Божественный шпионаж. О мистике иноагентства
Хотя параюридический статус иностранного агента создавался властью, чтобы лишить агентности неопределенно широкий круг оппонентов, его культурное значение ещё шире. Топика иноагентства подхвачена «общественным сознанием», поскольку даёт ему сильную форму оценки любого отличия. В быстро распространившемся диффамативном употреблении обвинение в иноагентстве, утратив юридический смысл (если он и был), предполагает радикальную испорченность субъекта, не просто злого, но исходящего из злых основоположений, как сказал бы Кант. Вменение иноагентства возникает в самых неожиданных местах — например, в петиции против куаркодов — как особый риторический приём: предъявление начальству его собственной речи позволяет виртуально обьединить глас народа с гласом начальства даже там, где их реальные намерения противоположны. «Иноагентство» функционирует так же, как «русофобия», «ненависть к России» и другие «сильные формы оценки», которые вновь обосновались и в эстетическом поле. Только за последнее время публика обнаружила «русофобию» в стихах Линор Горалик, усмотрела признаки иноагентности в деятельности жюри премии «Поэзия», а кинематографисты жалуются, что любой намёк на «сталинские репрессии» в их продукции продуцирует у бдительных зрителей весь набор страшных слов.
Все эти маркеры отмечают одно: обвинённый не принадлежит нормативному сообществу своих, не разделяет его непроговариваемые, но легко угадываемые установки, не выполняет правильные речевые ритуалы. В большинстве случаев так оно и есть. У заподозренных авторов другая референтная группа. Но обвинение в иноагентстве сцеплено с моральной паникой, для которой важно не содержание отличия и не его политическая функция, но своего рода мистика Иного. Чужая и чуждая речь понимается как антиритуал, род чёрной магии, наводящей порчу.
Многие авторы, интересовавшиеся риторикой иноагентства, уже замечали, что постулируемая ею «способность быть иноагентом» противостоит самой идее субъектности — и философски, и юридически. Для того, чтобы быть иноагентом совершенно не требуется устанавливать какие-либо отношения взаимных обязательств с представителем Иного, как его не определяй. Первое, что теряет лицо, объявленное иноагентом, — именно агентность. Его действия признаны не исходящими от него самого, но и доказывать их связь с исполнением воли другого субъекта не требуется. Так возникает поле, в котором нет субъектов даже в самом условном и прагматическом (не метафизическом) понимании. Это поле, заряженное Иным. Заряженность переходит в способность заряжать, то есть заражать. Иноагентство заразно как популярный вирус — оно переходит с юридических лиц на физические, передаётся через перепосты, и т. д.
Автор, которому вменяется иноагентство, сам уже невменяем — вроде одержимого бесом. Такой автор, если бы и хотел, не может быть держателем собственных слов — они захвачены и охвачены «иным» как адским пламенем. Иноагент в буквальном смысле — проводник Иного. Обличенное в его речь Иное разрушает непрерывность Своего. Иное по отношению к Своему — демонично, оно живет отрицанием, но показательно, что за этим отрицанием признаётся сила: оно способно сделать свое несвоим, а «нас» — несвоими своему. Из этой интуиции следует, что Своё может быть только тотальным, оно не выносит никакой соотнесённости с тем, что не оно само. Представление иноагентства как одержимости зеркально отражает глубинное знание о том, что и своим можно быть только через одержимость, с полной отдачей агентности. Свое должно говорить и действовать сквозь нас, не нуждаясь в особом порядке субъективной репрезентации. Поэтому содержание своего достижимо только через опознание вторгшегося чужого. Чужое узнается по негации своего, но и своё — по негации чужого. Получается, что, не признавая со-отношения, свое все время в него втянуто. В той степени, в какой оно заинтересовано в самоопределении, Своё становится одержимо Иным.
Внутри этой диалектической спирали развиваются нащупываемые и стихийно производимые ритуалы политической религии стоящего под угрозой Своего. Возможно, эта политическая религия разделяется и поддерживается многими вполне добровольно именно потому, что артикулирует их базовый опыт — фрустрацию исторического действия: агентность всех агентов мнима, субъект не в силах выдержать собственную идентичность, и только состояние одержимости гарантирует связь с невидимым центром, уже не важно, своим или чужим. Таков опыт подвластных, который удачно совпадает с интересами властвующих.
Примером управляемой патологии такого рода является недавнее интервью президента Белоруссии журналисту BBC, которое он отработал почти исключительно в риторике иноагентства, дойдя до радикально трансгрессивных приемов. Он отрицал не только самостоятельное существование белорусов, не совпадающих с ним во мнениях, но и физическую реальность собеседника, обращаясь к журналисту как к своего рода сгустку ментального облака «Запад», порождённому зловредным Солярисом.
Можно справедливо усомниться в том, что способность быть агентом Иного вообще входит в число человеческих задатков. Никто не Иной, все укоренены в чем-то своем. Можно убедительно доказывать, что иное есть социопсихологический эффект контаминации разных кругов свойства, происходящий именно из-за невозможности признать за другим своё. Тогда обвинение в иноагентстве теряет свой мистический ореол. Становится видна его функция — через мистифицирование иного деполитизировать политические различия, разрушить саму возможность артикуляции различий, без которой политического не существует.
Но и это не вся правда об ином.
Надо признать, что опыт иного — не только мистификация. У него может быть собственное измерение.
Когда реальные политики бросили короля Лира и Корделию в тюрьму, Лир сказал: будем шпионами богов (God’s spies). Собственно, иноагентами.
No, no, no, no! Come, let’s away to prison:
We two alone will sing like birds i’ the cage:
When thou dost ask me blessing, I’ll kneel down,
And ask of thee forgiveness: so we’ll live,
And pray, and sing, and tell old tales, and laugh
At gilded butterflies, and hear poor rogues
Talk of court news; and we’ll talk with them too,
Who loses and who wins; who’s in, who’s out;
And take upon’s the mystery of things,
As if we were God’s spies: and we’ll wear out,
In a wall’d prison, packs and sects of great ones,
That ebb and flow by the moon[1].
Правда, Лир говорит в ирреальной модальности «как если бы». Бог не нуждается в шпионах; вера в то, что твой взгляд, потерявший родство с миром, смотрит для того, для кого все видимое имеет смысл, нужна только самому агенту. Именно заведомая мнимость агентства создаёт его драматизм: тот, кто все потерял, ищет способ быть здесь, уже не будучи здесь, пользоваться умом, уже сойдя с него.
И все же Лир имеет в виду что-то ещё кроме утешения в ситуации политического и жизненного проигрыша. Только потерявший место на земле и может быть божественным шпионом. Взгляд того, кто непричастен своему, обладает великой силой, и это не только признаваемая «своими» сила негации. Свое возвращается только во взгляде чужого, но куда и кому оно возвращается? Что даёт присутствие иного? Обещание? Надежду? Спасение? Может быть, только самое себя — взгляд неотсюда, наделяющий каждого потенциальной агентностью Иного.
К словам Лира отсылает Сергей Стратановский в стихотворении 1977 года. Удивительным образом оно посвящёно иноагенту avant la lettre, человеку который вызнавал у «своих» их тайны, за что и был примерно наказан. Пророческие оказались стихи.
СТРОКИ К ИСТОРИКУ
А. Рогинскому
Перепись мертвых, исчезнувших
делается для живых,
Перепись их поступков
великодушных и жалких,
Память об их дыханьи
трудном, в бушлате стужи,
Память об их архивах
в пламени воровском.
Нынче ютятся их вдовы
в нищенских комнатухах,
Дарят друг другу иконки,
христосуются на Пасху,
Спрашивают у историка:
«Веруете или нет?»
Шарить в углах беспамятства
и находить свидетельства
Жизни давно утраченной,
списанной на утиль,
Шарить в стране беспамятства –
вот ремесло историка.
Дело разведчика Божьего,
праведный шпионаж.
Шпион потому и шпион, что получает доступ к запретному, причём запретному не только и не столько для чужих, сколько для своих. Именно это огороженное место внутри создаёт само сообщество своих. Мы — «свои» по отношению к тому, о чем мы не говорим. Исключенность шпиона создаёт ход к исключённому, и, наоборот, проникновение в зону исключённого делает проникшего исключённым.
«Быть шпионом» в этом смысле не равно быть вненаходимым. Мнимую вненаходимость советского субъекта описал А. Юрчак в своей знаменитой книге[2]. Такая вненаходимость предполагает использование авторитетного языка при внутреннем дистанцировании от него. Но использование этого языка в собственных целях вновь утверждает его власть. Цель, в которой используют «внешний» язык, оказывается внутри структурируемого им поля, и обходит исключённое вместе с ним.
Тот, кто действует в интересах Иного, вызволяет то имманентно иное, что Своё скрывает самим своим устройством. Таким образом, божественный шпионаж противостоит общему ходу общественной и личной жизни, всегда стремящейся к смерти, апофеозу Своего.
[1] Нет, нет, нет, нет! Пойдем скорей в тюрьму:
Мы будем петь там, словно птицы в клетке.
Благословенья спросишь – на коленях
Прощенья попрошу. Мы будем жить,
Молиться, петь средь сказок и улыбок,
Как золотые бабочки. Услышим
От бедняков – придворных кучу сплетен.
Кто выиграл, кто нет, кто вверх, кто вниз, –
Поймем тогда мы тайну всех вещей,
Как Божьи соглядатаи. Снесем
В тюрьме интриги сильных, что влекутся
То вверх, то вниз луною. (пер. М. Кузмина)
[2] Юрчак А. В. Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение. М.: «НЛО», 2014.