Почему российскому либералу хочется думать, что он живёт в Европе?

Глобализация и либеральная демократия, Тренды

Мы не планировали продолжать размещенную на нашем сайте дискуссию между Дмитрием Травиным и Даниилом Коцюбинским о российской истории (опубликована под заголовком «Можно ли считать Россию европейской страной?»). Но, судя по откликам, у читателей на такое продолжение есть запрос, на который не можем не реагировать. Публикуя присланный нам полемический текст Д.Тороевой, берем на себя, соответственно, и обязательство предоставить ответное слово Д. Травину, позиция которого в этом тексте критикуется, и его сторонникам. И Дмитрия Яковлевича, и всех желающих приглашаем к участию в дискуссии, коли уж она началась.

Дина Тороева, бакалавр филологии НИУ ВШЭ СПб

Одна из недавних дискуссий Либеральной миссии называется «Можно ли считать Россию европейской страной?». Конечно, на этот вопрос можно сразу же дать однозначный ответ, – и, думаю, не ошибусь, если предположу, что он будет зависеть от историко-политических взглядов отвечающего. При этом любой отвечающий, скорее всего, сделает оговорку насчет того, что и Россия, и Европа (как часть света и как Европейский союз) – достаточно большие территории, где проживают очень разные люди и разные сообщества. Разные не столько по национальностям, сколько по культурным кодам и историческим контекстам. Однако учёные все же пользуются словами «Россия» и «Европа» как обобщающими понятиями. И если с «Россией» всё понятно – она имеет конкретные территориальные границы (пускай и подозрительно подвижные), то с «Европой» – уже менее, что и проявилось в дискуссии в полной мере.

В чём суть спора? Дмитрий Травин, экономист и политолог, считает Россию европейской страной и уверен, что у неё есть все предпосылки для того, чтобы стать развитой рыночной экономикой и успешной либеральной демократией. Даниил Коцюбинский, историк, считает Россию силовой цивилизацией, а значит, не могущей быть признанной европейской по причине принципиально иной политической культуры, обреченной прождать исключительно авторитарные режимы, хотя и разные по формам и степени жесткости.

Мнения спорящих противоположны, но в данном случае мне – по ряду причин – показалось интересным только мнение Дмитрия Травина.

Дело в том, что мнение Даниила Коцюбинского, на мой взгляд, – общее место в рамках так называемого цивилизационного подхода к истории. И мне показалось излишним это мнение комментировать, потому что об отдельной от западного мира русской православной цивилизации писал Арнольд Тойнби, о русско-сибирской – Освальд Шпенглер, а глава о России в «Грамматике цивилизаций» Фернана Броделя так и называется: «Другая Европа». Аргументация Коцюбинского – не буквально, но в базовых чертах – уже изложена в аргументации вышеперечисленных учёных, а также многих их российских коллег – Игоря Яковенко, Юрия Пивоварова, Андрея Пелипенко и др.

Мысль же Дмитрия Травина с самого начала показалась мне гораздо более интересной: как же он будет доказывать, что огромная Россия, занимающая треть материка, всё же больше «Евр», чем «Азия»? Предвосхищу: мысль Травина будет сложна и противоречива, и отследить её некоторые логические кульбиты будет непросто. Но для начала процитирую основные тезисы Травина.

С чего начинает Дмитрий Травин:

«Россия, конечно, часть Европы» [3:55];

«Границы Европы – вещь очень относительная» [4:00];

«Отличий Англии от Франции намного больше, чем Англии от России или Франции от России. Подчёркиваю – по ряду параметров» [4:55];

«Я не очень люблю оперировать словами “Европа”, “Запад” – всё очень конкретно» [5:15];

«Россия – европейская страна по своим традициям, по культуре, по интересам, отличия европейских стран от России так же значимы, как отличия европейских стран друг от друга» [5:23];

«Россия всегда была европейской страной, но внутри Европы существуют колоссальные отличия между разными странами» [6:45];

«[Вопрос ведущего] – Начиная с киевского периода, для вас это единая история, которая в целом часть Европы?

[Ответ Травина] – Да, в целом да» [7:18].

Уже этот перечень базовых тезисов заставляет обратить внимание на содержащиеся в них, а точнее, между ними противоречия. Про некоторые из них говорил его оппонент, но не имел возможности остановиться подробно, поэтому этим займусь я.

С одной стороны, Травин фактически отвергает обобщающие термины «Европа» и «Запад», но, с другой стороны, по его словам, «Россия, конечно, часть Европы». Но с таким же успехом можно сказать: «Я не люблю пользоваться термином “Африка”, но Конго, конечно, африканская страна!». Почему, несмотря на отрицание «Европы и Запада» как полезных научных терминов, Травин всё же оперирует понятием «европейская страна», для меня так и осталось неясным.

Далее. Травин говорит о существенных различиях между европейскими странами – гораздо более, по его мнению, существенных, чем различия между европейскими странами и Россией. При этом он не конкретизирует свою мысль и не приводит никаких иллюстрирующих примеров. О чем идет речь? Об экономике? Здесь можно было бы сравнить уровень бедности и богатства европейских стран и России. Или о политике? Тут напрашивался бы анализ политических систем и режимов с точки зрения их авторитарности либо демократичности. Или речь о размере? И здесь было бы что сравнить! Но Дмитрий Травин никаких конкретных сравнений не производит, отделываясь фигурой умолчания и просто предлагая поверить ему на слово.

Наконец, Травин советует не забывать, что Европа – разная, и страны там не похожи друг на друга. Он настаивает на конкретности каждого государственного кейса: Франции, Британии, России и т.д. Но вновь не уточняет, до какой степени релевантно такое замечание в данном разговоре, потому что, насколько мне известно, стран, которые были бы полностью похожи друг на друга, не существует, как и не существует полностью одинаковых людей – даже гомозиготные близнецы похожи только внешне, но, скорее всего, у них будут разные характеры, увлечения, голоса и отпечатки пальцев. Так к чему было это замечание о «разности» европейских сран, лишенное в очередной раз конкретизации? Если честно, я снова не поняла.

Но, может быть, при дадльнейшем развертывании своей позиции, Дмитрий Травин внесёт необходимые уточнения и сгладит исходную методологическую шероховатость? Чтобы ответить на этот вопрос, постараюсь проанализировать всё сказанное им в ходе дискуссии.

При этом мне придётся опустить прямую полемику с Коцюбинским, потому что в рамках одной статьи прокомментировать все нюансы беседы не удастся и вряд ли нужно.

Для начала разделю цельные высказывания Травин на смысловые блоки. Его пассажи процитированы дословно, фрагменты идут в хронологическом порядке, их можно сверить по указанным тайм-кодам.

Дмитрий Травин о правовом обществе и о бандитах:

«Я пришел к выводу, что тезис <…> о том, что у германцев существовало некое чувство права <…> это миф. На Западе, как и на Руси, нарушалось право собственности. Оно нарушалось просто всюду. Оно нарушалось в отношении купцов, которых грабили бароны-разбойники, просто разбойники или просто бароны. В связи с этим купцы были вынуждены объединяться в различные гильдейские организации, начиная небольшими городскими гильдиями, заканчивая большой организацией, известной как германская Ганза, которая пыталась защищать права купцов <…> причем приходилось защищаться и от бандитов на суше, и от пиратов на море, иногда от своих же немецких пиратов. Мекленбургские города – они сами же порождали пиратов». [38:35-40:40]

Итак, первый существенный силлогизм Дмитрия Травина заключается в том, что, если существует закон и этот закон кем-то нарушается, то это, по умолчанию, делает данную социально-политическую систему (город, страну, сообщество стран и городов) неправовой. По логике Травина, проблема неправового государства/пространства заключается в самом факте несоблюдения законов, а не в их правовой природе.

Попробую экстраполировать такую позицию на относительно исторически недавнее советское прошлое. Например, в СССР существовал известный сталинский «закон о колосках» (Постановление ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности»), согласно которому вор мог подвергнуться даже расстрелу за кражу зерна, принадлежавшего колхозу. Конечно, этот закон повсеместно нарушался, так как людям в сёлах всё-таки хотелось есть, и многие из них воровали не ради сбыта, а ради пропитания. Однако, если следовать логике, предложенной Травиным, то неправовой характер советской системы заключался не в самом факте наличия таких драконовских законов, а в фактах их нарушения «злоумышленниками» – колхозниками-несунами.

Проблема в данном случае, что вполне очевидно, состоит в принципиальной разнице между позитивистским и естественно-правовым взглядами на природу законов, которую Дмитрий Травин почему-то игнорирует. Он трактует европейское (и вообще любое) право с точки зрения универсально-позитивистского подхода: любые законы объективны (в отличие от морали), и их нужно исполнять, какими бы они ни были. Однако известно, что Европу изначально отличала от других цивилизаций именно приверженность иному подходу – естественно-правовому, согласно которому у человека есть неотъемлемые права, в некоторых случаях могущие вступать в противоречия и противоборство с неправовыми законами и прочими властными установлениями. Не видя этой европейской специфики, невозможно понять ни природу европейского либерализма как теории и как практики, ни ответить на вопрос, почему либеральная демократия появилась именно на Западе, а не в Индии, Китае или России. Ведь если исходить из того, что «везде были законы и были их нарушения», тогда неясно, почему такой феномен, как коммунальные революции, случился только в Европе, хотя развитая городская жизнь была и в Риме, и в Византии, и в Вавилоне, и даже в стране Ацтеков.

Дмитрий Травин о политическом торге общества и власти:

«Не только у нас в Новгороде, но и в Лондоне приходилось постоянно выторговывать права с различными властями, никаких единых норм не существовало. <…> я бы не назвал это беспределом, но, бесспорно, это никакая не правовая цивилизация. Это ситуация, в которой идёт постоянный торг: то силовой, то нормальный переговорный за соответствующие права». [40:45-41:53]

Начать хочется с интересной формулировки «у нас в Новгороде». Не очень понятно, о какой мы-группе идёт речь и о каком историческом периоде. Дело в том, что исторический Новгород – не «Русь» вплоть до 1478 года (и никогда себя, к слову, так не называл), когда он был окончательно завоёван Иваном III. (Отдельно хочется сказать о том, что Дмитрий Травин часто использует слово «Русь», но никогда не поясняет, что именно он понимает под этим. Но в разные исторические периоды Русь политически, территориально и цивилизационно менялась, и очень существенно).

Также не совсем понятно, что такое «силовой торг». Травин говорит о «силовом торге», который противостоит «нормальному переговорному торгу». С «нормальным», вроде, всё понятно: это переговоры о правах на торговлю, и это вполне мирный и традиционный способ наладить коммуникации. Но что такое «силовой торг»? То же ли это самое, что завоевание города, как были завоёваны Новгород, Псков, Казань и прочие города, до сих пор входящие в состав России? Или это какой-то другой аспект насилия? К сожалению, без конкретизации понятия у меня не получится прокомментировать эту мысль. Замечу лишь, что в Московской Руси, Петербургской империи, СССР и даже РФ никто не слышал о «нормальных переговорных торгах» власти и общества. Зато слышали до Переяславской Рады и вновь слышат с некоторых пор в Украине – которая когда-то была «Русью».

Дмитрий Травин о гражданском сопротивлении властному авторитаризму:

«И на Руси было сопротивление, и в разных западных странах было сопротивление, где-то шло успешно, а где-то нет. <…> Допустим, возможности Флоренции, Венеции, Сиены были велики, но гораздо меньше было возможностей в Германии, хотя там они тоже были велики. Скажем, имперские города были гораздо больше защищены правами, чем епископские. Гораздо меньше возможностей, чем даже в Германии, было у английских и французских городов. Скажем, какой-нибудь английский городок, который принадлежал епископу, вообще не был ничем защищён, и возможности сопротивления были очень небольшие. На Руси возможности сопротивления тоже были очень небольшими. За них боролись – где-то успешно, где-то менее успешно». [42:10-43:30]

Возможно, этот фрагмент был бы убедительным, если бы Дмитрий Травин предоставил хоть какой-нибудь конкретный пример. Потому что «какой-нибудь английский городок» в одном предложении – и «вообще ничем не защищён», и имеет «небольшую возможность сопротивления». Последнее уточнение важно, однако остается неясным, относительно чего эти возможности были небольшими: относительно возможностей Флоренции и Венеции в эпоху высокого Средневековья или относительно возможностей Твери времён хана Узбека, а равно Новгорода эпохи Опричнины?

Далее Травин пытается отыскать в российской истории следы, хотя и отличного от европейского, но всё же институционального сопротивления общества – самодержавной власти. И находит их в истории Русской православной церкви.

«Относительно тех, кто боролся: здесь существуют серьезные различия между разными католическими и разными православными странами. В западных странах были юристы, и выстраивались отличные правовые системы, с помощью которых слабая сторона пыталась отстоять свои права, но сильная сторона могла при необходимости наплевать на это и делать, что считала нужным. На Руси такой юридической традиции нет. Я долго думал, что силы, которая могла бы оказывать сопротивление монарху, на Руси вообще не было. Потом мне попалась на глаза книга историка Вальденберга, и он показал, что позиция сопротивления существовала, но, в силу нашей специфики, она была не у юристов, а у церкви. Так называемое право “печаловаться о слабых, сирых”. Церковь постоянно оппонировала монарху, например, как в случае с Иосифом Волоцким. Это ещё и спор о собственности: может ли монарх отнять собственность у церкви? Иосифляне победили в этом споре. А, допустим, в споре между Иваном Грозным и Филиппом Колычевым, победил Иван Грозный и Филипп Колычев был репрессирован. Споры кончались по-разному, но сила всегда побеждала – и на Руси в основном она была у монарха». [43:40-45:47]

«Сила была не у юристов, а у церкви» – это замечание показалось мне интересным не только потому, что в нём куда-то пропали города, феодалы и Римская курия, которые в реальности являлись институциональными оппонентами королевской власти в Европе, но, главным образом, ссылкой на книгу В. Е. Вальденберга. Хотя Травин не упоминает, какую именно книгу этого автора он имеет в виду, полагаю, что это «Древнерусские учения о пределах царской власти: Очерки русской политической литературы от Владимира Святого до конца 17 в.», сканы которой есть в открытом доступе. И если моё предположение верно, то, на мой взгляд, весьма странно ссылаться на неё в данном споре. Поскольку реальные цитаты из этой монографии скорее работают не на Травина, а на его оппонента, настаивающего на том, что никаких альтернативных правовых центров, помимо ничем не ограниченной власти самодержца, в России, начиная с московского этапа её истории (т.е. с конца XV в.), не существовало.

Вальденберг пишет, что изначально в древнерусской церковноправовой мысли существовали два идейных направления, которые описывали пределы княжеской власти.

Одно из них «стало проводить мысль, что власть князя ограничена различными нормами» (С. 432). В качестве примера приводится догмат о подчинении Номоканону в церковном Уставе Владимира Святого, общая идея Закона черноризца Иакова и пр.

«Другое направление, наоборот, расширяло пределы княжеской власти, подчиняя ему не одни светские дела, но и церковные» (С. 432) Здесь Вальденберг упоминает Илариона и Никифора, которые рассуждали об обязанностях князя в области веры.

После того, как монголы установили своё господство над Северо-Восточной Русью и взяли русскую православную церковь под свой прямой протекторат, выдавая ярлыки митрополитам, в недрах русской церковноправовой мысли возникла новая идея – автономности церкви от княжеской власти: «Приблизительно со второй половины XIII века начинает обозначаться третье направление, которое можно характеризовать тем, что оно не только не распространяет княжеской власти на область церковных отношений, но стремится противопоставить эту область государству, как нечто самостоятельное и от него независящее» (С. 433). Как можно предположить, именно к этому положению и апеллирует Травин.

Но продолжим читать Вальденберга. В течение XV века, особенно после того, как Москва добилась, наконец, политической независимости, это автономистское направление в церковноправовой мысли, согласно Вальденбергу, фактически угасло. Причем приоритет самодержавия над церковью и обществом в целом одинаково рьяно защищали в этот период как «вольнодумцы»-нестяжатели, так и «ортодоксы»-иосифляне: «Идею свободы церкви находим в XV веке ещё в писаниях Феодосия и Филиппа, но без отношения к княжеской власти. Гораздо более развито было противоположное направление, породившее идею подчинения церкви государственной власти. Оно дало такое количество писателей и отдельных памятников, что его, по справедливости, можно назвать главным направлением древнерусской литературы в развитии учения о пределах царской власти. Его породили: Кирилл Белозерский, митр. Иона, Иосиф Волоцкий, митрополит Даниил…» (С. 434). Перечисление Вальденбергом имён церковников – сторонников идеи подчинения церкви княжеской власти кончается уже на следующей странице…

Только с поправкой на эти положения книги Вальденберга и можно было, как представляется, упоминать и о праве митрополитов на «печалование» за осужденных, и о борьбе иосифялян за сохранение монастырских «стяжаний» – земель, населенных крепостными крестьянами. И то, и другое шло не по линии «отстаивания прав», но по линии «челобитных» апелляций к самодержцу – об этом упомянул Коцюбинский в одном из возражений. И, к слову, другие положения монографии «Древнерусские учения о пределах царской власти…» также больше работают на его систему аргументов, ключевым из которых является тезис, что после монгольского завоевания в Северо-Восточной Руси (будущей России) стала складываться силовая цивилизация, радикально отличная в правовом отношении от европейской. Вот что пишет Вальденберг: «Зато гораздо более обстоятельнее говорит он [Карамзин] о влиянии монгольского ига на наш государственный строй. Известно, какой значение придавал Карамзин татарам; известна его знаменитая фраза: “Москва обязана своим величием ханам”. Величие Москвы есть чисто фактическое следствие монгольского ига, но Карамзин его рассматривает с точки зрения права» (С. 3).

Стоит отметить, что монография Вальденберга, представляющая собой обзор огромного количества источников и литературы, уже во вступительной статье подчеркивает сугубо вторичную силу духовенства, ссылаясь при этом на Николая Карамзина, Василия Ключевского, Сергея Соловьева и т.д.

Приведу ещё один фрагмент:

«Говоря о власти московских князей от начала монгольского ига до Ивана III, Карамзин также касается отношений к духовенству. Он отмечает влияние духовенства на политические дела, но указывает, что это влияние нисколько не ограничивало прав великого князя. В противоположность западному духовенству, русское не спорило с великими князьями о мирской власти. Митрополиты бывали посредниками между князьями, “но единственно с обоюдного согласия без всякого действительного права” – они могли “только убеждать совесть, не касаясь меча мирского, сей обыкновенной угрозы пап для ослушников их воли”; они действовали всегда в угоду государей, “от коих они совершенно зависели, ими назначаемые и свергаемые”. Следовательно, духовенство тоже не ограничивало княжеской власти, и если князь подчинялся митрополиту, то исключительно из нравственных соображений, а не потому, чтобы признавал за ними право» (Стр.4).

Столь подробный анализ одной из упомянутых Травиным книг объясняется не только наличием вышеупомянутых расхождений между её содержанием и предложенной Травиным интерпретацией последнего, но и тем, что это – единственная историческая работа, на которую Дмитрий Травин ссылался в своих рассуждениях.

Травин о тотальной модернизации:

«Все европейские страны, и не только европейские, проходят процесс модернизации: движение от традиции к современности. Современный мир с защищенностью прав собственности и личности – он не существовал нигде ещё 1000 лет назад или даже 500. Все страны так или иначе движутся к современности: одни делают это быстрее и являются лидерами. Лидерами в разное время были разные западные страны: в какой-то момент итальянские города-государства, в какой-то момент Голландия и т.д. Другие страны находились на периферии и медленно подключались к этому процессу модернизации. Скажем, в Европе тоже всегда были периферийные страны, которые никогда не были лидерами. Допустим, Финляндия или Норвегия. Болгария, Румыния, Албания… Наша окраинная страна Русь всегда была аутсайдером и двигалась в конце». [46:25-47:42]

Итак, тезис Травина: «Все страны так или иначе движутся к современности», то есть «модернизируются».

Вроде бы, всё четко и ясно. Но именно вроде бы. Поскольку из этого пассажа, как и из всего того, что говорил Дмитрий Травин на протяжении беседы, я так и не смогла уяснить, что же такое в его понимании «современность» и что именно он вкладывает в понятие «модернизация».

Травин специально уточнил, что под теорией модернизации не подразумевает идею копирования всеми странами друг друга [1:09:10]. Так же он заметил, что Россия – далеко не лидер модернизации [1:09:40], то есть не лидер движения к современности. Но при этом Дмитрий Травин всякий раз уклонялся от того, чтобы конкретизировать эти ключевые для его рассуждения понятия – модернизации и современности.

Но такая конкретизация просто необходима, потому что, в зависимости от дискурсов, под понятием «современность» подразумеваются самые разные вещи. Например, глобальное потепление и загрязнение планеты пластиком и прочими отходами.

Ясно, однако, что Травин имел в виду что-то другое. Только вот что? Это осталось неясным. Остаётся лишь предположить, что под современностью Травин понимает рыночную экономику, либерализм, парламентаризм, демократию и прочее, что свойственно образцовой Европе. А под модернизацией, соответственно, поэтапное достижение страной, вышедшей из фазы «традиционного общества», всех этих заветных «модерновых» целей.

Но если так, то перед нами – достаточно устаревшая версия теории модернизации образца 1950-60-х гг. (об этом бегло упомянул Коцюбинский). Демократизация развивающихся стран, создание в этих странах «правильных» институций и органов власти (по образцу западных), изменение системы ценностей и научно-технический прогресс как залог успеха любого общества – это «среднестатистическая» обществоведческая (в основном, американская, но не только) мысль середины прошлого века. Правда, она не единственная, но об этом я скажу позже, а пока процитирую тех теоретиков, к которым, скорее всего, имплицитно отсылал Травин.

В 1959 году вышла книга Уолта Ростоу, важная для теоретиков модернизации и сфокусировавшая внимание на «стадиях экономического роста» как объективной цели и квинтэссенции развития любого общества. Концепция предполагала переход из пяти ступеней от традиционного к консьюмеристскому социуму. По Ростоу, стадии роста становятся «различимы в жизни общества, когда оно двинется по пути модернизации: переходное общество, когда создаются предпосылки к подъёму, обычно под влиянием вторжения иностранных сил и действующих заодно некоторых местных сил, стремящихся к модернизации; сама стадия подъёма; стремительный бег к зрелости, обычно продолжающийся в течение двух поколений; и наконец, если увеличение доходов не отстает от распространения технологической виртуозности <…> направление вполне зрелой экономики на снабжение растущего городского — а затем выселяющегося в пригородные особняки – населения товарами длительного потребления и услугами» (С. 26-27).

В 1960 году Сеймур Липсет, также один из основоположников теории модернизации, писал в своей книге «Political Man: The Social Bases of Politics» о «двух характеристиках общества, которые более всего связаны с проблемой стабильной демократии: экономическом развитии и легитимности, или той степени, в какой институты ценятся сами по себе и считаются правильными и уместными» (С. 219). Липсет фактически отождествлял «слаборазвитость» страны с недемократическим политическим режимом: «Поскольку большинство стран, не имеющих прочных традиций политической демократии, находятся в слаборазвитых частях мира, Вебер, возможно, был прав, когда предположил, что современная демократия в чистой форме может иметь место только при капиталистической индустриализации» (С. 219).

Позднее, однако, появились другие направления в теории модернизации – принципиально не европоцентричные и отвергающие гипотезу о том, что разные страны движутся в одном направлении, просто с разной скоростью. Ярким примером служит концепция множественных модернов Шмуэля Эйзенштадта, согласно которой неевропейские общества необязательно должны следовать западной модели. Эйзенштадт пишет, что у Европы – лишь одна из многих версий модерна, и она может лишь стимулировать появление других паттернов вне Европы: «Существенно, что эти паттерны не конституировали простое продолжение в современной эре традиций их обществ. Такие паттерны, несомненно, относились к модерну, хотя и испытывали сильнейшее воздействие специфических культурных посылок, традиций и исторического опыта. <…> Идея множественности модернов означает, что наилучший путь понимания современного мира <…> состоит в рассмотрении его как повествования о непрерывном конституировании и реконституировании разнообразия культурных программ».

Одним словом, по Эйзенштадту, разные страны стремятся к разным современностям. По большому счёту Эйзенштадт снял с повестки дня тезис о «догоняющем развитии» как единственном уделе тех, кто не успел модернизироваться в «первом эшелоне», и декларировал модернизационный плюрализм.

По Травину же, европейские страны (а также вообще все страны мира) находятся в ситуации перманентного соревнования в забеге по направлению к какой-то универсальной современности. И в этом движении, как и положено каждому забегу, есть «лидеры» и «отстающие».

Одним словом, ясно, что теорий модернизации – много. И, рассуждая о ней, следовало бы всякий раз пояснять, какая из них в данном случае используется. Просто чтобы было понятно, что имеется в виду во время рассуждений на эту тему. Однако, Дмитрий Травин, как уже было отмечено выше, к сожалению, этого не сделал, в итоге лишив, на мой взгляд, содержания один из ключевых – в рамках данной дискуссии – своих пассажей:

«Мы [Россия] модернизируемся, как и другие европейские страны. С отставанием, иногда успешно, иногда менее успешно, иногда догоняем, иногда снова отстаём. Без права ничего существовать не может, но всюду это может нарушаться в большей или меньшей степени». [48:04]

Дело в том, что если, вслед за Ростоу и прочими классиками теории модернизации, предположить, что она везде предполагает поэтапное достижение одних и тех же целей – в том числе рынка и демократии, – то как быть с тем, что политической демократии, например, в России как не было, так и нет, хотя российским модернизационным потугам – уже не первое столетие. И как быть с тем, что в Китае, например, демократии ещё меньше, чем в России, зато экономика развивается и модернизируется там куда более успешно и динамично. Как всё это вписывается в «стадии роста» Ростоу? Вероятно, никак. Но как это вписывается в модернизационный дискурс Дмитрия Травина? Лично я – так до конца и не поняла.

Игорь Клямкин, модерировавший дискуссию, резюмировал свои впечатления о ней так: «Мне не была близка до этой беседы мысль о том, что Россия – разновидность европейской страны. Так она мне и не стала близка после объяснений Дмитрия Яковлевича» [1:53:40]. Мне остаётся лишь присоединиться к уважаемому Игорю Моисеевичу. Аргументация Дмитрия Травина, как я постаралась показать, действительно была полна противоречий, из-за чего было сложно проследить и протестировать все его логические цепочки. Единственное, что можно сказать точно – Дмитрий Травин хочет, чтобы Россию считали европейской страной. Другое дело – почему он так этого хочет? Но ответ на этот вопрос уже выходит за пределы анализа данной конкретной дискуссии.

Поделиться ссылкой:
+4