Ахматова vs. Мандельштам

Повестка, Экскурсы

В январе 2022 года «Новое издательство» выпустило книгу Глеба Морева «Осип Мандельштам фрагменты литературной биографии (1920-1930-е годы)». Мы публикуем фрагмент книги с любезного разрешения автора.

Летом 1926 года первый хроникер жизни Ахматовой П.Н. Лукницкий[1], интуитивно чувствуя уникальность ее положения на литературной сцене, пытался понять его истоки и смысл:

В таком положении, как АА, пожалуй, только Кузмин. <…> Как АА определяет существующее о ней в нынешней критической печати мнение, относящее ее к правому флангу советской литературы: <…> полное отсутствие собственной мысли у писавших, и никто из них не задумывался о том, в чем, в сущности, «правизна» АА.

А в действительности? Символика икон, церковность и пр. Разве ее не было у других? Ведь это было принято как прием всеми в определенную эпоху. Разве у Есенина, у Клюева, у Гумилева, у Блока, у Сологуба и т.д., и т.д. — этого не было? Но Клюев играл в Ленина, Есенин «хотел» (!) быть большевиком, Блок написал «Двенадцать» (и умер). Сологуб — написал «<Соборный> Благовест». АА молчала. Она непонятна. А раз непонятна — значит, она не из их стана <…> Другой вопрос — как АА к этому относится[2].

Ретроспективный анализ показывает справедливость вопросов Лукницкого и усиливает «отдельность» Ахматовой: сопоставляемый с нею Кузмин, как известно, хотя и подвергался политизированным нападкам критики, продолжал публиковаться и как поэт (выпустив в 1924 и 1929 годах поэтические сборники) и как переводчик, войдя в этом качестве в 1934 году в Союз советских писателей[3]. Среди крупных русских писателей с дореволюционным «стажем», остававшихся в СССР, положение Ахматовой было уникальным.

Ахматовская мифология связывает исчезновение ее с поверхности печатной жизни с «первым постановлением» или «решением» ЦК ВКП(б) 1924 года. Сама Ахматова в дневниковых записях 1960-х годов предлагала несколько мотивировок репрессий против нее. «После моих вечеров в Москве (весна 1924) состоялось постановление о прекращении моей лит<ературной> деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альманахах, приглашать на лит<ературные> вечера. Я встретила на Невском М. Шаг<инян>. Она сказала: „Вот вы какая важная особа: о вас было пост<ановление> ЦК: не арестовывать, но и не печатать“[4].)» В других ахматовских записях среди причин «постановления ЦК» называются также публикация во втором издании сборника «Anno Domini» (Берлин, 1923) стихов, «не напечатанных в СССР»[5], нападки критики и противопоставившая ее Маяковскому нашумевшая статья Корнея Чуковского «Две России» (1921).

Постановление ЦК ВКП(б) 1924 года относительно Ахматовой до сих пор не обнаружено, и есть все основания предполагать, что сведения о нем — часть более обширного и сложившегося к рубежу 1960-х ахматовского мифа, включавшего полемическое (прежде всего, по отношению к эмигрантским источникам) и сильно упрощенное изложение собственной «послереволюционной биографии»[6]. Здесь не место анализу причин, по которым Ахматова сочла нужным «выпрямить» картину своего литературного положения после 1924 года, представив себя в поздних мемуарных записях как еще одну фактически лишенную субъектности жертву репрессивной культурной политики советского режима — в то время, как ее подлинная позиция 1920-х — начала 1930-х годов выглядит совершенно неординарной.

Представляется, что, действительно, рубежными для положения Ахматовой стали ее публичные выступления в Москве в апреле 1924 года — в Консерватории на вечере журнала «Русский современник» и в Политехническом музее на собственном сольном вечере. Причем критически важную роль сыграло именно первое выступление.

«Русский современник» — «последний не-казенный, последний свободный (пусть и не полностью) журнал, открыто издававшийся в пределах нашего отечества», по воспоминаниям одного из его авторов В.В. Вейдле[7], — несомненно, вызывал особое беспокойство властей, добившихся, в конце концов, его закрытия на четвертом номере в начале 1925 года[8]. В первом номере «Русского современника» были опубликованы два новых стихотворения Ахматовой — «Лотова жена» и «Новогодняя баллада». С их чтением Ахматова и выступила в Москве. Московская презентация журнала, предварявшая выход первого номера, прошла в наэлектризованной атмосфере ожидания частного непартийного издания, привлекшего крупные литературные имена[9], и имела общероссийский резонанс, связанный с внелитературным контекстом[10]. Сколько можно судить, печатное выступление в СССР известного современного поэта с новыми стихами (усиленное их публичным чтением), в одном из которых можно было усмотреть намек на расстрелянного большевиками Гумилева, а в другом — открытую эксплуатацию религиозной тематики и метафорики, было воспринято как политический демарш.

Публикация в «Русском современнике» стала последним значимым печатным выступлением Ахматовой как участницы актуального литературного процесса до 1940 года[11]. Очевидно, после московского вечера и выхода журнала, вызвавших резкие отклики официозной печати[12], было принято решение (скорее всего, по линии Главлита) ужесточить контроль за ахматовскими текстами, причем внимание в первую очередь обращалось на религиозную тематику («мистицизм»)[13]. Цензурные придирки и ограничения сделали невозможным издание двухтомного собрания стихотворений Ахматовой, подготовленного к печати в издательстве «Петроград» в 1926 году (попытки публикации двухтомника продолжались до 1930 года). Со все возрастающими цензурными трудностями сталкиваются в это время все непартийные писатели, в том числе и те авторы, которые составляют ближайший к Ахматовой контекст «ленинградского Петербурга»[14] (прежде всего, Сологуб, Кузмин и Клюев). Однако «ответная» стратегия литературного поведения, которую в данной ситуации выбирает Ахматова, беспрецедентна.

В отличие от Сологуба и Кузмина Ахматова никак не участвует в дающей литературный заработок переводческой деятельности. Она не предпринимает дальнейших попыток печататься и индифферентно относится к судьбе своего двухтомного собрания, устраняясь от хлопот за него в цензуре. «Смешная она, — сообщал об Ахматовой 8 июля 1930 года П.А. Павленко (которому предстоит сыграть свою роль в судьбе Мандельштама) в письме Н.С. Тихонову. — Ей тут Д. Бедный предложил издать книгу ее стихов, правда, со своим предисловием, но она отказалась, хоть ее и уговаривали всячески»[15].

Если взглянуть на составленный Ахматовой в 1962 году список своих выступлений, то виден значительный перерыв, датируемый 1924–1940 годами[16]. Пóзднее утверждение Ахматовой «меня перестали <…> приглашать на литер<атурные> вечера» опровергается данными дневников Лукницкого, с 1925 года фиксирующего многочисленные отказы Ахматовой от приглашений выступить с чтением своих стихов[17]. Единственное исключение было сделано ею для закрытого вечера 5 марта 1928 года в помещении Ленинградского отделения ВСП, посвященного памяти Ф.К. Сологуба, патриарха дооктябрьской литературы в Ленинграде, самое имя которого указывало на отчетливо внесоветский контекст происходящего[18].

Эта позиция Ахматовой нашла выражение в ее стихах, названных «Ответ» и датируемых в записной книжке, куда они были занесены ею в начале 1963 года, «30-ми годами»:

И вовсе я не пророчица —

Жизнь светла, как горный ручей.

А просто мне петь не хочется

Под звон тюремных ключей[19].

Здесь же очевидный исток «грандиозной»[20] (и болезненной) темы «молчания» в поэзии Ахматовой, раскрываемой не только через ее «малопродуктивность» во второй половине 1920-х — первой половине 1930-х годов, но и через поздние автоинтерпретации (ср. в незавершенной «Седьмой» [1958–1964] из «Северных элегий»:

А я молчу, я тридцать лет молчу. <…>

Кто мог придумать мне такую роль? <…>

Оно мою почти сожрало душу,

Оно мою уродует судьбу,

Но я его когда-нибудь нарушу,

Чтоб смерть позвать к позорному столбу[21]).

Дистанцирование Ахматовой от любых форм участия в советской литературной жизни и зависимости от государства имело следствием крайнюю затрудненность ее бытовой жизни. «Гордыню» Ахматовой Л.К. Чуковская описала впоследствии как идейную основу ее стратегии сопротивления и самосохранения одновременно: «Сознание, что и в нищете, и в бедствиях, и в горе она — поэзия, она — величие, она, а не власть, унижающая ее, — это сознание давало ей силы переносить нищету, унижение, горе. Хамству и власти она противопоставляла гордыню и молчаливую неукротимость»[22]. Принципиальный характер этой позиции подтверждается суждениями Ахматовой, зафиксированными Лукницким; важнейшим из них является запись от начала марта 1928 года, сделанная вскоре после приезда в Ленинград Б.А. Пильняка[23], убеждавшего Ахматову, что для решения ее бытовых проблем необходимо съездить в Москву и посетить столичное литературное и политическое начальство:

А.А., конечно, от поездки отказалась. (А ведь как все просто делается: если б А.А. поехала в Москву и немножко там — по ее же выражению, — «помяукала», — ей, конечно, достали бы и заграничный паспорт и устроили бы поездку за границу и вообще, из поездки в Москву она могла бы извлечь любые выгоды, ценой проявления хотя бы самой наималейшей сделки со своей совестью. Но… А.А. не поступается своей совестью, никогда, и ни в какой степени, руководствуясь принципом, что из этого удовольствия мало бывает, а позор все тот же, большой.)[24]

Самоустранение Ахматовой из литературной жизни к концу 1920-х годов приводит к тому, что в сознании современников, даже высоко ценящих ее талант, она оказывается никак не связана ни с современной литературой, ни с наличным составом советских писателей[25]. В помещенной на страницах журнала «На литературном посту» (1926. № 3) иллюстративной схеме И.С. Новича «Дерево современной литературы» Ахматова значится в разделе «Живые трупы».

По понятным причинам (авто)цензурного характера у нас нет прямых антисоветских высказываний Ахматовой 1920-х годов. Представляется, что ее неприятие «трагического Октября»[26] и его последствий восходит к тому идейному комплексу (уместно назвать его «религиозно-патриотическим»), на который чутко указывал еще в 1915 году в известной статье об Ахматовой Н.В. Недоброво, говоря о том, что Ахматова «во многом выражает дух» «русского молодого поколения, к которому принадлежат почти все рядовые и младшие офицеры нашей армии и которое, таким образом, выносит на себе светлое будущее России и мира»[27]. Именно политический характер неучастия Ахматовой в советской общественно-литературной жизни реконструируется из ее суждений, высказанных по другим, казалось бы, поводам. К 1926 году относится записанное в 1933 году свидетельство М.В. Борисоглебского о встречах с Ахматовой в Фонтанном Доме:

О политике не говорили, и хлебные пайки не были предметом наших суждений. Только однажды скользнуло, как тень от пролетевшей птицы, обычное для наших лет. <…> в конце нашего разговора было сказано идущее от обыкновенного:

— <…> Вот на [Шереметевском] дворце [двуглавых] орлов сбивают. Как это глупо. Весь стиль здания пропадает. Терпели же они девять лет, и что им вздумалось…

Говоря это, она мешала уголья в печи и с ними как будто мешала горящие уголья в себе. «Стиль здания» был, конечно, условностью[28].

28 апреля 1928 года Лукницкий, гуляя с Ахматовой, посещает по ее желанию единоверческую Никольскую церковь на улице Марата (быв. Николаевской) и записывает ее слова: «Дорóгой А.А. говорила о православии и сказала, что хочет переходить в единоверчество, хоть и нехорошо изменять чистому православию. Но очень уж оно изменило самому себе, а в единоверчестве — крепость и неизменность остались прежними»[29]. Современный исследователь, изучающий взаимоотношения РПЦ и единоверчества, рисует картину, восстанавливающую для нас ближайший политический контекст высказывания Ахматовой и ее желания посетить службу именно в Никольском соборе:

Осенью 1927 г. в Ленинградской епархии возникло так называемое иосифлянское движение (или Истинно-Православная Церковь), получившее свое название по имени Ленинградского митр. Иосифа (Петровых) и вскоре распространившееся на значительную часть страны. Иосифляне представляли наиболее сильную и сплоченную часть более широкого движения «непоминающих», оппозиционного церковной политике советской власти и заместителю патриаршего местоблюстителя митр. Сергию (Страгородскому). Уже в декабре 1927 г. община Никольского собора (как и приходы других единоверческих храмов Ленинграда) во главе со своим настоятелем о. Алексием Шелепиным присоединилась к иосифлянам и вышла из подчинения митр. Сергия[30].

По мере ужесточения политического климата в СССР такая «политика неучастия» и дистанцирования от любых форм взаимодействия с социумом начинает выглядеть все более вызывающе. В 1930 году Ахматову, как «неактивную», сняли с академического обеспечения ЦЕКУБУ[31] (после чего и начались хлопоты о назначении ей персональной пенсии, вызвавшие уже известную нам эпистолярную реакцию Мандельштама). В 1934 году Ахматова, несмотря на возвращение ее имени в печать[32], единственная из всех писателей, не подает заявления в новый Союз советских писателей СССР (из прежнего ВСП она вышла в 1929 году в знак протеста против травли Замятина и Пильняка). Это не проходит незамеченным уже на уровне партийного руководства страны[33]. Политический смысл «молчания» Ахматовой и ее исчезновения с литературной сцены тогда же эксплицируется не в меру рьяными адептами советской литературы, что даже вызывает публичный протест представляющей последствия такого рода заявлений здравомыслящей публики — в мае 1934 года на Всесоюзном поэтическом совещании бывший акмеист Сергей Городецкий заявляет: «Огромный поэт — Анна Ахматова, поэт, который ушел в молчание или контрреволюцию (Голос с места: Для того, чтобы так говорить, нужно знать)»[34].

Людьми, связанными, подобно Мандельштаму, с Ахматовой общим литературным и, шире, культурным прошлым, но с конца 1920-х годов настроенными на ассимиляцию с советской действительностью, ее позиция отчетливо прочитывалась как оппозиционная этому социокультурному вектору. 22 марта 1931 года Д.С. Усов полемически откликался на (неизвестное нам) письмо В.А. Рождественского с упоминанием Ахматовой:

Вы правы — жить надо во что бы то ни стало (это я первый готов повторить вслед за Вами). Но дело в том, что если глядеть теми глазами, которыми Вы смотрите на мир сейчас, сам я — именно мертвый человек. Вы знаете, что у меня есть чувство долга и ответственности, — но выше моих сил видеть жизнь там, где для меня и мне подобных есть смерть и разрушение.

Вы смотрите на Анну Андреевну и говорите, что у Вас «духу не хватило сказать себе: „Каждый сам выбирает свою судьбу“». Но есть дороги, которые не мы выбираем и сойти с которых возможно, только уйдя из жизни[35].

Такая принципиальность не вызывала понимания и у Мандельштама со свойственной ему схожей установкой «цепляться за все, чтобы жить»[36]. Поэтическое молчание Ахматовой во второй половине 1920-х — начале 1930-х годов он напрямую связывает с «твердостью» ее социально-политической позиции, нежеланием и/или неумением принять новую общественную и, что существенно, языковую реальность: «Словарный склероз и расширенье аорты мировоззрения, ее [Ахматовой] недостаточная гибкость — вот причины молчания», — «черство», то есть абстрагируясь от личной приязни, говорит он Рудакову 11 февраля 1936 года[37].

Анахронистичность социальной позиции Ахматовой в то же время увязывается для Мандельштама с ее высочайшим литературным статусом, базирующемся на признании тех самых кругов, которые ранее недооценили его самого («символисты и формалисты»): «Осип Эмильевич утверждал, что Ахматова неофициально уже признана классиком»[38]. В полном соответствии с ранее изложенной Горнфельдом претензией Мандельштама («Если бы своевременно он [Горнфельд] понял и выяснил, кто такой Мандельштам, мне не пришлось бы прибегать для пропитания к таким способам») именно высокий статус Ахматовой, по мысли Мандельштама, позволяет ей «сохранять величественную индифферентность» в то время, как «Мандельштаму приходится вести ежедневную борьбу за существование»[39].

Осознаваемая Ахматовой и Мандельштамом в 1920–1930-е годы и принимаемая ими (несмотря на личную близость) как данность разница творческих установок и литературного позиционирования («классик» vs. современный=советский автор), оказалась закамуфлирована позднейшей поэтической мифологией Ахматовой («Нас четверо», 1961), элиминирующей различия и настаивающей на единстве поэтических судеб — своей, Мандельштама, Пастернака и Цветаевой. Постфактум описываемые Ахматовой в терминах «литературной дружбы»[40] отношения ее с Мандельштамом стали сводиться в культурном сознании, по преимуществу, к «идее диалога двух поэтов (и отсюда — форсированного сближения их по разным линиям)»[41]. Свидетельства немногих независимых от этой идеологии мемуаристов позволяют нам реконструировать реальную «литературно-бытовую» картину и дифференцировать личные и литературные отношения Мандельштама и Ахматовой. Очень характерен в этом отношении эпизод, сохраненный памятью С.В. Поляковой. Он относится ко времени приезда Мандельштама в Ленинград в феврале–марте 1933 года с организованными бывшим антрепренером Маяковского П.И. Лавутом выступлениями в Капелле и Доме печати.

По счастливой случайности, когда Мандельштам приезжал в Ленинград с новыми стихами, я увидела в Капелле, где он должен был читать, Ахматову. Она была одна и посетовала мне на то, как в темноте и скользкоте доберется до дому. Я вызвалась ее проводить и обещала по окончании чтения подойти к ней. Так я и сделала. Ахматова стояла, видимо, дожидаясь меня, и едва я успела заверить, что готова ее сопровождать, как к ней подошел Мандельштам. Из вежливости я отступила на несколько шагов и, чтобы не потерять Ахматову в толпе, встала немного поодаль. В точности передачи этого эпизода, зная, что то, чему я была свидетельницей, не соответствует представлениям об их отношениях, я абсолютно ручаюсь. Анна Андреевна и Мандельштам обменялись десятком фраз, из которых можно было сделать вывод, что они после его приезда не виделись. Мандельштам обратился к Анне Андреевне по имени и отчеству, разговаривал с ней очень торопливо и, к моему удивлению, не приглашал принять участие в праздновании своего выступления, хотя сказал, что сейчас отправляется в гостиницу, где соберется несколько человек. Он осведомился, как Анна Андреевна дойдет до дому. На это она, кивнув в мою сторону, сказала: «Эта барышня любезно предложила проводить меня». Тогда Мандельштам простился и куда-то убежал[42].

Недоумение мемуаристки, диктуемое несоответствием увиденного утвердившейся в культурном сознании схеме, снимается, если учесть, что упомянутый поэтический вечер Мандельштама в Академической капелле 23 февраля 1933 года — одна из высших точек его литературной карьеры и знаковое событие в советской литературной жизни периода «оттепели» перед Первым съездом писателей, когда ряд видных попутчиков был возвращен к активной публичной деятельности. Именно в этом качестве выступление Мандельштама и было воспринято литературным Ленинградом. Сама Ахматова в позднейших «Листках из дневника» вспоминала: «<…> Осипа Эмильевича встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т.п., к нему в „Европейскую“ гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет»[43]. Состав участников «празднования» в «Европейской» (где Мандельштам читал «Путешествие в Армению») уточняется по другим известным сегодня воспоминаниям — к названным Ахматовой именам добавляются имена Николая Тихонова, Михаила Слонимского, Виссариона Саянова, Виктора Сержа[44] — известных ленинградских писателей и/или активнейших участников советской литературной (а в случае Сержа и политической) жизни. Литературная внеположность Ахматовой этому ряду и ее «бытовая» несовместимость с ним для Мандельштама были очевидны (он посещает ее отдельно в Фонтанном Доме). «Историко-литературная» и человеческая общность, верность которой Мандельштам в эти же дни подтверждает публично[45], оказывается, тем не менее, обособлена от актуальной литературной повестки, в которой он — в отличие от Ахматовой — всецело существует.

Ахматова вспоминала о встрече с Мандельштамом, состоявшейся в Фонтанном Доме спустя несколько дней после его вечера в Капелле:

Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом, читая наизусть страницами. Мы стали говорить о «Чистилище», и я прочла кусок из ХХХ песни (явление Беатриче) <…> Осип заплакал. Я испугалась — «что такое?» — «Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом»[46].

В апреле Мандельштам начинает писать «Разговор о Данте», где фигура итальянца, «разночинца старинной римской крови», очевидным образом спроецирована на него самого — с «чисто пушкинской камер-юнкерской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта». При всем неприятии литературной стратегии Ахматовой Мандельштам вчуже не мог не видеть ее своеобразной эффективности в этой «камер-юнкерской борьбе», понимая в то же время всю неорганичность подобной модели поведения для себя. «Внутреннее беспокойство и тяжелая, смутная неловкость, сопровождающая на каждом шагу неуверенного в себе, как бы недовоспитанного, не умеющего применить свой внутренний опыт и объективировать его в этикет, измученного и загнанного человека» — все эти, атрибутируемые Мандельштамом Данту качества, исчерпывающе описывали его собственное положение к весне 1933 года.

 

[1] Ведшаяся им хроника встреч с Ахматовой оказалась (полностью или частично) в деле оперативной разработки Ахматовой в КГБ СССР, что дало основания для утверждений о том, что Лукницкий был завербован ОГПУ как секретный сотрудник (см.: Калугин О. Досье КГБ на Анну Ахматову // Госбезопасность и литература: На опыте России и Германии (СССР и ГДР). М., 1994. С. 74). Известно о двух кратковременных арестах Лукницкого (1927, 1929), во время которых мог быть изъят и скопирован его архив, в том числе гумилевские материалы (см.: Тименчик Р. История культа Гумилева. М., 2018. С. 145). З.Б. Томашевская упоминала Лукницкого вместе с также арестовывавшимися И.Л. Андрониковым и Е.М. Тагер, оговаривая, что «некоторые получили задание и поэтому были освобождены» (Ласкин А. Петербургские тени: Документальная повесть. СПб., 2017. С. 125). Желанием прервать сотрудничество с ОГПУ можно объяснить внезапный отъезд Лукницкого из Ленинграда на Памир весной 1930 года.

[2] Лукницкий П.Н. Acumiana. Т. II. С. 202–203.

[3] «Из поэтов вообще принято только 9 чел. М.Л. Лозинский и М.А. Кузмин прошли, как переводчики, так же, как и Анна Радлова и Андр. Вен. Федоров», — писал о приеме в новый Союз В.А. Рождественский Д.С. Усову 15 июня 1934 года (Дом-музей Марины Цветаевой, Москва).

[4] [Ахматова А.] Из дневниковых записей / Вступ. статья, публ., подгот. текста, примеч. В.А. Черных // Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 14.

[5] Там же. С. 13.

[6] Там же. С. 14.

[7] Вейдле В. Журнал «Русский современник» // Русский альманах / Под ред. З. Шаховской, Р. Герра, Е. Терновского. Париж, 1981. С. 393. Для характеристики издания отметим, в частности, что «Русский современник» — место последних публикаций в СССР уже находившихся в эмиграции Цветаевой и Ходасевича.

[8] Между прочим, в Ленинграде «активнейшее участие в удушении <…> журнала „Русский современник“» принял заведующий Госиздатом И.И. Ионов (Примочкина Н.Н. М. Горький и журнал «Русский современник» // Новое литературное обозрение. 1997. № 26. С. 368), через четыре года разорвавший договоры «ЗиФ» с Мандельштамом. Через год был закрыт и второй (и последний) частный журнал в СССР — «Новая Россия» И.Г. Лежнева.

[9] «Москва взбудоражена — кажется, мы чересчур разрекламированы… <…> слишком много шуму вокруг „<Русского> Современника“», — писал 17 апреля 1924 года в дневнике один из редакторов журнала К.И. Чуковский (цит. по: Примочкина Н.Н. Указ. соч. С. 359).

[10] Спустя несколько месяцев мать и тетка Ахматовой, жившие в Подольской губернии, интересовались в письмах к ней: «<…> как тебя принимали в Москве, пытались ли устроить скандал? Познакомилась ли ты с Троцким?» (И.Э. Горенко, 15 октября 1924 года: Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. СПб., 2005. С. 190; ср. письмо А.Э. Вакар от 29 сентября 1924 года: Там же. С. 207).

[11] В 1924 году одно стихотворение Ахматовой 1922 года было опубликовано в московском альманахе «Поэты наших дней». Последней гонорарной публикацией Ахматовой стала не авторизованная подборка из тридцати пяти стихотворений в антологии И.С. Ежова и Е.И. Шамурина «Русская поэзия ХХ века» (М., 1925; по поводу оплаты см. письмо Пастернака Ахматовой от 17 апреля 1926 года: Пастернак Б. Указ. соч. Т. VII: Письма 1905–1926. С. 657).

[12] Их подборку приводит Р.Д. Тименчик: Ахматова А. Автобиографическая проза / Вступ. статья, публ., подгот. текста, примеч. Р.Д. Тименчика // Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 4.

[13] «После 1924 г. мои стихи перестали появляться в печати (т. е. были запрещены), гл<авным> образом, за религию» ([Ахматова А.] Из дневниковых записей. С. 14). См. также: Рубинчик О. Анна Ахматова и советская цензура. Статья первая // Печать и слово Санкт-Петербурга: Сб. научных статей. Петербургские чтения. СПб., 2005. С. 174–191. «Ей привязывают сейчас мистицизм», — писал об Ахматовой Шкловский в 1925 году (Шкловский В. Указ. соч. С. 298).

[14] См.: Филиппов Б. Ленинградский Петербург в русской поэзии и прозе / 2-е изд. [Paris,] 1974.

[15] Между молотом и наковальней: Союз советских писателей СССР. Документы и комментарии. Т. 1: 1925 — июнь 1941 г. М., 2010. С. 107. См. подробнее об этом эпизоде: Тименчик Р. Последний поэт: Анна Ахматова в 60-е годы / 2-е изд. М., 2015. Т. 2. Т. 2. С. 79–80.

[16] Шошин В.А. Выступления А.А. Ахматовой // Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. С. 131–132. Последним публичным появлением Ахматовой стало выступление 25 февраля 1925 года в ленинградской Капелле на совместном вечере ВСП и КУБУЧа — думается, ее участие было мотивировано тем, что за неделю до этого, согласно записи Н.Н. Пунина, «Ан. после долгих хлопот получила пособие от КУБУ в 25 рублей» (Пунин Н. Мир светел любовью: Дневники. Письма / Сост. Л.А. Зыкова. М., 2000. С. 234). Согласно свидетельству Лукницкого, выступление Ахматовой сопровождалось ее нескрываемой отчужденностью от литературной публики (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Paris, 1991. Т. I: 1924–1925 гг. С. 36).

[17] Опыт «политического» бойкота публичных выступлений (также проигнорированный в поздних мемуарных заметках) восходит у Ахматовой к маю 1918 года, когда она печатно объявила об отказе от участия в «Вечере петербургских поэтов», устроенном обществом «Арзамас», где было анонсировано исполнение «Двенадцати» Блока (см.: [Б. п.] Тоска по «сретенью» // Дело народа. 1918. 10 мая. С. 2; подробнее см.: Мец А.Г. Как сделан «Арзамас» Георгия Иванова // Он же. Осип Мандельштам и его время: Анализ текстов. СПб., 2005. С. 162–171).

[18] Иногда отказ Ахматовой не мешал проведению самих мероприятий. Так, в мае 1926 года был широко анонсирован вечер Всероссийского союза писателей (ВСП) с ее участием, причем устроители заранее знали, что Ахматова выступать не будет, и с ее разрешения поставили на афише имя для привлечения публики. «АА была крайне недовольна; но не желая противодействовать Союзу, согласие вынуждена была дать (уверен, что АА считала себя одолженной Союзу, который в прошлом году дал ей пятьдесят рублей на лечение)» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Т. II. С. 154). 30 апреля 1927 года в ВСП состоялся «Вечер поэзии А.А. Ахматовой» без «ведома и согласия АА» (письмо П.Н. Лукницкого Н.Н. Пунину от 15 мая 1927 года: Переписка П.Н. Лукницкого и Н.Н. Пунина / Публ. Т.М. Двинятиной // Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. С. 302).

[19] Записные книжки Анны Ахматовой: 1958–1966 / Сост., подгот. текста К.Н. Суворовой; вступ. статья Э.Г. Герштейн; науч. консульт., вводные заметки к записным книжкам, указатели В.А. Черных. М.; Torino, 1996. С. 286.

[20] Герштейн. С. 465.

[21] Ахматова А. Победа над судьбой. I: Автобиографическая и мемуарная проза. Бег времени. Поэмы / Сост., подгот. текстов, предисл. и примеч. Н. Крайневой. М., 2005. С. 241–242. Эта же тема вынужденного молчания / немоты / тишины продолжена в связанных с «Седьмой» элегией и создававшихся, как указывает Н.И. Крайнева, одновременно с нею строфах IX–XIV из «Решки» («Поэма без Героя», часть 2): «И проходят десятилетья, / Пытки, ссылки и казни. Петь я / В этом ужасе не могу» (Там же. С. 390, 498). По наблюдению В.Н. Топорова, «у ж а с [у Ахматовой] есть не что иное, как русский эквивалент латинского слова terror» (Топоров В.Н. Об историзме Ахматовой // Он же. Петербургский текст русской литературы: Избранные труды. СПб., 2003. С. 298).

[22] Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. М., 2013. Т. 2: 1952–1962. С. 516.

[23] В этой поездке Пильняка сопровождал знакомый Мандельштама, видный советский издательский деятель, а впоследствии замнаркома земледелия Ф.М. Конар, к судьбе которого мы вернемся в дальнейшем.

[24] Лукницкий П.Н. Дневник 1928 года. С. 363. Ср. высказывание Ахматовой по поводу затеянных ВСП хлопот об ее пенсии в 1926 году: «АА не хотела. <…> Все равно не дадут, а будут говорить, что выпрашивала» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Т. I. С. 208).

[25] Ср. относящийся к лету 1927 года инцидент: Е.И. Замятин на вечере у А.Н. Толстого в одной из реплик за общим столом невольно исключил Ахматову из рядов писателей (Лукницкий П.Н. Acumiana. Т. II. С. 269–270).

[26] Из стихотворения 1924 (?) года «Я именем твоим не оскверняю уст…»

[27] Недоброво Н. Анна Ахматова // Русская мысль. 1915. № 7. С. 68 (2-я паг.). Нетрудно заметить, что именно указанная Недоброво социальная группа стала, во многом, основой будущего Белого движения в 1917–1922 годах.

[28] Борисоглебский М.В. Доживающая себя / Вступ. заметка, подгот. текста и примеч. С.А. Чернышевой // «Я всем прощение дарую…»: Ахматовский сборник / Под общей ред. Д. Макфадьена и Н.И. Крайневой. М.; СПб., 2006 (= UCLA Slavic Studies. New Series. Vol. V.) С. 221–222.

[29] Лукницкий П.Н. Дневник 1928 года. С. 473–474.

[30] Шкаровский М.В. Единоверческие общины Санкт-Петербурга (Ленинграда) в 1900-е — 1930-е гг. // Христианское чтение. 2020. № 1. С. 166.

[31] Соболев А.Л. Указ. соч. С. 199. План зачисления Ахматовой в немногочисленную группу получающих денежное пособие от ЦЕКУБУ по высокой IV категории (высшей была пятая; см.: Долгова Е.А. Власть, ЦЕКУБУ и творческая интеллигенция в социально-экономических обстоятельствах 1920-х гг.: позиции, статусы, декорации // Обсерватория культуры. 2018. Т. 15. № 1. С. 121–123) возник в начале 1925 года и реализовался в ноябре 1925-го с помощью Лукницкого и Пунина — фактически без ее желания и участия (см.: Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. С. 248; коммент. Т.М. Двинятиной). Характерно, что и в 1939 году, после принятия президиумом ССП СССР резолюции «О помощи А. Ахматовой», ответственный за реализацию этого решения К.А. Федин, хорошо осведомленный о позиции Ахматовой в 1920-е — начале 1930-х годов, всерьез опасался за успех предприятия, «зная особенности характера Анны Андреевны». В связи с этим было решено текст резолюции президиума ССП «не <…> показывать Анне Андреевне, которая должна быть поставлена перед совершившимся фактом помощи ей» (письмо К.А. Федина М.М. Зощенко, 15 ноября 1939 года: Между молотом и наковальней. Т. 1. С. 875; курсив наш).

[32] В 1933–1934 годах Ахматова публикует статью «Последняя сказка Пушкина» и перевод писем Рубенса.

[33] См.: Морев Г. Поэт и Царь: Из истории русской культурной мифологии (Мандельштам, Пастернак, Бродский). М., 2020. С. 52–53. Ср. демонстративно-отчужденную реакцию Ахматовой на относящиеся к этому же времени уговоры Пастернака вступить в Союз советских писателей: «Анна Андреевна постукивает пальцами по своему чемоданчику, иногда многозначительно, почти демонстративно взглядывает на меня и ничего не отвечает» (Герштейн. С. 216). В 1938 году во время следствия по делу Л.Н. Гумилева факт отказа Ахматовой вступить в ССП трактовался органами НКВД в сфальсифицированном протоколе допроса Гумилева от 20 мая как «знак открытого протеста против ВКП(б) и Советского правительства» (Разумов А.Я. Дела и допросы // «Я всем прощение дарую…». С. 288; в 1955 году Л.Н. Гумилев свидетельствовал, что подписал этот протокол, «будучи избит, даже в процессе подписания протокола следователь <…> избивал меня палкой по шее (по сонной артерии)» [Там же. С. 313]).

[34] Тименчик Р. Карточки // Он же. Ангелы–люди–вещи в ореоле стихов и друзей. М., 2016. С. 233. Фактический запрет на «молчание», на попытки избежать публичного выражения солидарности с партийной политикой стал, как показывает Л.С. Флейшман, фактором общественно-политической жизни осенью 1930 года, после вынужденного заявления Бухарина о поддержке им генеральной линии партии 19 ноября 1930 года (см.: Флейшман Л. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. С. 37–42). Характерно, что позднее, в 1939 году, И.Э. Бабель, будучи арестован, первоначально предполагал, что причиной ареста явилось его многолетнее молчание как прозаика (см.: Христофоров В. Документы архивов госбезопасности об Исааке Бабеле // Российская история. 2015. № 1. С. 145).

[35] Усов Д. «Мы сведены почти на нет…» Т. 2. С. 558. П.Н. Лукницкий, поясняя в позднем (1962) письме к Ахматовой причины их расхождения, писал: «<…> с 1930 года <…> началось формирование моего нового мировоззрения. Между мною и Вами появилась тектоническая трещина внутреннего <…> несогласия в отношении Вашем и в отношении моем к окружающей нас „современности“» (Переписка А.А. Ахматовой и П.Н. Лукницкого. 1925–1962 / Публ. Т.М. Двинятиной // Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. С. 280).

[36] Слова Н.Я. Мандельштам из письма С.Б. Рудакова от 2 августа 1935 года: Рудаков. С. 80. Характерно, что в начале 1938 года эта позиция подверглась прямому осуждению Л.Н. Гумилева: «Слишком цепляется за жизнь» (Герштейн. С. 249).

[37] Рудаков. С. 145. В сжатом виде и с известной осторожностью те же претензии были высказаны Мандельштамом ранее в статьях 1923 года («Буря и натиск», «Vulgata: Заметки о поэзии»), не вошедших в изданную после возобновления тесных отношений с Ахматовой в 1925 году книгу «О поэзии» (Л., 1928). Н.Я. Мандельштам позднее, в письме 1958 года к Ахматовой, объясняла эти критические отзывы Мандельштама его просоветскими («лефовскими») симпатиями в этот период (Мандельштам Н. Об Ахматовой / Сост. П. Нерлера. М., 2007. С. 248–250; ср. в «Комментариях к стихам 1930–1937 гг.»: «Мандельштам же был чувствителен к лефовской пропаганде» [НМ. Т. 2. С. 743]). В описании Ахматовой эти мотивировки приобрели (в 1960-е годы) следующий вид: критика ее Мандельштамом «соответствовала [его] кратковременному настроению — боязни устареть» (Будыко М. Рассказы Ахматовой // Звезда. 1989. № 6. С. 75). Е.А. Тоддес также возводит «известный выпад против Ахматовой в „Заметках о поэзии“» к противостоянию позиции Ахматовой и мандельштамовских «поисков синтеза революции и культуры» (Тоддес Е.А. Поэтическая идеология // Тоддес. С. 703).

[38] Герштейн. С. 53.

[39] Там же.

[40] Записные книжки Анны Ахматовой: 1958–1966. С. 224 (запись 1962 года).

[41] Тименчик Р. Ахматова и Мандельштам: Что значит «литературная дружба» // Новая Польша. 2011. № 12. С. 16.

[42] Полякова С.В. Встречи с Анной Ахматовой // Она же. Указ. соч. С. 382.

[43] Ахматова А. Листки из дневника. <О Мандельштаме> // Она же. Победа над судьбой. I. С. 111.

[44] См.: Басалаев И. Записки для себя / Публ. Е.М. Царенковой, примеч. А.Л. Дмитренко // Минувшее: Исторический альманах. М.; СПб., 1996. Вып. 19. С. 436–438; Serge V. La tragédie des écrivains soviétiques. Paris, 1947. P. 4–5 (рус. пер.: Тименчик Р. Последний поэт. Т. 2. С. 158–159).

[45] 2 марта на вечере в Доме печати Мандельштам «горячо объявил, что он „тот самый Мандельштам, который был, есть и будет другом своих друзей, соратником своих соратников, современником Ахматовой“» (дневник Е. Миллиор; цит по: Летопись. С. 404).

[46] Ахматова А. Листки из дневника. <О Мандельштаме>. С. 111.

ВИДЕО ДИСКУССИИ «Я должен жить»: Осип Мандельштам и социокультурный выбор 1920-30х

В разговоре принимали участие: Глеб Морев, Глеб Павловский, Кирилл Рогов, Александр Морозов, Константин Гаазе и Андрей Тесля. Модератор беседы Ирина Чечель.

Поделиться ссылкой: