Постсоветская политическая система в России (возникновение, эволюция и перспективы трансформации)

Публикации

Статья подготовлена автором на основе доклада, прочитанного 28 января 1999 г. на научной конференции в центре славянских исследований университета Хоккайдо.

В период между 17 августа и началом декабря 1998 г. у многих аналитиков создалось впечатление, что в России начал складываться консенсус различных политических сил относительно нежизнеспособности сформировавшейся в стране политической системы, узаконенной действующей конституцией. Если до этого критика данной системы и призывы к ее корректировке раздавались преимущественно из лагеря коммунистической оппозиции, то в отмеченный период о необходимости конституционной реформы публично высказались даже представители администрации Б. Ельцина. Да и самому президенту, судя по его готовности заключить соглашение о перераспределении полномочий между ветвями власти, выраженной после выдвижения им кандидатуры Черномырдина на пост премьера, такого рода идеи не были чужды. Между тем еще весной 1998 г. Ельцин категорически заявлял, что до тех пор, пока он остается президентом, конституция изменена не будет.

Такая смена настроений выглядела вполне логичной, учитывая финансовый обвал 17 августа, вся ответственность за который в глазах населения легла на Ельцина, что и продемонстрировали массовые акции протеста 7 октября 1998 г., проходившие под лозунгами его отставки. Но этот наметившийся было поворот казался логичным не только поэтому. Созданная Ельциным политическая система не в состоянии обеспечить долговременную консолидацию общества и политического класса, не может гарантировать эффективность функционирования государственной власти. И само понимание этой неэффективности сблизило в отмеченный период различные, даже непримиримо противостоящие друг другу, политические группировки.

Разумеется, каждая из них стремилась извлечь из этой ситуации максимальные выгоды для себя, что отчетливо проявилось в разногласиях как по поводу содержания предстоящей конституционной реформы, так и относительно процедуры ее осуществления. Вместе с тем большинство политиков осознало, что обвал государственности, перспектива которого стала в 1998 г. вполне реальной, сметет со сцены и их, а это, в свою очередь, заставило их думать не только об узкопартийных, но и об общегосударственных интересах. Об этом красноречиво свидетельствует компромисс, достигнутый относительно фигуры Е. Примакова, предложенной на пост премьер-министра президентом и сразу же поддержанной почти всеми фракциями государственной думы, — за все время ее существования с 1993 г. такого согласия еще не наблюдалось.

Однако в начале декабря 1998 г. Ельцин, отправив в отставку почти всех руководителей своей администрации, вновь заявил, что конституция изменяться не будет. Похоже, ставка была сделана на создание условий для прихода в Кремль приемлемого для Ельцина преемника, а компромисс, достигнутый относительно Примакова, истолкован в том смысле, что консолидация политического класса вполне достижима и при нынешней политической системе. Между тем стратегическая обоснованность такого хода мысли уже в то время у многих экспертов вызывала большие сомнения. Ведь компромисс по поводу Примакова был сугубо ситуативным, институционально ничем не обеспеченным, что сделало самого Примакова его заложником, заставило премьера заботиться, прежде всего, о сохранении своего имиджа политического стабилизатора, а это, в свою очередь, находилось в противоречии с его собственным неустойчивым положением между двумя конфликтующими институтами — президентом и нижней палатой парламента.

Одной из существенных предпосылок этого компромисса стало то, что президент, сделав уступку парламентскому большинству, рассчитывал переложить на государственную думу значительную часть ответственности за экономическую политику. Проблема, однако, в том, что ни одна из парламентских фракций, поддержавших поначалу Примакова, не считала его правительство своим, ответственности за его деятельность не брала и в любой момент могла от него отмежеваться, объявив его курс неприемлемым. Первые симптомы этого обнаружились уже в конце 1998 г.: парламентская фракция «Яблоко», инициировавшая выдвижение кандидатуры Примакова, отказалась поддержать предложенный его правительством проект бюджета на 1999 г.

В чем-то похожую ситуацию Россия уже однажды переживала: в конце 1992 г. Ельцин, уступив съезду народных депутатов, отказался от неприемлемой для них кандидатуры Е. Гайдара и предложил В. Черномырдина, которого большинство съезда с готовностью поддержало. И, тем не менее, спустя некоторое время новое правительство, а вместе с ним и президент стали объектами ожесточенной критики со стороны депутатов. В нынешний же период ситуация усугубляется еще и тем, что страна вошла в очередной предвыборный цикл.

Неэффективность сложившейся в России после 1993 г. политической системы, невозможность осуществления в ее рамках инициативной и целенаправленной государственной политики выявлены в ряде исследований, осуществленных в последнее время российскими аналитиками. Одна из главных причин этого усматриваются обычно в конституционном распределении властных полномочий на федеральном уровне и между центром и регионами. Соглашаясь с таким подходом в принципе1, хочу, вместе с тем, отметить, что он оставляет в стороне вопрос об исторических и политических причинах формирования в России именно такой, а не какой-либо другой политической системы. Причины же эти трудно понять, если ограничиваться рассмотрением только способа функционирования власти, абстрагируясь от способа ее легитимации и тех противоречий между способом функционирования и способом легитимации, которые обнаруживают себя на всем протяжении реформаторского периода, начиная с горбачевской перестройки. Поэтому в фокусе моего внимания будут именно эти противоречия, их исторические корни и их конкретные трансформации в течение данного периода.

Автор исходит из того очевидного факта, что все изменения, происходившие в политической системе в ходе либерализации коммунистического режима и после его ликвидации, не были результатом реализации продуманного стратегического замысла, а определялись сугубо ситуативными потребностями, конъюнктурой политической борьбы. Так было при Горбачеве и так продолжалось при Ельцине. Иными словами, процесс изменений осуществлялся в значительной степени стихийно, методом проб и ошибок: под давлением текущих обстоятельств политики принимали решения, руководствуясь определенными конкретными целями, но результаты их деятельности оказывались, как правило, с этими целями не совпадающими, а нередко и прямо противоположными. Тем не менее, в изменениях прослеживается своя логика, в которой преобразование политических институтов детерминировалось различными факторами: вектором эволюции политических настроений в обществе, функциональной дееспособностью или недееспособностью старых структур для решения новых задач, политическими интересами отдельных групп и лидеров, а также унаследованной ими политической культурой.

Последнее особенно важно подчеркнуть, учитывая распространенное в России мнение о том, что либерализация и демократизация страны осуществлялись посредством механического переноса на российскую почву зарубежных институтов при игнорировании своеобразия национальной культуры2. Разумеется, заимствования имели место, но они подвергались сильной политико-культурной коррекции, что позволяет считать процесс российских преобразований вполне самобытным: разрыв с традицией действительно имел место, но осуществлялся он в соответствии с традицией, а не вопреки ей. Другое дело, что происходящие в России процессы выявили уязвимые места национальной политической культуры, ее слабую приспособляемость для решения стоящих перед страной новых проблем, обнаружили ее кризисное состояние. Но это вовсе не значит, что институциональные преобразования осуществлялись вне национального и культурного контекста.

Анализируя процессы трансформации российской политической системы, я старался, не вычленяя этот момент специально, постоянно иметь его в виду. Отсюда — доминирующий акцент на своеобразии российского политического процесса, на его отличиях от других демократических транзитов, а не на сходстве с ними. Отсюда же и некоторые особенности изложения, в котором институциональные изменения рассматриваются не сами по себе, а в контексте конкретной деятельности конкретных политических персонажей, руководствующихся определенной мотивацией, отнюдь не нейтральной по отношению к унаследованному ими культурному коду. Наконец, в традиционные пласты российской политической культуры уходит своими корнями само противоречие между способом функционирования власти и способом ее легитимации, находящееся, как уже было сказано, в центре внимания автора.

ПАРЛАМЕНТАРИЗАЦИЯ СОВЕТОВ И ЕЕ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ

Основная трудность, которая оказалась камнем преткновения для российского политического класса в строительстве новой государственности, — это и есть как раз трудность создания такой системы, которая обеспечивала бы устойчивую легитимность власти. Это связано в значительной степени с изменением самого типа легитимации, которое, даже не будучи радикальным, всегда происходило в России чрезвычайно болезненно.

В первый раз после образования русского централизованного государства она столкнулась с данной проблемой на рубеже XVI и XVII столетий, когда оборвалась прежняя династическая ветвь и возникла необходимость в основании новой властвующей династии; это вовлекло Россию в долгий период общественной смуты, полного распада государственности. Земский собор, избравший в 1598 г. на царствование Бориса Годунова, не был воспринят в качестве легитимирующего института, заменяющего наследственную процедуру получения власти; он смог стать таковым только 15 лет спустя в результате трагического опыта русской смуты. Однако и после этого, на протяжении почти всего 17 столетия, страну потрясали народные волнения, нередко ставившие под сомнение и божественность царской власти в том или ином персональном ее воплощении.

Второй кризис, последовавший после отречения от престола императора Николая II, а затем и его брата Михаила, привел к разрушению монархической легитимации как таковой. В ситуации, когда к демократической легитимации страна была исторически не готова, это привело к захвату власти леворадикальной партией большевиков. Последние легитимизировали ее с помощью коммунистической идеологии, харизматических революционных вождей и насильственного подавления или устрашения тех, кто в новую идеологическую парадигму не вписывался. К этому добавлялось широкое использование механизмов «социалистической демократии» (советской конституционности и выборных процедур), которая от демократии «буржуазной» отличалась тем, что была не либеральной, а тоталитарной, т.е. подконтрольной государственному аппарату и исключавшей политические свободы.

Сегодня Россия переживает третий кризис такого рода, глубина которого несколько затушевывается относительно мирными, по сравнению с двумя предыдущими, формами его протекания (хотя тоже не без срывов в насилие). Эта глубина определяется тем, что страна впервые в своей истории в течение относительно длительного периода пытается освоить современный демократический способ легитимации власти. И вопрос о том, завершится попытка успехом или закончится провалом, остается пока открытым.

После того, как старые способы легитимации, характерные для коммунистической эпохи, были исчерпаны, начались — еще во времена М. Горбачева — поиски новых источников. Эти поиски не завершились до сих пор: все последнее десятилетие — это цепь чередующихся делегитимаций власти и ее новых легитимации, которые, в свою очередь, тоже оказывались недолговечными, причем законность власти, ее формирование в соответствии с конституционными нормами, сами по себе, как свидетельствует опыт, ее легитимность не обеспечивают. Иными словами, Россия проходит политические циклы, которых в других посткоммунистических странах мы не наблюдаем: утверждение демократического типа легитимации происходило в них достаточно быстро и в общих чертах завершилось, между тем как в России данная проблема до сих пор составляет предмет всеобщей озабоченности. И дело тут не столько в ошибках тех или иных лидеров, как принято считать, сколько в объективной логике трансформации и демонтажа коммунистического режима в специфически российском историческом и культурно-политическом контексте и при том балансе сил и интересов, с которым политические руководители не могли не считаться.

Горбачев, став генеральным секретарем ЦК КПСС, довольно быстро понял, что власть, сосредоточенная в руках руководителя партии, не такая уж беспредельная. Точнее, она была неограниченной лишь в том случае, когда речь шла о сохранении основ коммунистической экономической и политической системы. Но она стала явно недостаточной для трансформации этой системы, для ее реформирования, затрагивавшего интересы широких слоев правящего класса. В таких условиях реформатор вынужден был искать новые источники своей легитимации. И он нашел их в парламентаризации советов, что потребовало введения института относительно свободных выборов. Эта идея позволяла соединить реформирование политической системы с сохранением преемственности по отношению к прежней ее модификации и правопреемство по отношению к советскому периоду в широком смысле слова: ведь советы, будучи фактически безвластными, являлись, тем не менее, формально-юридической основой коммунистической организации власти. Свободные выборы как раз и призваны были придать их формальному статусу реальное содержание, вывести тем самым политическую систему из стагнации и обеспечить политическую базу для реформаторской деятельности Горбачева и поддерживавших его сил. Однако на деле такое реформирование системы стало началом ее распада, так как противоречия, возникшие в результате парламентаризации советов, были объективно неразрешимыми.

Эти противоречия и стали теми исходными импульсами, которые предопределили дальнейшую трансформацию политической системы сначала в Советском Союзе, а затем и в пост коммунистической России.

Сразу же после первых выборов (весна 1989 г.) выяснилось, что парламентаризированные советы плохо совмещаются с сохранением политической гегемонии КПСС, от которой Горбачев в то время не намерен был отказываться. Наоборот, он собирался ее посредством свободных выборов укрепить, придав дополнительную легитимацию генеральному секретарю ЦК партии, ставшему одновременно и председателем высшего выборного законодательного органа. Несостоятельность замысла во многом определялась уже самой природой советов. Изначально они проектировались и на протяжении семидесяти с лишним лет функционировали как структуры принципиально непарламентские и даже противостоящие «буржуазному парламентаризму», так как формально соединяли в себе законодательную, исполнительную и судебную власть. Однако в силу того, что подобная система является нежизнеспособной, она нуждалась в цементирующей структуре, каковой и стал аппарат КПСС в центре и на местах. Попытка придать советам парламентский статус постоянно действующих законодательных органов, наделенных правом контроля за исполнительной властью, и введение свободных выборов с правом выдвижения нескольких кандидатов (даже при специальной квоте для КПСС и ее сохранявшейся организационной монополии) не только не укрепили легитимацию власти коммунистической партии, но и ускорили делегитимизацию этой власти. Учреждение в 1990 г. поста президента СССР, который, по замыслу, должен был одновременно быть и лидером КПСС, в данном отношении ничего уже изменить не могло.

Чтобы сохранить свои позиции в парламентаризированных советах, КПСС должна была превратиться из тоталитарной партии авангардного типа в партию парламентскую. Однако мечта Горбачева о социал-демократизации КПСС так и осталась нереализованной. Как показал последующий опыт, такие трансформации в принципе возможны, но только после распада коммунистических режимов, т.е. после демократической трансформации всей политической системы, исключающей притязания какой-либо политической организации на роль партии-авангарда. Но осуществить такое преобразование, сохранив при этом власть, сами компартии не в состоянии. Не берусь судить о том, насколько возможно это в пространстве азиатской политической культуры, — пока Китай продолжает быть по способу организации власти коммунистической страной, вопрос остается открытым. Что касается Европы и евразийской России, то здесь мы имеем дело с правилом, из которого нет исключений.

Парламентаризация советов в значительной степени легитимизировала и распад СССР. Впрочем, если исходить из того, что распад его рано или поздно был неизбежен, то такая легитимация предотвратила, возможно, более острый и конфликтный демонтаж советской империи, обеспечив его относительно цивилизованные формы. Однако подробное рассмотрение этой темы выходит за рамки данной статьи. Отмечу лишь, что ни в одной из бывших советских республик парламентаризация советов не сопровождалась столь серьезными последствиями, как в посткоммунистической России, где она вызвала глубокий кризис власти и непримиримую политическую борьбу, закончившуюся неконституционным роспуском верховного совета и кровопролитием в центре Москвы. Противоречия, заложенные в политическую систему в 1989-1991 гг., после распада этой системы и упразднения КПСС в России не исчезли, а воспроизвелись в новой, посткоммунистической форме в период 1991-1993 гг.

Еще во время существования СССР несовместимость парламентаризированных советов с сохранением монополии КПСС на власть проявилась в резких столкновениях между различными группами внутри российского съезда народных депутатов и сформированного им верховного совета. После отмены шестой статьи советской конституции, юридически закреплявшей руководящую роль коммунистической партии в государственной и общественной жизни, и провозглашения суверенитета Российской Федерации и приоритета ее законов над союзными, представительные органы республики — съезд народных депутатов и верховный совет — стали по существу единственными легитимными структурами власти на ее территории. Однако структуры эти были расколоты на антикоммунистическое крыло, объединившееся вокруг Ельцина и имевшее широкую поддержку среди населения (прежде всего в крупных и крупнейших городах), и силы, сохранявшие имперско-коммунистическую ориентацию.

Компромисс сторонников Ельцина с наименее идеологизированной, прагматической частью этих сил обеспечил его избрание после нескольких голосований на пост председателя верховного совета. Однако компромисс был крайне неустойчивым. И дело не только в том, что Ельцин был избран незначительным большинством голосов. Дело в том, что логика политической борьбы толкала его к все более острой конфронтации с союзным центром и лично с Горбачевым. Популярность последнего стремительно падала, и любые компромиссы с ним моментально сопровождались падением популярности Ельцина, что ослабляло его и без того не очень устойчивую легитимацию. В свою очередь, самого Горбачева это подталкивало к поиску союзников среди консерваторов, а его союз с ними в конце 1990 г. по закону цепной реакции обернулся прямым призывом Ельцина к отставке Горбачева с поста президента СССР. Такое развитие событий не могло не сопровождаться изменением баланса сил и внутри верховного совета Российской Федерации.

Я напоминаю об этих фактах, чтобы показать, что последовавшая за ними трансформация российской политической системы (как раньше трансформация системы союзной) всецело определялась именно логикой текущей политической борьбы, а не долгосрочными проектами государственного строительства и стратегическими соглашениями основных политических субъектов. Фундаментальные проблемы институционализации российской власти решались как проблемы преимущественно тактические, а не стратегические, что в дальнейшем не могло не сказаться. В данном случае логика конфронтации с союзным центром трансформировалась в начале 1991 г. в острое публичное противоборство внутри представительного выборного органа и раскол среди его руководства. В сложившейся ситуации Ельцин, легитимность которого в значительной степени определялась именно этой структурой, вынужден был искать способ трансформации поддержки со стороны политически активной части общества в дополнительный фактор своей легитимации. Так возникла идея введения поста президента, выбираемого населением, — идея, для российской политической традиции принципиально новая и, тем не менее, окольным путем, через сложные перипетии политической борьбы, возвращавшая именно к этой традиции.

Она была новой, даже революционной, с точки зрения способов формирования верховной власти и источников ее легитимации в условиях, когда прежние источники (наследственно-монархические и идеологические) выявили свою историческую исчерпанность. Но одновременно это было и движение к привычному для России типу функционирования власти как власти персонифицированной и единоличной, всецело воплощенной в одном лице. Правда, нетрадиционный способ легитимации не мог не сопровождаться определенными изменениями и в способах функционирования, однако преемственная связь с традицией тоже пробивала себе дорогу, и это противоборство двух тенденций не завершилось до сих пор.

Его политико-культурная природа определяется тем, что российский политический класс и российское общество привыкли мыслить не столько в логике государственно-институционального устройства, сколько в логике обладания властью, в логике того, кому она (вся, целиком) принадлежит. Поэтому понятие власти в российском менталитете обладает более глубокой смысловой наполненностью, чем понятие государства, — показательно, что в коммунистический период в обиходе укоренилось словосочетание «советская власть», а не «советское государство», причем государство, в соответствии с официальной идеологической доктриной, рассматривалось даже как обреченное на отмирание. Что касается институциональных перемен, то они обычно играют в этом контексте подчиненную роль. Горбачев ради укрепления свой власти трансформировал советы, которые, в свою очередь, стали использоваться опять-таки в борьбе за власть, — на этот раз с самим Горбачевым и между различными группами и лидерами внутри советов. Когда же для одной из группировок такая борьба стала выглядеть бесперспективной, было инициировано создание нового института (президентства). При этом вопрос о том, насколько данный институт сочетается с другими и какой вообще должна быть оптимальная конфигурация институтов с точки зрения эффективного функционирования государства, даже не ставился. Думается, он и не мог быть поставлен — тому препятствовала не только отмеченная особенность российской политической культуры, но и уже заданная ею к тому времени логика институциональной трансформации.

Президентская система, возникнув в России в ходе политической борьбы и под ее непосредственным воздействием, была одновременно и ответом на функциональную недееспособность парламентаризированных советов, лишенных несущей организованной властной опоры, каковой была КПСС. В этом тоже заключается своеобразие происхождения института российского президентства. Но сначала оно не только не преодолело фундаментальное противоречие, свойственное парламентаризированным советам, но, наоборот, восстановило его, хотя и в модифицированном виде. Если раньше суть его заключалась в том, что юридическое полновластие советов сталкивалось с сохранявшимися притязаниями КПСС на властную монополию, то после ухода последней с политической сцены линия конфликта переместилась в плоскость «верховный совет — президент». При этом он неизбежно приобретал еще более острые формы, так как на этот раз трещина конфликта расколола не легитимную (избранные советы) и нелегитимную (КПСС) власть, а два властных института, легитимизированных всенародным голосованием.

Их ожесточенное противоборство, продолжавшееся почти два года, выявило неготовность российского политического класса (в отличие, скажем, от политического класса стран Восточной Европы) к достижению согласия относительно разделения властей и соблюдения демократических правил политической игры. Довольно быстро выяснилось, что демократические процедуры легитимации власти каждая из сторон склонна использовать для воспроизводства традиционной для России властной монополии, в крайнем случае — для выстраивания такой политической системы, при которой разделение властей вписывалось бы в иерархию институтов, один из которых доминирует над всеми другими. И эта ментальная предрасположенность, уходящая корнями в многовековую традицию российской власти, не только не противоречила сложившейся в результате парламентаризации советов и введения президентской системы властной конфигурации 1991 — 1993 гг., но этой конфигурацией воспроизводилась и активно стимулировалась.

Выше уже говорилось о том, что парламентаризированные советы, в полном соответствии с национальной политико-культурной традицией, в противовес всевластию КПСС изначально утверждали свое собственное всевластие. К тому же в России в большей степени, чем в других советских республиках, воспроизводство культурного архетипа стимулировалось институционально, ибо здесь была воспроизведена союзная структура уже упоминавшегося съезда народных депутатов — громоздкого органа, способного функционировать лишь в популистско-митинговом режиме. Он был наделен практически неограниченными правами и создан для того, чтобы с его помощью обеспечивать гегемонию КПСС в процессе демократизации. Этой цели достигнуть не удалось, но само наличие данной структуры в силу ее монопольных властных полномочий во многом предопределило своеобразие политического развития России по сравнению с другими республиками бывшего СССР. И если многие российские депутаты поддержали введение института президентства, то только потому, что съезд народных депутатов юридически оставался высшим органом власти в Российской Федерации.

Однако при всей безграничности полномочий, власть съезда была лишена другой необходимой — особенно в контексте российской политической культуры — составляющей. Она не была персонифицированной. Более того, в глазах населения высшая власть персонифицировалась в Ельцине, ставшем символом победы над коммунизмом в августе 1991 г. Поэтому и имела место парадоксальная, на первый взгляд, картина: съезд народных депутатов, который защищал население от непопулярных экономических реформ, начавшихся в январе 1992 г., пользовался в стране еще меньшим доверием, чем президент, с именем которого эти реформы в значительной степени ассоциировались.

В качестве альтернативы Ельцину съезд попытался использовать фигуру тогдашнего вице-президента А. Руцкого, который уловил запрос на персонификацию власти и готов был стать ее воплощением. Но попытка закончилась неудачей. И дело тут не только и даже не столько в том, что Руцкой или председатель верховного совета Р. Хасбулатов не обладали необходимыми для национального лидера данными или не воспринимались в этом качестве большинством населения. Чтобы конкурировать с Ельциным в борьбе за персонификацию российской власти, нужна была, во-первых, принципиально новая парадигма власти, а во-вторых, нужно было, чтобы сама эта новая парадигма вызрела в обществе. Но ничего такого в тогдашней России не было: страна только что прошла до конца цикл отрицания и ниспровержения коммунистического режима, и любая попытка противостоять лидеру, который это отрицание и это ниспровержение олицетворял, могла восприниматься лишь как попытка повернуть события вспять.

Политически и идеологически противники Ельцина ничего противопоставить ему не могли. На их стороне было только преимущество в конституционных полномочиях, которыми они попытались воспользоваться, инициировав процедуру импичмента. Однако необходимого для импичмента квалифицированного большинства голосов им собрать не удалось. Что касается Ельцина, то он мог справиться с юридически всесильным съездом народных депутатов и верховным советом только с помощью неконституционных действий, используя свое преимущество в политическом капитале, которое было подтверждено состоявшимся в апреле 1993 г. референдумом о доверии президенту и поддержке проводимого им курса реформ. Как показали события 21 сентября — 4 октября 1993 г., начавшиеся с указа Ельцина о роспуске верховного совета и съезда народных депутатов и закончившиеся вооруженным штурмом здания, где заседали депутаты, капитала этого оказалось достаточно.

Так была подведена историческая черта под политической системой парламентаризированных советов, которые вскоре специальным указом были распущены по всей стране. Эта система, находившаяся в преемственной связи с политической системой коммунистической эпохи, способствовала относительно безболезненному преодолению всевластия КПСС. Однако ее нефункциональность и нежизнеспособность вызвали необходимость в ее дополнении новым для России институтом президентства, формируемым в результате всенародного голосования, что обернулось ситуацией принципиально не преодолимого двоевластия и сопутствовавшей ему деградацией едва начавшей формироваться государственности. Однако и новая система, возникшая после насильственного устранения этого двоевластия, оказалась не свободной от его следов: его симптомы постоянно воспроизводятся, хотя и в совершенно ином контексте и не в столь явных формах, о чем в дальнейшем еще будет говориться.

Конституция 1993 г., утвержденная на всенародном референдуме, юридически закрепила победу Ельцина над верховным советом и съездом народных депутатов. Фактически она документировала завершение советско-коммунистического периода российской истории и вхождение страны в новую — демократическую — эпоху. Однако в ее разделах, касающихся организации власти, мы снова обнаруживаем отмеченную выше закономерность: будучи следствием и документирующим завершением конфликта институтов, претендовавших на властную монополию, она преодолевала его не в логике компромисса (отказа от самой идеи монополии), а более последовательным утверждением российского политико-культурного принципа неделимости высшей государственной власти.

Политическая система, узаконенная этой конституцией, была сконструирована таким образом, чтобы обеспечить преимущество президента перед другими ветвями власти и тем самым исключить повторение конфронтации, характерных для периода 1991-1993 гг. Должность вице-президента была упразднена. Государственная дума, сменившая распущенный верховный совет, стала нижней палатой парламента с весьма ограниченными полномочиями. Она утрачивала права контроля над исполнительной властью и получила лишь возможность утверждать или не утверждать предлагаемую президентом кандидатуру председателя правительства. Однако и эта возможность ограничивалась тремя голосованиями против президентского кандидата — после третьего отвержения президент наделен правом думу распустить. Президент получил также право вето на принимаемые парламентом законы, для преодоления которого требуется квалифицированное парламентское большинство. Назначение судей конституционного суда было передано предусмотренной конституцией верхней палате парламента (совету федерации), но — исключительно по представлению президента. Аналогичная процедура узаконена и по отношению к высшим руководителям других органов, входящих в систему федеральной судебной власти. Наконец, после опыта со съездом народных депутатов, имевшим возможность менять конституцию и пользовавшимся этой возможностью сполна, процедура таких изменений была настолько затруднена, что внесение их без согласия президентской стороны стало практически нереализуемым. Практически неосуществимой стала и формально предусмотренная основным законом процедура импичмента президента.

Таким образом, подобно тому, как полновластие советов было реакцией на полновластие КПСС, так и закрепленное в новой конституции фактическое полновластие президента явилось резким отталкиванием от полновластия советов — с той лишь разницей, что теперь само это полновластие было персонифицировано. Формально, правда, разделение властей конституцией предусматривается, но власть президента, как главы государства, или вбирает в себя ряд важнейших функций других ветвей власти, или позволяет осуществлять нейтрализацию нежелательных для себя тенденций в структурах законодательной, исполнительной и судебной властей.

Эта политическая система включает в себя отдельные элементы как американской, так и французской президентских систем. Однако в отличие от американского, российский президент может распускать парламент и не обязан согласовывать с парламентом назначаемых им членов правительства (кроме премьер-министра), а в отличие от французского, он может формировать кабинет независимо от результатов парламентских выборов. Можно сказать, что в России на федеральном уровне сложилась своеобразная комбинация институтов, в которой различные ветви власти являются относительно самостоятельными, в состоянии субординации не находящимися, но в которой элементы разделения властей перекрываются властной иерархией, предполагающей фактическое доминирование по составу полномочий одного из институтов над всеми остальными.

Исторический опыт позволяет уже оценить эту систему не отвлеченно, руководствуясь абстрактными критериями, а вполне конкретно. С одной стороны, она позволила освободиться от противоречий, свойственных системе парламентаризированных советов в обеих ее разновидностях: советско-коммунистической, при которой сохранялась претензия КПСС на властную гегемонию, и советско-президентской. Концентрация власти в одних руках, сменившая бывшее двоевластие, приостановила обвальную анархизацию власти на федеральном уровне. Однако и в нынешней системе заложены противоречия, разрешимость которых представляется достаточно проблематичной.

Дело в том, что узаконенное сосредоточение огромных полномочий в одном персонифицированном институте, вполне соответствуя российской политической традиции, легитимизируется способом, который для России является совершенно новым — общенародными выборами главы государства. Прежние способы легитимации — монархическая (верховная власть от Бога) и партийно-идеологическая (власть от имени коммунистической идеи, фиксирующей, согласно доктрине, главный вектор мирового исторического развития) — позволяли в той или иной степени обеспечивать сакрализацию высшего должностного лица и дистанцировать его от непосредственной ответственности за происходящее в стране. Этому способствовало и его ограждение — а при коммунистическом режиме не только его лично, но и возглавляемой им правящей партии — от публичной критики. Однако политические свободы, легализовавшие оппозицию, и узаконенное право претендовать на высшую власть в ходе регулярно повторяющихся выборов уже сами по себе не могли не обусловить принципиальное изменение положения вещей. Совмещение максимизации властных полномочий с минимизацией политической ответственности стало практически невозможным.

Принципиально новый тип проблем, вставших перед российской властью в результате изменения характера ее легитимации, обнаружил себя уже в период функционирования парламентаризированных советов. Подобно КПСС, им удалось соединить полновластие с дистанцированием от ответственности: в результате выборов по мажоритарной системе и при отсутствии политических партий, они получили право формировать исполнительные структуры и контролировать каждый их шаг, фактически не отвечая за их деятельность. Но их сакрализация в условиях свободы слова и неперсонифицированном характере их власти была недостижима, а без этого такая власть перестает восприниматься как власть. К тому же довольно быстро обнаружилось, что подобное полновластие без ответственности ведет к прогрессирующему кризису управляемости. Отсюда — введение потеснившего советы института президентства не только на федеральном уровне, но и в национальных республиках, а также институтов губернаторов и мэров, тоже избираемых непосредственно населением (в крупнейших российских мегаполисах, Москве и Петербурге, институт мэров возник по этой причине еще до августовского путча 1991 г.). Однако приспособление к новому способу легитимации власти и для этих институтов оставалось проблемой, причем особенно остро она обнаружила себя на уровне федерального центра.

Персонификация верховной власти и ее сосредоточение в руках президента после роспуска советов сделали его фактически неподконтрольным другим властным структурам. Более того, ему, казалось бы, удалось добиться статуса, которым обладали российские императоры и коммунистические генеральные секретари: имея возможность формировать федеральную исполнительную власть практически по своему усмотрению, формально он за ее деятельность не отвечает и любые неудачи может списать на ее счет. Однако именно такое положение главы государства, обусловленное его властными полномочиями, постепенно делало его (разумеется, не без помощи оппозиционной части политического класса) средоточием ответственности за происходящее в стране в глазах населения. Становилось очевидным, что при кризисном состоянии экономики и прогрессирующей неупорядоченности жизни, которые переживает Россия, максимизация полномочий первого должностного лица неизбежно оборачивается делегитимацией его власти.

Отрицательная (антикоммунистическая) легитимация, как показал опыт 90-х годов, является крайне неустойчивой. В России она типологически первоначально включала в себя, если воспользоваться известной классификацией М. Вебера, элементы как харизматической, так и рационально-легальной (конституционно-правовой и выборной) легитимации. Однако в условиях углубляющегося экономического кризиса и падения жизненного уровня значительных слоев населения харизматическая составляющая этой легитимации неизбежно тускнеет, а выборная составляющая без харизматической оказывается чрезвычайно слабой.

Это наглядно продемонстрировали президентские выборы 1996 г. Антикоммунизм при наличии реального коммунистического соперника помог Ельцину победить на них даже при почти полной исчерпанности его харизматического потенциала. Однако голосование не столько «за», сколько «против» (не столько за Ельцина, сколько против Зюганова) не могло обеспечить победителю устойчивой легитимации в пределах конституционного срока президентских полномочий. Отсюда — лозунг отставки президента, ставший особенно популярным после событий 17 августа. Формально за эти события отвечало правительство. Но в условиях, когда формирование правительства почти всецело определяется президентом, когда оно подчиняется только ему и собственного политического лица не имеет, неудачи кабинета министров ведут к делегитимации президентской власти.

Таким образом, при наличии легализованной оппозиции и выборном формировании власти ее концентрация в одних руках оборачивается в современной России не столько ее усилением, сколько последовательным ослаблением. Иными словами, едва ли ни главный источник нынешней делегитимации президентской власти заключается в том, что в России не было завершено функциональное разделение властей, без которого демократическая легитимация не может укорениться сколько-нибудь глубоко. С одной стороны, существует юридически закрепленная моносубъектность власти на федеральном уровне — не в том смысле, что других политических субъектов вообще нет, а в том, что по объему своих полномочий один из субъектов высоко вознесен над всеми остальными3. С другой же стороны, интенция моносубъектности, заложенная в политическую систему, не может быть реализована, юридическое оформление власти не может закрепиться в реальной практике ее функционирования.

В результате закономерно возникает такое положение вещей, когда президент вынужден лавировать между влиятельными группами интересов (финансово-промышленных, региональных, аппаратно-чиновных и др.), приближать их к себе или от себя отдалять, поддерживать или лишать поддержки, гасить возникающие между ними конфликты или, наоборот, поощрять их, — проще говоря, компенсировать слабость своей легитимации арбитражными функциями на элитном уровне. Но при этом государственная власть неизбежно утрачивает способность не только реализовывать государственный интерес как нечто отличное от интересов частных и групповых, но даже ясно его осознавать и внятно артикулировать. Решающим условием самосохранения самой власти становится ее попустительство по отношению к правовому произволу в ее собственных рядах и сращиваемых с ней криминальных структурах, что ведет, в свою очередь, не к уменьшению, а к увеличению традиционного для России разрыва между властью и обществом, блокируя тем самым его превращение в гражданское.

Таким образом, противоречие между способом функционирования власти и способом ее легитимации, изначально обусловленное ее моносубъектностью, в процессе самого функционирования может только углубляться. Это приводит к тому, что дискредитируется не только сама власть, но и демократическая процедура ее формирования. В итоге же государственная политика становится политикой ситуативного реагирования и перманентной стабилизации того, что стабилизировать нельзя; она утрачивает исторический вектор, причем, именно в такой период, когда безвекторность грозит самыми катастрофическими последствиями4.

Между тем среди отечественных и зарубежных экспертов существует (по крайней мере существовала до 17 августа) точка зрения, согласно которой нынешняя российская/политическая система, являясь переходной, более или менее оптимальна, что она позволяет обеспечивать рыночную трансформацию и сохраняет демократический вектор развития. Эта точка зрения обосновывается обычно тем, что ни в одной стране демократия быстро не укоренялась и моментально устойчивой не становилась и что Россия, учитывая ее самодержавно-тоталитарные традиции, за короткий срок на удивление далеко продвинулась по пути демократизации. Однако главный вопрос сегодня — это вовсе не вопрос о темпах развития. Вопрос в другом: может ли нынешняя политическая система обеспечить устойчивую легитимацию власти и ее функциональную дееспособность в решении задач именно переходного периода? И, что самое существенное, способна ли она обеспечивать дальнейшее развитие в направлении демократии или может лишь блокировать его, сохранила она свой демократический потенциал или исчерпала?

Дело вовсе не в том, что организация власти, подобная нынешней российской, в принципе не может быть эффективной. Аналогичные политические системы существовали и существуют, и, при всех своих недостатках, порождающих процессы, сходные с нынешними российскими, они вполне совместимы с относительно успешным (по крайней мере, в краткосрочном плане) функционированием власти и ее легитимацией. Достаточно сослаться на суперпрезидентские системы в некоторых странах Латинской Америки (в Аргентине и Перу они функционируют до сих пор), при которых почти вся полнота власти тоже сосредоточена в руках всенародно избираемого главы государства. Своеобразие сегодняшней России не в том, что сложившаяся в ней организация власти не имеет аналогов в опыте мировых рыночно-демократических трансформаций, а в том, что сами эти аналоги не соответствуют ее особенностям, унаследованным от давнего и недавнего прошлого. Это накладывает свой отпечаток и на характер проблем, с которыми сталкивается российская власть, и на само ее институциональное устройство, которое в ряде немаловажных моментов существенно отличается от устройства типологически близких к ней современных политических систем.

МЕЖДУ ДВУМЯ ПАРАДИГМАМИ
(СУПЕРПРЕЗИДЕНТСКАЯ МОДЕЛЬ В РОССИЙСКОМ ИСТОРИЧЕСКОМ КОНТЕКСТЕ)

Слабость и неэффективность суперпрезидентской (моносубъектной) выборной модели помимо общих причин, обусловливающих ее критику со стороны некоторых исследователей (X. Линц, А. Валенсуэла и др.), в современной России определяются рядом дополнительных факторов. Перечислю лишь некоторые из них, которые представляются наиболее существенными.

1. Моносубъектность власти в относительно эффективных суперпрезидентских системах опирается на сильные армии с высокооплачиваемым и высокостатусным офицерским корпусом. Российская армия, находящаяся в состоянии полураспада, такую роль играть сегодня не в состоянии. В значительной степени это обусловлено тем, что социально-экономические и политические преобразования в России предполагают демонтаж предельно милитаризированной советской системы, которая как раз и базировалась на существовании огромной по численности армии и особой роли военно-промышленного комплекса в хозяйственной жизни, где интересы этого комплекса были приоритетными. К началу 80-х годов стало очевидным, что для сохранения такой системы и наращивания ее мощи (продолжения гонки вооружений) у страны нет ресурсов. Однако логика демилитаризации, тоже требующей значительных затрат (и тоже для сегодняшней России непосильных) ведет к тому, что государственность лишается важнейшей из силовых опор, роль которой в консолидации российской власти и российского общества всегда была одной из ключевых5.

Положение усугубляется тем, что Россия, в отличие, скажем, от послевоенных Германии или Японии, вступила в период рыночно-демократических трансформаций, оставаясь ядерной державой, не испытавшей военного поражения, которое является сильнодействующим мобилизующим фактором при смене милитаристской парадигмы на парадигму экономической эффективности. Отсюда — уникальность российского демократического транзита, не имеющего аналогов в практике современных общественных трансформаций.

Если в других странах он имеет целью обретение ими нового статуса (освобождение от внешнего диктата, преодоление экономической отсталости, вхождение в мировое демократическое сообщество и др.), то в России одновременно речь идет и о максимально возможном сохранении статуса прежнего (военно-державного). Трудно представить себе российскую власть, которая сегодня могла бы позволить себе с этим не считаться. Но этим же обусловлена в значительной степени и специфическая природа переживаемого страной системного кризиса и происходящих в ней процессов — не только экономических, но и политических.

Власть, пытающаяся без видимых удач (но при видимых неудачах) осуществить трансформацию цивилизационной парадигмы, сталкивается в России с оппозицией со стороны значительной части политического класса, ставящей ей в вину не только падение жизненного уровня населения, но и девальвацию традиционного для страны державного статуса. Вынужденная считаться как с одним, так и с другим обвинением, власть (прежде всего в лице президента) оказывается перед необходимостью совмещать изначально легитимировавшую ее новую парадигму (переход к рыночной экономике западного типа) с сохранением парадигмы прежней (державной), традиционно предполагавшей противостояние Западу и военно-стратегическую конкуренцию с ним. Но такое совмещение — в силу трудностей его реализации — как раз и оказывается фактором, обусловливающим перманентную делегитимацию власти.

Это связано вовсе не с тем, что население сохраняет приверженность державным амбициям. Наоборот, у большинства россиян они сегодня отсутствуют, что обусловлено укоренившимся в последние десятилетия представлением о том, что военной угрозы для страны в современных условиях не существует6. Однако в ситуации, когда разрушение державного статуса происходит одновременно с падением жизненного уровня и увеличивающимся дефицитом порядка, в массовом сознании, парализуемом тотальностью негативных процессов, происходит размывание образа будущего, которое сопровождается или кризисом идентификации, или компенсирующей идеализацией образа прошлого. При таком положении вещей утрата былого державного величия даже при отсутствии державных амбиций тоже становится делегитимирующим власть фактором.

2. Для суперпрезидентских систем характерен харизматический тип легитимации власти, которая (легитимация) обеспечивается благодаря популизму харизматических лидеров. Потенциал популизма может сохраняться при наличии определенных успехов на путях трансформации и упорядочивания жизни, но при их отсутствии он обычно быстро иссякает, что ведет (в зависимости от состояния общества и политического класса) или к его перетеканию к другому лидеру, или к трансформации политической системы. В постсоветской России этот потенциал исчерпан в результате того, что многочисленные популистские обещания не были выполнены даже частично, а трудности, переживаемые страной, не только не преодолеваются, но и усугубляются. Речь идет не только об исчерпанности популистского потенциала лично Ельцина, а о том, что на данный момент он в значительной степени исчерпан вообще: среди широких слоев населения, познавшего опыт надежд и разочарований последних лет, выработался иммунитет против популистской риторики как таковой, причем именно потому, что ее популистская природа оказалась массовым сознанием распознанной.

Косвенным подтверждением этого может служить то, что основные претенденты на пост президента России, даже если они проявляют непримиримость в критике действующего президента, отличаются умеренностью своей позитивной риторики и ведут между собой борьбу за право называться «центристами». Между тем центризм и харизматическая легитимация плохо сочетаются Друг с другом, что создает сложные проблемы для политического самоутверждения на общенациональном уровне лидеров харизматического толка типа генерала А. Лебедя. Отсюда же и возросший запрос на респектабельных и компромиссных политиков вроде Примакова, феномен которого в контексте эволюции российской политической системы будет рассмотрен особо. Это, однако, вовсе не означает, что деятель такого типа, став президентом, сможет обеспечить легитимность верховной власти на весь срок своих полномочий.

Спрос на умеренность и респектабельность вызван тем, что политический класс начал усматривать в конфронтационных отношениях между ветвями власти угрозу обвала государственности, а общество все больше осознает такого рода отношения как проявление безвластия. Но спрос на таких политиков будет поддерживаться только в том случае, если им удастся обеспечить эффективное и результативное функционирование государственных институтов. При сохранении нынешней политической системы это выглядит весьма проблематично, ибо любых, даже самых умеренных, деятелей она или провоцирует на конфронтационность, или обрекает на бездеятельность. И пока она существует, сохраняется вероятность того, что мода на центристов сменится запросом на новый популизм (гораздо более радикальный, чем его прежние разновидности) и, соответственно, на харизматических политиков последовательно авторитарного толка.

3. Тот факт, что российская президентская моносубъектность на федеральном уровне утверждалась в период резкого отталкивания от прежнего способа легитимации и обретения этой легитимацией выборной формы, одним из своих следствий имел возникновение таких взаимоотношений между центром и регионами, которые саму эту моносубъектность в масштабе России сделали в значительной степени символической. Отталкивание от советского типа легитимации проявилось в фетишизации выборов, в признании легитимной на любом уровне только такой власти, которая избрана населением, а не назначена из центра независимо от способа легитимации самого центра. Это стало еще одной причиной — наряду с выявившейся нефункциональностью парламентаризированных советов — утверждения института избираемых президентов (в национальных республиках) и губернаторов (в российских краях и областях).

Существенную роль в данном отношении сыграло и стремление Ельцина в пору его борьбы с союзным центром и в период последовавшей затем конфронтации с верховным советом заручиться поддержкой российских национальных республик, в которых демонтаж СССР вызвал рост сепаратистских настроений, что наглядно продемонстрировал прошедший уже в 1992 г. референдум в Татарстане о суверенитете этой республики. Вместе с тем, соглашаясь на выборную процедуру формирования власти в регионах, Ельцин и его окружение рассчитывали, что таким образом удастся перераспределить ответственность между центром и регионами в переживаемый страной нелегкий период одновременного реформирования экономики и строительства новой государственности, т.е. переместить эту ответственность в регионы и упрочить легитимацию центральной власти приданием ей арбитражных функций благодаря сохранявшемуся за ней монопольному праву распределения и перераспределения финансовых ресурсов.

Таким образом, моносубъектность власти в центре, ее слабая функциональная расчлененность на федеральном уровне были оплачены глубоким разделением власти между центром и регионами, что характерно лишь для стран с давними и устойчивыми демократически-правовыми традициями. В России же, где такие традиции отсутствуют, подобная система довольно быстро обнаружила свою искусственность. Коммунистический федерализм, бывший особой формой унитарной государственности, трансформировался в не менее своеобразную политическую систему: федеральный центр выступает в ней не как носитель общегосударственной воли, а как отдельный от регионов субъект, воплощающий остаточную унитарную государственность и вступающий в договорные отношения конфедеративного типа с полугосударственными региональными образованиями, значительная часть которых сформирована по национальному принципу.

В результате сложилось такое положение вещей, когда региональные власти сплошь и рядом выходят за пределы конституционного поля, а у наделенного огромными полномочиями президента нет властных ресурсов и механизмов, чтобы этому воспрепятствовать. Если в советские и досоветские времена неукорененность правовых традиций хотя бы частично компенсировалась административным и политическим весом сакрализованной центральной власти и ее институтами (в том числе и силовыми), то постсоветская государственность такими компенсаторами не располагает. За президентом, который ее олицетворяет, не стоит сильная и высокостатусная армия, правоохранительные органы сами коррумпированы, равно как и огромный чиновничий аппарат. Президентская моносубъектность, призванная быть гарантом конституции и обеспечивать ее соблюдение, оказывается не в состоянии это сделать, выявляя тем самым суррогатность постсоветской политической системы и постсоветской государственности как таковой.

Не оправдались и расчеты на то, что выборность местных властей позволит переместить центр политической ответственности в регионы. Наоборот, это привело к усилению критики центра со стороны региональных лидеров, которые и приходят к власти во многом благодаря такой критике. Говоря иначе, их выборность не только не укрепила легитимность президента, но и способствовала ее ослаблению, и вовсе не случайно, что почти половина членов совета федерации, формируемого, по действующей конституции, из региональных руководителей, после обвала 17 августа и октябрьских акций протеста поддержала требования об отставке Ельцина.

Из сказанного следует, что делегитимация высшей федеральной власти в современной России обусловлена, помимо прочего, сложившимися в стране специфическими отношениями между центром и регионами, блокирующими реализацию общегосударственных интересов. Ведь если региональные лидеры могут безнаказанно нарушать федеральную конституцию, то это значит, что их реальная легитимность выше, чем легитимность федерального центра, персонифицированного в фигуре президента. Это — еще один довод в пользу того, что отождествление российской политической системы с другими суперпрезидентскими системами недостаточно корректно.

4. Максимизация полномочий высшего должностного лица сопровождается в России не только максимизацией ответственности этого лица в условиях кризиса, что ведет к делегитимации его власти, но и максимизацией безответственности почти всего политического класса, консолидирующегося против утратившего популярность лидера. Аналогичные процессы имеют место и в латиноамериканских странах с президентскими системами. Однако в России/начавшей демократизацию практически с нуля в условиях распада многовековой государственности, оставившей после себя глубокую имперско-державную традицию, и при полном отсутствии партийной системы, этот процесс тоже приобрел индивидуальное качество. И опять-таки было бы неверно трактовать данное явление как сугубо ситуативное, связанное с конкретной фигурой Ельцина.

Учитывая отмеченные выше трудности реформирования российской экономики и российских общественно-политических отношений, трудности смены милитаристской парадигмы на экономическую (производительно-потребительскую) при одновременном сохранении державного статуса, ни один российский лидер, став главой государства, не будет в состоянии завоевать устойчивую поддержку населения. А это значит, что и он, подобно Ельцину, может быстро получить оппозицию со стороны большинства политического класса, которая при сохранении нынешней политической системы вновь окажется безответственной. Потому что в ситуации, когда существуют политические свободы и парламентские институты, лишенные права формировать исполнительную власть, их политическая безответственность провоцируется институционально, т.е. самим устройством политической системы.

Предоставленное государственной думе право утверждать премьер-министра при наличии у президента права роспуска парламента (в латиноамериканских президентских системах, заимствовавших американскую модель, нет, как правило, ни того, ни другого) не только не способствует преодолению этой безответственности, но и усугубляет ее двусмысленностью положения, в котором парламент оказывается. Находясь перед перспективой быть распущенным после трех отказов утвердить предложенную президентом кандидатуру премьера, он получает возможность компенсировать свою слабость тем, что дистанцируется от ответственности за деятельность им же утвержденного руководителя правительства. В результате и весь политический процесс приобретает черты двусмысленности, когда безответственность может быть связана не только с отсутствием права принимать политические решения, но и с использованием этого права при его наличии.

Такое положение вещей имеет самое непосредственное отношение к противоречию между традиционным способом функционирования российской власти и нетрадиционным способом ее легитимации. В российской традиции высшее лицо властной иерархии — будь-то император или генеральный секретарь — имело возможность назначать или оказывать решающее влияние на назначение главы исполнительной власти, не неся непосредственной ответственности за его деятельность и будучи гарантированно защищенным от публичной критики. Ельцин, получив возможность навязать другим политическим субъектам конституционные правила игры (еще одна российская особенность!), попытался приспособить эту модель к условиям выборной легитимации, рассчитывая сделать руководителя правительства одновременно и полностью зависимым от президента, и снимающим с последнего ответственность за состояние экономики. Аналогичный принцип закладывался и в отношения президента с государственной думой: она должна была, по замыслу, брать на себя ответственность за утверждаемую ею кандидатуру премьера, но не должна была иметь права выбора кандидата и влиять на персональный состав кабинета. Но все это и привело в итоге к той двусмысленности и институциональной безответствен ости, о которых говорилось выше и которых нет в других странах с суперпрезидентскими системами, наделяющими главу государства не только огромными полномочиями, но и возлагающими на него всю полноту ответственности за деятельность им же и олицетворяемой исполнительной власти.

Положение усугубляется еще и тем, что отстранение нижней палаты российского парламента от формирования правительства находится в явном противоречии с российским выборным законодательством, согласно которому половина состава этой палаты избирается по партийным спискам7. В результате заграницы политической ответственности выводятся не только отдельные депутаты, но и наиболее влиятельные политические партии, что блокирует укрепление российской партийной системы как фактора строительства национальной государственности и формирования гражданского общества. Противоречие это не является самобытным российским феноменом; в том или ином виде оно характерно для большинства президентских систем в модернизирующихся обществах. Но в российских условиях оно инкорпорируется в общий контекст двусмысленности политического процесса, в присущие последнему специфические формы конфликта традиционно-державного и современного начал, что резко усиливает вербально-имитационную составляющую российской политики и девальвирует реалистическую.

Уже одно то, что основная линия размежевания в политическом классе проходит сегодня между демократами, приверженными парадигме экономической эффективности, и патриотами, акцентирующими внимание на сохранении и преумножении державной традиции, весьма симптоматично. В других странах с суперпрезидентскими системами, где, в отличие от России, наследие имперско-державного прошлого не сказывается, ничего похожего не наблюдается.

Я уже говорил о том, что Россия, пока она существует как ядерная держава, обречена на поиск оптимальной меры, позволяющей сочетать обе парадигмы. Однако в сложившейся ситуации, когда вся полнота государственной ответственности ложится на президента, а другие институты от нее отключены, президент оказывается единственным политиком, который в поиске такой меры функционально заинтересован. Иными словами, только он один может быть одновременно и реформатором-западником, и патриотом-державником. Но реально и он не может тоже. Потому что при существующем распределении власти и ответственности все остальные политические игроки имеют возможность самоутверждаться исключительно в сфере политической и идеологической риторики, акцентируя свою приверженность одной из двух парадигм или декларируя (благо это ни к чему не обязывает) необходимость их совмещения и обвиняя власть, что бы та ни делала, в том, что в данном отношении она не делает ничего.

Противостояние демократов и патриотов и является сугубо демонстрационным, лишенным какого-либо конкретного экономического и политического содержания. Ведь патриоты только потому и могут апеллировать к идее державности, что имеют возможность, не отвечая за формирование исполнительной власти и ее деятельность, обходить вопрос о том, что и как нужно делать и где взять средства, чтобы одновременно и жизненный уровень населения повысить, и былое державное могущество возродить. Только поэтому, в частности, могли они во имя демонстрационного патриотического эффекта в течение нескольких лет блокировать ратификацию договора СНВ-2, в стратегическом плане для России безусловно выгодного. В свою очередь, демократы, даже будучи привлеченными для работы в правительстве, но не как представители влиятельной и ответственной политической силы, а индивидуально, могут позволить себе вообще игнорировать проблемы военно-промышленного комплекса в ядерной стране и рассматривать их лишь под углом зрения политических интересов патриотов-державников, мечтающих о возврате к советскому милитаризму.

В этом противостоянии, как ни в чем, быть может, другом, проявляется незавершенность общедемократического этапа общественных преобразований в России, которая на институциональном уровне едва ли ни наиболее наглядно обнаруживает себя в функциональной нерасчлененности и несбалансированности российской политической системы.

Этим же объясняется и своеобразный тип существующих в России политических организаций (партий и движений). Сами названия многих из них ( «Наш дом — Россия», «Яблоко», «Отечество», «Вперед, Россия!», «Россия молодая» «Общее дело», «Правое дело», «Новая сила», «Держава», «Народно-патриотический союз России» и т.п.) свидетельствует о стремлении избежать определенности, четкой фиксации своего политического и идеологического лица, которая подменяется абсолютно бессодержательным, учитывая основополагающее противостояние демократов и патриотов, самозачислением себя в ряды правых или левых, а чаще всего — центристов (тоже правых или левых). Это бессодержательно уже потому, что самой главной левой силой оказывается в результате российская коммунистическая партия, стоящая на традиционалистских (т.е. правых) позициях. Но такая самоидентификация политически удобна, так как позволяет соединять в риторике державный традиционализм и левую установку на государственно-перераспределительную социальную политику, не объясняя, как одно может сочетаться с другим в условиях современной России.

Все это и есть уход от ответственности, который, повторю еще раз, в значительной степ

Источник: Acta Slavica Iaponica

Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий