Снос памятников: диалог историка и антрополога
Редакция сайта Фонда «Либеральная миссия» задала ряд вопросов относительно проблемы сноса (демонтажа) памятников историческим деятелям. На вопросы отвечали историк Павел Пучков и антрополог Сергей Ушакин.
1. Как Вы полагаете, приемлема ли сама идея сноса памятников, монументов и иных мемориальных артефактов, размещенных в публичных местах?
2. Может ли быть этически оправданным поводом для сноса памятников изменение общественных настроений в городе или стране в целом?
3. Каково Ваше отношение к сносу или демонтажу 1. памятника британскому королю Георгу III в Нью-Йорке в 1776 году — после публичного оглашения текста Декларации независимости? 2. памятников некоторым деятелям советской эпохи — Дзержинскому на Лубянке, многочисленных памятников Ленину на постсоветском пространстве? 3. памятника королю Леопольду II в Бельгии? памятников политическим лидерам и генералам Конфедерации в современных США? Если отношение различное — то в чем Вы видите разницу?
Павел Пучков:
1. Мне представляется важным сразу оговорить, что мы понимаем под «сносом». Ликвидация памятников может осуществляться разными способами. Этим летом мы обычно сталкиваемся со сносами, учиняемыми разгневанной толпой, и такой вариант устранения памятников мне кажется в принципе допустимым, но наихудшим из возможных. Потому что какая-то часть населения а) пытается волюнтаристски переформатировать городской и мемориальный ландшафт, не вступая в диалог с другими обитателями города, и б) демонстративно пренебрегает процедурами, принятыми в обществе. В этом плане снос памятников – безусловно революционный акт. Но существуют и другие «сносы»: монументы могут ликвидироваться решением властей согласно принятой процедуре. И такой вариант мне кажется вполне нормальным, особенно если власть демократически избранная, а решению предшествует широкая дискуссия. Общество не обречено воспринимать собственное прошлое единственным, раз и навсегда установленным способом. Если одна эпоха удостоила исторического деятеля памятника, то это совершенно не означает, что все последующие эпохи обязаны принять это как данность, у них не меньше прав на собственную иерархию ценностей, чем у любой предшествующей. Для меня важнее не что делается, а как и при каких обстоятельствах. Более всего меня смущает явный дефицит делиберативности в процессе устранения памятников. Новый консенсус не достигается путем диалога, а насильственно навязывается. Такой консенсус редко бывает устойчивым.
2. Этика – раздел философии, вопрос едва ли по адресу. Как историк могу сказать, что изменение общественных настроений – необходимое условие для ликвидации монументов (за исключением случаев откровенного вандализма).
3. Как историк я стараюсь не иметь личного отношения к тем или иным событиям, не давать им эмоциональную и подчеркнуто субъективную оценку (Sine ira et studio). Если мы посмотрим на перечисленные вами случаи, то мне важнее отметить, что они разные. В двух случаях имел место радикальный слом существующего строя: британская администрация была низложена, и колонисты устраняли символ старой власти; поражение ГКЧП тоже воспринималось как крах старой советской системы, зримым олицетворением которой стал монумент Дзержинскому на Лубянке (здесь, правда, есть нюансы: граждан 22 августа 1991 г. манил не монумент, а штаб-квартиры КГБ и ЦК КПСС, расположенные неподалеку, но памятник сумел переключить на себя внимание публики, что тоже важно). Снос памятников Ленину обычно осуществлялся иначе – решением новых властей (самые известные исключения памятны, потому о них умолчу), и это уже другая история. Памятник Леопольду II – сложный случай по трем причинам. Во-первых, отсутствие дистанции пока не позволяет понять, насколько революционными по последствиям будут текущие события. Понятно, что мы сегодня наблюдаем существенные сдвиги, но насколько они масштабны, пока не ясно (это касается и американской ситуации, хотя там снос памятников конфедератам имеет некоторую предысторию). Два других соображения относятся непосредственно к бельгийскому кейсу. Первое: монархия – важная местная скрепа. Их правители носят титул «король бельгийцев» и в данном случае это не только дань монархии революционной традиции, как было во Франции, но и указание на новую политическую общность, объединяющую фламандцев и валлонов. В Бельгии всё двоится, а вот монархия – одна на всех. Так что атака на памятники монархам болезненно воспринимается довольно значительной частью общества. Второе: проблема иммигрантов. Брюссельский BELvue Museum несколько лет назад сделал книжку «Belgium. The DNA of a Nation», которая предсказывала стране этнокультурную superdiversity. Получасовой прогулки по Брюсселю от Южного вокзала до бульвара Леопольда II достаточно, чтобы понять, насколько плохо сообщества иммигрантов и коренных бельгийцев интегрированы. Очевидно, что в такой ситуации памятник Леопольду II, ответственному за гибель миллионов конголезцев, будет мощнейшим раздражителем для первых, а война с памятниками ему может вызвать сильнейшее недовольство вторых (перспектива superdiversity вдохновляет не всех). Впрочем, у памятников Леопольду II есть небольшое преимущество – часто они находятся не на самом виду. Брюссельский конный монумент монарху располагается чуть в стороне от Королевского дворца. Место оживленное, но не такое публичное, как, например, Mont des Arts, перед которым стоит памятник королю Альберту I, или Place du Congrès, на которой высится колонна, увенчанная скульптурой Леопольда I. Не удивлюсь, если брюссельский памятник Леопольду II выстоит, хотя более вероятным мне кажется ссылка в музей (например, Королевский музей Центральной Африки в пригороде столицы, там и контекст можно задать). Кстати, насколько я понимаю, судьба антверпенского памятника Леопольду II пока тоже не решена окончательно: местные власти убрали его в музей, но еще в июне не исключали восстановления на прежнем месте.
Сергей Ушакин:
Разумеется, идея сноса памятников вполне приемлема, как приемлема и идея возведения памятников. Мне кажется, одно не мыслимо без другого. Но в вашем вопросе есть некая попытка сакрализировать памятник как объект, оторвав его материально-эстетические функции от всех других. Я не уверен в том, что это верно. Точнее – я не уверен в том, что стоит наделять ту или иную функцию особыми привилегиями.
Возведение памятника – дело социальное; обычно памятник становится ответом на символические потребности той группы, которая его устанавливает. Но поскольку жизнь памятника, как правило, превышает жизнь тех групп, которые его создали, то возникают проблемы, вернее – конфликты между изменившимся социальным контекстом и символическими потребностями живущих, с одной стороны, и тем контекстом, который принято увязывать с памятником – с другой. Исходный эмоциональный, да и социальный, смысл монумента утрачивается, и на первый план выходят формальные качества: памятник превращается в предмет материальной культуры. Приведу пример – как антрополог, я часто бываю на кладбищах. И меня интересует то, как люди используют возможности разнообразных материалов для того, что они называют «увековечиванием» своих близких. Понятно, что в таком случае мое отношение к памятнику и отношение к памятнику тех, кто его поставил, будут различаться коренным образом. Строго говоря, история человека, которого этот памятник призван олицетворить, для меня не очень важна; мне гораздо интереснее те, кто пытается создать памятник как продолжение ушедшего человека.
Говоря проще, в памятнике обычно сплетаются три основные функции. Первая связана с непосредственным опытом прошлого – как на личном, так и на социальном уровне. Монументы конкретным людям и событиям служат в данном случае формой признания исторического явления/индивида. Памятник здесь – это замещение утраты, своеобразная демонстрация связи с ушедшими. Вторая функция более архивная: связь памятника с непосредственной памятью о том или ином опыте в таком контексте ослабевает. Цель таких мемориалов в том, чтобы быть своеобразным материальным и символическим посредником между историческим прошлым и теми, кто к нему, как правило, не имел непосредственного отношения. Памятник в данном случае – это свидетельство не столько причастности к тому или иному опыту, сколько знак принадлежности к социально значимому историческому прошлому. Ну и, наконец, третья функция связана с тем пластическим языком, который выражен в памятнике. В таком контексте памятник – это отражение сложившихся изобразительных практик, это часть истории «монументального искусства».
Если вернуться к вашим конкретным примерам, то все они базируются на одном и том же понимании памятника – памятник есть материализованное (и, как правило, героизированное) напоминание о том или ином (политическом) прошлом, с которым люди больше не хотят себя связывать в такой форме. К тому, что вы перечислили, можно было бы добавить и снос памятнику Саддаму Хуссейну в Багдаде, и недавний снос памятника Коневу в Праге, и перенос Бронзового солдата в Таллине. Разницы я особой во всех этих случаях не вижу. Мотивация их снятия мне кажется абсолютно однотипной.
Другой вопрос – насколько подобное снятие и уничтожение памятников является наиболее эффективной и интересной формой работы по преодолению травм прошлого, которые символически отражаются в памятниках? Повторюсь – как антропологу, мне подобный подход не близок. Я – за сохранение (в той или иной форме) сложившейся материальной культуры. Без памятников политическим лидерам и генералам Конфедерации в современных США сложно понять всю глубину расизма, его повседневность и «незаметность». Зачистка публичного пространства от следов проблематичной истории саму историю не изменит, но, скорее, создаст ощущение видимой бесконфликтности.
Проблема, на мой взгляд, тут в том, что удачных практик смены «валентности» таких памятников практически не сложилось. Хотя попытки были. По-моему, Виталий Комар и Александр Меламид когда-то предложили не убирать мавзолей Ленина, а продолжить на нем надпись, чтобы в итоге читалось – «Ленинизм» (Я, кстати, считаю, что мы когда-нибудь к этому придем. Должны прийти.).
Такой подход дает возможность трансформировать смысл памятника, не уничтожая его. Сохраняя форму, этот акт ре-семантизации производит смысловое, так сказать, «разоружение» монумента. Из документа и свидетельства памятник превращается в пластическую форму, в организованный материал – в эмоционально «обезвреженную» композицию.
Именно такого подхода мне не хватает в нынешней борьбе с памятниками. Хотя я понимаю, что при том накале страстей, которым сопровождается снос памятников, думать о подобных креативных трансформациях культурного наследия сложно.
Павел Пучков:
Мне кажется, мы немножко упустили из виду еще один аспект – местоположение памятников, их место в городской среде. Памятник – это что-то и где-то, и вот это «где-то» тоже важно. Какая-то иерархия пространств существует в каждом городе (обычно не слишком четкая, но примерно понятная) и нередко памятники подвергаются «репрессиям» именно потому, что занимают неподобающее место. Мне очень понравилась резолюция городского совета Ситки по поводу памятника Баранову: the Baranov statue’s prominence at a focal gathering spot in Sitka continues to incite divisions in our community; the placement at a center-point risks a wrong message to Sitka’s residents and visitors («выдающееся положение статуи Баранова в центральном публичном месте в Ситке продолжает разжигать разногласия в нашем сообществе; размещение в центре может стать неверным сообщением жителям и гостям Ситки»). Понятно, что первопричиной ссылки памятника в музей была личность Баранова, оценка которой изменилась (потому что приоритетными теперь становятся негативные аспекты его деятельности), но местоположение в данном случае выступает отягчающим обстоятельством, и это четко проговорено в документе: вот этот памятник не должен занимать такое место. Но бывают и обратные случаи, когда памятники становятся настолько значимой часть городской среды, что их устранение представляется недопустимым шагом для тех, кому данная среда дорога именно в привычном виде. В таких случаях памятники воспринимаются внеидеологически, как часть ансамбля площади или садово-парковая скульптура. Думаю, довольно значительная часть советского монументального наследия воспринимается населением российских городов примерно так.