическую конкуренцию, потому что она выглядит противоречащей росту благосостояния»

Общая тетрадь
— Кирилл Юрьевич, вы в последнее время много пишете о том, как вопрос о демократии трансформируется в общественном мнении. Наша дискуссия – о том, нужна ли россиянам демократия. В ходе этой дискуссии высказывались разные, порой противоположные, точки зрения экспертов. О том, сколь широк разброс мнений, видно и из анализа высказываний блоггеров, проведенного Георгием Любарским. А как бы вы ответили на вопрос, вынесенный на обсуждение? Нужна ли россиянам демократия?

 
Сначала давайте разберемся в том, что люди думают о наличии демократии в сегодняшней России. А также о том, что происходит с ней в последние годы.

Если мы взглянем на коэффициенты измерения демократии международными организациями, то там все ясно: демократии в России становилось все меньше, и сегодня это обыкновенная авторитарная страна. Но если мы взглянем на социологические опросы внутрироссийские, то картина предстанет существенно иной. И в той полемике экспертов, которая ведется у нас по поводу демократии, картина тоже выглядит гораздо более сложной.

 
В этой полемике мы слышим три голоса, три позиции. Одни говорят, что демократии в стране стало меньше, и их аргументацию мы хорошо знаем: она совпадает с аргументацией тех центров по измерению демократии, которые мной упоминались. Речь идет об ограничении свободы СМИ, политических прав и свобод граждан, препятствии проведению митингов и демонстраций, недопущении неугодных к выборам и так далее. Вторая точка зрения сводится к тому, что демократии у нас никогда и не было, а потому ее и не могло стать меньше: как не было ее, так и нет. И есть третья точка зрения — что в 2000-е годы демократии стало больше, чем в 1990-е, когда были хаос и засилье олигархов.

 
Все эти три точки зрения присутствуют и в социологических измерениях, т.е. в результатах опросов населения. Здесь мы тоже видим колебания между теми же вариантами (я, в основном, опираюсь на опросы, проведённые «Левада-центром»). Примерно 30% опрошенных считают, что Россия активно продвигается к демократии в 2000-е годы, около 30% полагают, что не продвигается, что движение к ней «затормозилась», и около 20% — что никогда и не было в стране никакого такого движения.

 
Что это значит? По-моему, вот что. Те, кто говорит, что демократии стало меньше, явно ощущают, что у них что-то было, и это что-то исчезло. Те, кто говорит, что демократии стало больше, ощущают, что что-то прибавилось. И, наконец, те, кто говорит, что демократии не было и нет, считают, что принципиальной разницы между 1990-ми и 2000-ми годами не существует.

 
Эти точки зрения показывают отношение разных групп населения к 1990-м годам и к настоящему моменту. Люди, которые говорят, что демократии не было и нет, — это люди, для которых демократический проект не состоялся в России еще в 1990-е, поэтому ухудшения быть не может. Люди, которые говорят, что демократии стало меньше, — это люди, для которых этот проект в какой-то мере ощущался как состоявшийся, а его свертывание они воспринимают как откат назад, как потерю того, что было. И, наконец, самая представительная, в социологическом измерении, группа населения отдает предпочтение 2000-м годам перед 1990-ми, а потому и считает, что демократии в стране стало больше.

 
Внимательно присмотревшись к этим трем позициям, мы увидим здесь отчасти отражение тех проблем, которые давно отрефлексированы при анализе самого понятия демократии на теоретическом уровне. Йозеф Шумпетер формулировал это как различие между классической доктриной, свойственной философии XVIII века, и его собственной доктриной демократии, которая сейчас является общепринятой, своего рода мейнстримом, — именно на ней основано так называемое знаменитое «краткое определение демократии». Оно состоит в том, что демократия — это политический строй, при котором начальники меняются путем конкурентных выборов. Краткое минималистское определение.

 
Конкурентность для Шумпетера – основной признак демократии. Без этого признака говорить о ней Шумпетер не может, что, повторяю, весьма существенно отличается от классического понимания демократии в духе философии XVIII века, которую он подробно анализирует перед этим. От неё остается представление, что демократия — это когда действия власти, воля государства соответствуют некоторой взвешенной, наиболее представительной, наиболее обобщающей воле всех членов общества. То есть когда воля власти направлена к тому, что можно назвать «общим благом».

 
Так вот, если говорить о текстах, представленных в дискуссии (и не только в ней), то в них сказанное мной, по сути, не отрефлексировано. Когда речь идет о демократии, то это, как правило, разговор по принципу «брито — стрижено»: была ли демократия или ее не было, есть она или ее нет. И не берется в расчет то, что само по себе представление нации о демократии не является чем-то заданным, что оно может меняться и не является чем-то единым: оно может варьироваться и в разных социальных стратах быть разным.

 
Возвращаясь к той социологической картине, о которой мы говорили, мы можем увидеть следующее. Людям, для которых принципиально важным признаком демократии является конкуренция, как у Шумпетера, т.е. возможность соперничать на разных площадках и быстро менять свой статус в процессе такого соперничества, — этим людям, воспитанным 1990-ми годами, важнее всего наличие конкурентной среды, открытой полемики и открытых конфликтов. И они, естественно, будут отвечать, что в 2000-е годы демократии стало меньше, потому что они не видят этой конкуренции, они не участвуют в ней, для них закрываются социальные лифты. Они ощущают это как вполне реальную потерю, и это не соответствует их представлению о том, что такое демократия.

 
Второй тип отношения к демократии, очень распространенный, очень влиятельный в общественных дискуссиях, я предлагаю условно называть правозащитным. Это такое представление о демократии, которое в наибольшей степени связано с традициями диссидентской идеологии, правозащитного движения. В центре его находится представление о правах человека и необходимости их эффективной защиты вне зависимости от статуса человека, его положения и его личных особенностей. Именно такая защита выглядит в данном случае главным «продуктом», основным результатом демократического развития, а общество, которое не может обеспечить эффективную защиту прав человека, выглядит, соответственно, как недемократическое, — даже если политическая конкуренция в этом обществе имеет место.
 
— Я хотел бы уточнить: имеется в виду защита прав человека или само наличие таких прав?

 
Я говорю о «защите» в том смысле, что вы можете воспользоваться своими правами вне зависимости от вашего социального статуса, что у вас есть реальный доступ к этим правам. Например, в такой переходной демократии, каковой она была у нас в 1990-е, права декларативно были у всех, но на самом деле пользоваться ими разные группы могли в разной степени — в зависимости от своего социального статуса. Одни могли использовать очень большой набор прав, другим часть прав была недоступна по разным причинам. Такая ситуация не соответствует тому идеалу, о котором я говорил. Ему соответствует эффективная защита прав, т.е. доступ к ним всех граждан.

 
Так вот, это представление в значительной мере восходит к традициям диссидентским и – шире — к интеллигентским традициям советского времени, к тому мировоззрению, которое составляло ядро идеологии демократической революции 1989-91 годов. Люди с таким мировоззрением в 1990-е тяготели к партии «Яблоко», они противопоставляли себя тому политическому проекту, который реализовывался, как проекту ложному, недемократическому. Они скептически относятся и к тому, что происходит в России в 2000-е годы. Но при этом говорят: то, что было при Ельцине, нельзя назвать демократией, а потому и говорить про «регресс демократии» при Путине не имеет смысла.

 
И наконец, есть третья группа — люди, полагающие, что демократии стало больше. Под ней они имеют в виду благосостояние. Если его уровень повысился, то это значит, по их мнению, что повысился и уровень демократичности. И такие люди составляют сегодня в России самую многочисленную группу.

 
Однако еще больше впечатляет восприятие основной массой населения уровня свободы в обществе. Две трети опрошенных (66%) считают, что этот уровень за последние годы увеличился. А когда социологи спрашивают, чувствует ли человек себя свободным, то 70% в 2007 году ответили «да», между тем как в 1998-м таких было всего 36%.

 
Но при этом 60-70% россиян полагают, что таких вещей, как справедливость, социальная ответственность и т.п., стало, наоборот, меньше. При распространенности в России социального пессимизма это ожидаемо. Что касается убежденности абсолютного или относительного большинства в том, что страна стала свободнее и демократичнее, то это выглядит довольно неожиданным. Тем более, что 93% признаются в том, что не могут повлиять (или могут в минимальной степени) на события в стране, в своем районе, в городе. То есть это не входит в их понимание и ощущение свободы и демократии.
 
— Если человек чувствует себя свободным и утверждает, что он свободен, это значит, что те действия, которые он для себя запланировал, он может реализовать. А когда он заявляет, что ни на что не влияет даже вокруг себя, даже в границах небольшой территориальной общности города или района, то это значит, что он влиять то ли не может, то ли не хочет, благо не приучен…

 
Я говорю здесь про вполне конкретные вещи, про политическое участие и влияние посредством такого участия на то, что происходит в окружающем человека социуме. Формально люди имеют такое право, а в действительности оно ущемлено. Они знают, что оно ущемлено. Но это не мешает ощущению свободы, это не релевантно для ощущения свободы.

 
Что имеют в виду люди, когда говорят, что чувствуют себя свободными, мы не знаем, это — «черный ящик». Но есть динамика: число людей, чувствующих себя свободными, за последние восемь лет резко увеличилось. Что касается того, хотят ли они участвовать в управлении, в контроле за государственной властью и влиять на положение дел через участие в политическом процессе, то у ответивших, что они такой возможности лишены, вовсе не обязательно такое желание присутствует: 66% респондентов заявляют, что участвовать в этом они не хотят. То есть «вообще» они считают, что отсутствие возможности влиять – это плоховато. Но не «вообще», а конкретно для них это не очень важная проблема. Главное для них – уровень благосостояния. Он-то и соотносится в их сознании и со свободой, и с демократией.

 
Показательно: когда социологи просят назвать самые важные признаки демократии, то на первом месте в ответах оказывается именно то, что связано с благосостоянием. Далее идут такие признаки, как свобода передвижения, вероисповедания и другие общие права и свободы. На третьем месте — комплекс идей, связанных с понятием законности (должны быть равные законы для всех). И лишь незначительное меньшинство — от 6 до 12% — указывают на такие процедурные признаки демократии, как конкурентность, защита прав меньшинств, разделение властей, возможность избираться и быть избранным.

 
Таким образом, наиболее крупная группа, которая считает, что демократии в России стало больше, подразумевает под ней, как мне представляется, расширение своих возможностей, связанных, прежде всего, с увеличением количества материальных благ и отчасти, наверное, с большим порядком. Больший достаток и больший порядок и ассоциируются у них, очевидно, и со свободой, и с демократией.

 
Но если мы попробуем концептуализировать это представление о демократии, то увидим нечто интересное. Мы увидим, что оно полностью соответствует представлению о ней, как об «общем благе». Или, точнее, представлению о демократическом правительстве, движимом целями «общего блага», которое сформулировано или подразумевается в старой, классической, дошумпетеровской доктрине демократии. Так что в мнениях россиян нет никакого противоречия: состязательность и конкуренция при таком взгляде на демократию не только не являются необходимыми, но и, в известном смысле, противоречат ему.

 
— Значит, благосостояние и политическая конкуренция – это в сознании большинства россиян разные вещи? И, более того, идея такой конкуренции выглядит благосостоянию противостоящей? Но это тогда и есть ответ на вопрос, обсуждаемый в ходе дискуссии. И ответ, мягко говоря, отнюдь не утвердительный…
 

Дело в том, что люди рассматривают политическую конкуренцию, которая была в 1990-е годы, как конкуренцию элитных групп, которая «простым людям» ничего не приносила. Они смотрят на нее, на всю эту «политическую борьбу», как на обман. И возникает спрос на правительство «общего блага», которое сменит эту кадриль элитных и групповых эгоизмов. Спрос на «беневолентного диктатора», который твердой рукой осадит конкурирующие эгоизмы элит и поведет общество к целям «общего блага».

 
В России в конце 1990-х, безусловно, была демократия в смысле политической конкуренции. Были элитные группы, которые имели ресурсы для того, чтобы создавать некие политические структуры: партии, газеты, телевидение. И, имея все это, обращаться к населению, чтобы консолидировать его на своей платформе в борьбе с другими элитными группами за ресурсы и возможности. Все это, в принципе, совершенно соответствует тому представлению о демократии, которое формулировал Шумпетер. Здесь демократический политический процесс очень похож на рынок, т.е. является «политическим рынком». Продавец, который продает свой товар населению, — это политик, и постольку поскольку он собирает больше голосов населения в свою корзину, он на этом рынке успешен.

 
Таким образом, в России 1990-х была некая «демократия элит», там конкурировали «олигархи», «федералы», региональные боссы во главе с Лужковым. Но эта демократия воспринималась негативно этим, условно говоря, «пропутинским большинством», потому что она выглядела борьбой отдельных групп за свои интересы. В результате же мы и получили негативный ореол политической конкуренции в массовом сознании. И не так уж и удивительно, что ее уничтожение воспринимается как прогресс демократии, понимаемой как движение к целям «общего блага».

 
Путин оттеснил эти «конкурирующие» элиты 1990-х. Точнее, заблокировал саму возможность конкурировать, т.е. обращаться к населению и втягивать его в межэлитный конфликт. Однако то, что происходило у нас с демократией в 2000-е , в какой-то степени можно было наблюдать и в 1990-е. Правда, на других уровнях.

 
Если, скажем, рассмотреть итоги голосования на губернаторских выборах в России во второй половине 1990-х — начале 2000-х годов, то обнаружится очень непростая картина. Я предлагаю подходить к анализу результатов всех выборов с некоторыми формальными критериями, которые отчасти развивают методику, разработанную финским политологом Тату Ванханеном. У него наиболее важные параметры — это количество голосов, которые получает на выборах оппозиция, и количество участвующих в голосовании. Перемножая эти показатели, он получает рейтинг демократичности выборов по некой шкале. В том числе, и степени их конкурентности.

 
Мы можем представить дело так: если разрыв между кандидатами небольшой (до 15%), то это настоящие конкурентные выборы. Если он огромный, то это – совсем неконкурентные выборы. Ванханен предлагает считать такими выборы, где оппозиция получает меньше 30% голосов. Это, конечно, формальные критерии, но они говорят о многом. Если разрыв между кандидатами по итогам голосования составляет несколько процентов, даже 10-15%, то это значит, что оппозиция достаточно сильна, что у нее есть доступ к СМИ, что люди не боятся за нее голосовать, не опасаются ходить на митинги, чтобы ее поддерживать. Значит, за подсчетом голосов ведется наблюдение. Все это и есть демократическая инфраструктура. Ну, а если разрыв составляет 25, 35 или 45%, то это значит, что такая инфраструктура не очень работает или что ее нет вовсе.

 
Что же мы видим, если руководствоваться этими критериями, в 1990-е годы? Мы видим, что ситуация на федеральных выборах всякий раз конкурентная. А на региональных – сложнее, здесь по-разному. При этом мы понимаем, что когда действующий глава региона получает 85-90% в республиках Северного Кавказа, то тут ни о какой политической конкуренции говорить не приходится. Тут – такая политическая культура, при которой все решается за кулисами, между кланами, на публику не выносится, а выборы – сугубо формальная процедура. Непосредственно на них ничего не решается. А вот с Москвой, скажем, сложнее. Результаты выборов московского мэра были вполне сопоставимыми с кавказскими — притом, что политическая культура в столице — вполне развитая, мегаполисная. И, тем не менее, у Лужкова никогда никаких серьезных конкурентов не было.

 
Такое положение вещей обеспечивалось двумя факторами. Во-первых, относительным благополучием и позитивной социально-экономической динамикой: у москвичей было ощущение, что у них жизнь лучше, чем в других местах. Во-вторых, отсутствием глубоких расколов внутри местной элиты. Эти расколы тоже где-то подавлены, они не вывалены на нас, они не выходят на выборы…

 
— Элитные группы обходятся без привлечения электората для решения своих проблем…

 
Да, именно. Расколы блокированы, не выходят в публичную сферу. И то, что произошло в путинское время с устройством политической системы, очень похоже на это.

 
— Путин воспроизвел на федеральном уровне тип местного начальника 1990-х?
  

Скорее, экстраполировал технологии, отработанные региональными политическими режимами. Раньше у нас элитные группы, которые имели ресурсы, создавали свои политические представительства, чтобы бороться с другими элитными группами за ресурсы. У Путина эта модель переворачивается: смысл его действий заключался в том, что он оставлял ресурсы только тем группам, которые отказывались от публичной политической борьбы с использованием этих ресурсов…

 
За что Ходорковский был изгнан, с точки зрения Путина? Он хотел использовать нефть, чтобы бороться за власть. И потому был лишен права управлять нефтью. А тот, кто готов был управлять нефтью, не используя ее для борьбы за власть, тот мог ее себе оставить. Это — система 1990-х годов, вывернутая наизнанку.

 
— Главный начальник лишил начальство низших уровней связи между ресурсами и политической властью?
 

Он запретил использовать их для того, чтобы обращаться к электорату во внутриэлитной борьбе. Отныне она должна была вестись по другим законам, без привлечения электората. Это и есть блокирование внутриэлитных конфликтов, которое позволяет повторить московский феномен. А внутриэлитные конфликты (в их публичной, политической форме) ясно, почему можно было заблокировать. Потому что экономические условия таковы, что происходит очень большое перераспределение ренты. Получателями ренты оказываются не только путинские «захватчики», которые сидят на нефти и газе, но и региональное начальство, которое контролирует потребление. А рынок все время растет.

 
В общем, в этой системе при той экономической ситуации, которая сложилась в 2000-е годы, проигрыш во внутриэлитном конфликте давал выигрыш по сравнению с вступлением в борьбу и изгнанием из системы. Грубо говоря, когда все растет, то вы, даже проигрывая войну за первое место в межэлитной конкуренции, и оставаясь на втором или третьем, получаете больше, чем если вы выходите из этой игры и начинаете опираться на собственные силы. Это и обеспечивало примирение с запретом на предание публичности внутриэлитных конфликтов. Это и позволяло сформировать на федеральном уровне систему, весьма похожую на ту, которая установилась в Москве уже в конце 1990-х.

 
В этой системе практически не нужен тотальный контроль, потому что вам нет необходимости контролировать каждого. Лужков мог обеспечить эту систему в столице, где уровень личной свободы гораздо выше, чем где бы то ни было, равно как и степень открытости политических убеждений и их многообразие. Но все это не влияло на московскую политику. Потому что, если межэлитные конфликты не выносятся в политическую сферу, то оппозиционные партийные группы и оппозиционные СМИ оказываются без серьезной ресурсной поддержки.

 
— Вы рассказали о том, как и почему менялось отношение к демократии, какие типы ее восприятия сложились в обществе…

 
И о том, почему стало меньше политической конкуренции…

 
— А что вы думаете насчет того, что будет дальше? Негативное отношение населения к политической конкуренции возникло как реакция на то, что в 1990 годы она сопровождалась падением жизненного уровня и хаотизацией жизни. Может ли это отношение измениться? Появились ли какие-то новые факторы, которые могли бы этому способствовать?

 
Все, о чем я говорю, в более развернутом виде изложено мной в большой статье, которая написана для журнала «Pro et contra». Журнал скоро выйдет, и там можно будет прочитать и о том, о чем вы спрашиваете. Пока же ограничусь общим предположением, что в ближайшие годы тренды российской политики будут определять два фактора.

 
Во-первых, есть ощущение, что мы видим завершение некоего большого цикла в общественных настроениях. Во всяком случае, его закат. Так, данные социологических опросов показывают, что в начале 2000-х быстро сокращалась доля людей, которые характеризует текущий политический процесс словами «хаос, анархия», — с 54% в 2000 году до 30% в середине 2000-х. И параллельно росла доля тех, кто характеризует политический процесс, как «развитие демократии» — с 14% до 33%. А дальше, во второй половине 2000-х доля воспринимающих ситуацию, как «хаос, анархию» продолжала стремительно сокращаться (с 30 до 14%). Между тем как доля демократических оптимистов уже почти не растет (рост всего на три процентных  пункта). Зато резко начинает расти процент «сомневающихся», не знающих, как ответить.

 
Это говорит о том, что позитивные оценки Путина во многом отталкивались от «негатива» 1990-х. Но эта энергия сегодня уже себя исчерпала. И люди сомневаются в оценке настоящего положения дел. У них нет уже живого чувства, что становится лучше. Это, кстати, было заметно еще до кризиса. Есть и другие признаки смены тренда. И ухудшение экономических условий, скорее всего, еще более подстегнет этот процесс.

 
Во-вторых, прекращение роста и ухудшение экономических условий разрушит, вероятно, тот механизм блокирования межэлитных конфликтов, о котором я говорил. Ресурсов становится меньше, борьба за них острее. «Пряников» уже на всех не хватает. Это как бы подталкивает авторитарный режим к тому, чтобы увеличивать уровень репрессий (обратиться к «кнуту»). Но такое обращение на фоне происходящего параллельно снижения базы массовой поддержки режима чревато вполне кризисными сценариями развития событий.
 
Вопросы задавал Леонид Блехер
Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий