По российской традиции. Денис Драгунский о том, куда завели нас отечественные интеллектуалы
Говорят,
один советский поэт, однажды выйдя к завтраку в писательском Доме творчества,
сообщил собратьям по лирическому цеху: «Закончил цикл стихов о любви. Закрыл
тему».
Есть,
однако, темы, которые закрыть еще труднее, чем тему любви. Это вечный вопрос об
интеллигенции и народе. В последние годы в России он повернулся к нам
неожиданной стороной.
Пресловутое
«предательство интеллектуалов» (отмеченное Жюльеном Бенда в 1927 году) приняло
новую, но, увы, закономерную в наших обстоятельствах форму.
Дело уже не
только в предательстве своего предназначения — быть источником независимой
критической мысли. Не только, как писал Бенда, в «приверженности системе,
упраздняющей свободу индивидуума». Прямое обслуживание этой системы,
восторженные крики «ура» на всякий чих власти — это уже настолько привычно и
банально, что любые разговоры о неприличии такого поведения сами стали
неприличной банальностью.
Дело проще и
обиднее. Интеллектуалы предали самую основу своего существования, а именно —
стремление к познанию, к новизне, создание или как минимум освоение новых
смыслов.
Леность
разума порождает его трусость.
А отсюда —
отсталость, далее — болезненное цепляние за самые архаичные модели
политического поведения и, наконец, объявление архаики и сопутствующих ей
неудобств особыми культурными ценностями. Недоделанность нечувствительно
превращается в самобытность, необразованность — в духовность, а любимым
синтаксическим инструментом становится союз «зато».
Когда-то, в
самом начале 1970-х, в советской клинической психологии царило разделение
экспериментальных методик на «отечественные» и «буржуазные». «Буржуазное» —
значит заграничное. Запретное, чужое, опасное, страшное. «Связи, ведущие к
подозрению в шпионаже» — был такой подпункт в знаменитой 58-й статье, карающей
за контрреволюцию и антисоветчину.
Вот на этой
почве интеллектуального изоляционизма возросли (вернее, разрослись) старинные,
полуторавековой давности фантазии о нашем особом пути, особой духовности и
особой миссии. Ведь как интересно: уже давным-давно из Европы в Азию летают
самолеты и плывут корабли (пропускная способность Транссиба — в лучшем случае
5% от пропускной способности Суэцкого канала), а российские мыслители до сих
пор говорят о России как о посреднике между Западом и Востоком.
При этом
разговоры об этой загадочной посреднической миссии так и остаются разговорами:
недавно я узнал, что за период с 2000 по 2013 год в Китае было переведено 3000
современных русских книг, а современных китайских в России — только 150. Что в
Китае работают 800 переводчиков русской литературы, а в России
переводчиков-китаистов — только 40 человек. То есть
Китай знает
о России в 20 раз больше, чем Россия о Китае.
Но человека,
который наслаждается своими фантазиями, цифры не убедят. Он все равно скажет:
«а зато…» А зато так считает народ! Это естественно. Любой народ — хоть
русский, хоть китайский, хоть еврейский или македонский — считает себя самым
лучшим. Самым мудрым, добрым и храбрым, с самой великой и трагической историей.
Считает себя исключением из всех правил, требующим особого (не общего, боже
упаси!) аршина, особого отношения, особой веры в особое свое предназначение.
Но роль
интеллектуалов как раз и состоит в том, чтоб отрезвить народ. Дать ему более
практическое понятие о реальности. О величии — но и о малости. О силе — но и о
слабости. О гордости — но и стыде. И тем самым вооружить самым драгоценным
оружием — критическим разумом, который насущно необходим для роста — любого:
экономического, духовного, роста политического влияния и так далее.
Увы!
Изолированный и уткнувшийся в традицию интеллектуал на это не способен. Он
может лишь поддакивать народу — вернее, не всему народу, а наиболее
нарциссической его части.
Не
интеллектуал ведет за собой народ, а наоборот, народ указывает интеллектуалу на
его ошибки, а тот, шмыгая носом, обещает исправиться.
Среди 20%
укоренилось мнение, что 80% правы потому, что их вчетверо больше. Хотя давно
известно, что опора на большинство, на общепринятое мнение порождает две вещи:
архаические ценности и тоталитарные манеры дискуссии.
Показательны
недавние дискуссии в фейсбуке по поводу статей Виктора Ерофеева об Аксенове и
Трифонове и Дмитрия Быкова о Довлатове. Споры не касаются существа вопросов,
затронутых авторами в указанных статьях (насколько лояльны советской власти
были Аксенов и Трифонов; насколько хороший писатель Довлатов). Нет! Авторов
осуждают за то, что они «пинают мертвых львов», то есть нарушают уже сложившуюся
иерархию литературных авторитетов и читательских предпочтений. Дискуссия идет в
совершенно тоталитарной рамке под названием «а ты кто такой?».
Непреложным
становится старозаветно-чиновничье мнение: критиковать коллежского советника
имеет право только статский, статского — действительный статский и так далее по
табели о рангах.
Эта болезнь
— архаический примитивизм содержания и казарменная тоталитарность формы —
поразила сегодняшнюю российскую интеллигенцию, независимо от ее политической
ориентации.
О да, у нас
есть множество настоящих интеллектуалов. Не сходя с места, мог бы назвать
минимум три сотни интеллектуалов-гуманитариев самого высокого уровня. Наверное,
интеллектуалов-«технарей», обладающих свободным и критическим социальным
мышлением, — еще больше. Но не о них речь, речь о публичном дискурсе, где
правят бал «тоталитарные архаисты».
«Мифологизаторы
постаграрного общества, идеологические приверженцы неотрадиционализма» — как
назвал социолог Лев Гудков тех интеллектуалов, которые не вынесли бремени
свободы и обратили свои надежды к твердой руке. Есть ли среди них
«интеллигенция» в старом русском ценностном смысле? Вряд ли. Это интеллектуалы,
балансирующие на периферии бюрократии, одновременно как бы отвергнутые (точнее,
чуть отодвинутые) режимом, но и получающие от него подкормку.
Их массовая
судьба была определена и спрогнозирована деятельностью крупнейших публичных
интеллектуалов советской эпохи. Я говорю о таких ярчайших, непохожих друг на
друга личностях, как Аверинцев, Лихачев и Лифшиц.
Отчего
Сергей Аверинцев уехал в Австрию? Не исключено, что по причинам в том числе
психологическим. В доперестроечные времена именно он занимал место главного
интеллигента страны. На его непростых лекциях устраивали давку не только
студенты, но и вполне серьезные и подготовленные граждане, стремящиеся узнать
побольше о византийской эстетике и тому подобных недоступных материях.
Да,
Аверинцев актерствовал, ломался и выстраивался, говорил слабеющим голосом и под
осуждающе-восторженный вздох аудитории плечом стирал написанное с доски. Пусть
так. Но он говорил о деле. Сообщал слушателям даты, имена, факты, а главное —
полузапретные концепции. Приобщал юных и не очень юных гуманитариев Страны
Советов к мировой культуре. Вводил в контекст современной научной мысли. Он был
настоящим — а может, и великим! — просветителем. И это вдобавок к его
собственно филологическим достижениям, научным и переводческим.
Но вот беда:
пирожок не может быть одновременно дорогим и невкусным.
Невозможно
одновременно сопереживать капризному интеллектуалу и следить за ходом его
мысли. Аверинцев взял слишком круто — и в смысле облика, и в смысле
рассуждений. Поэтому его замена на Лихачева прошла столь быстро и
безболезненно, к полному удовольствию российского общественного сознания.
Встречаясь с
людьми и выступая в прессе, Дмитрий Лихачев говорил простые, строгие, но
доброжелательные вещи. Пересказывал заповеди. И сам выглядел строго, но очень
доброжелательно. Его обожали еще и за то, что он ни разу не обидел своих
слушателей и читателей ни малейшим намеком на их слабую подготовку. Почти по
Твардовскому: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке».
Аверинцев нес
людям культуру. Требовательную не только в смысле внутренних критериев
личности, но и в смысле вещей попроще и пожестче: много читать, желательно на
разных языках, штудировать, конспектировать, сопоставлять, думать смело и
недогматично. Лихачев проповедовал культурность, то есть изящество
образованного и воспитанного человека.
Но это был
шаг назад. Или как минимум пробуксовка. Не исключено, что Аверинцев
почувствовал себя лишним на этом празднике адаптированного просвещения.
Над этими
двумя прекрасными людьми возвышается поистине грандиозная и демоническая фигура
академика Михаила Александровича Лифшица — искусствоведа, философа, оппонента
Фриче и Ильенкова, создателя «марксистской эстетики» и автора громких памфлетов
«Почему я не модернист» (1964) и «Кризис безобразия» (1968).
Еще в 1920-е
годы он восстал против того, что он называл «диалектическим релятивизмом», а по
сути — против новаторства мысли. «Вопреки ходячим фразам нашего века абсолютная
красота существует так же, как абсолютная истина», — писал он. Поэтому он был
против представлений о плюрализме — считал, что в «идеальной реальности» должно
быть единомыслие.
Раз
абсолютная истина реальна, раз идеал реален, то и мыслить о нем — вернее,
любоваться им — можно только одним, единственно верным способом.
Лифшиц
считал модернизм — проще говоря, современное искусство, современную литературу
— агрессивным, жестоким, бесчеловечным, подавляющим личность. «Короче, это
искусство толпы, управляемой посредством внушения, способной бежать за
колесницей цезаря. Перед лицом такой программы я голосую за самый
посредственный, самый эпигонский академизм, ибо это — меньшее зло». Странно,
что это было написано про Пикассо, Поллока, Раушенберга, Дюшана — произведения
которые никак не назовешь «искусством толпы» и которые не бежали за колесницей
цезаря.
Почти за
полвека до цитированных нападок на авангард то же самое делал Луначарский. Он
призывал театры «назад к Островскому», а художников, пуще того, назад даже не к
передвижникам, а к классицистам, к «Явлению Христа народу».
Вот что
писал советский нарком просвещения в 1920 году: «Думаю, что художник, который
захотел бы сейчас овладеть действительно сердцами пролетариата, должен бы был
своим учителем и прототипом считать, скажем, Иванова. Если бы у меня спросили
самую мою заветную формулу, поскольку я понимаю требования пролетариата, я
сказал бы: в отношении святости подхода к искусству — в отношении формы — назад
к Иванову, в отношении художественного эмоционального идейного содержания —
вместо христианства — великий мир коммунистических мыслей и чувств!»
Эта странная
амальгама — техника классицизма и советские сюжеты — была реализована, и мы это
помним. Но так и не понимаем почему. Допустим, Лифшиц — от Луначарского, а тот
откуда?
Вы таки
будете смеяться. От Андрея Боголюбского, который примерно в 1160 году
ликвидировал своего рода русский парламент, вечевую сходку «лучших мужей».
Власть монарха, не уравновешенная парламентом (всякими кортесами, генеральными
штатами и рейхстагами), вызывает любовное слияние самодержца и народа.
Социальной опорой режима становится не служилое дворянство или средний класс, а
крепостное крестьянство, а потом пролетариат, к которому только в 1977 году
добавили колхозников и служащих.
Русский
парламент был воссоздан только в 1905 году, потом в 1989-м. Восемь веков
социально-политического развития было пропущено. Наверстать это довольно
трудно. Поэтому призыв «назад к простому, привычному и понятному» в сочетании с
окриком «ты что, умнее всех?» еще долго будет основой публичного дискурса в
России.
http://www.gazeta.ru/comments/column/dragunsky/7745831.shtml
Источник: ГАЗЕТА.РУ