Либеральные ценности в сознании россиян

Публикации

1. НОВАЯ УТОПИЯ ИЛИ НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ? (НЕКОТОРЫЕ ИСХОДНЫЕ ГИПОТЕЗЫ)

После того, как люди, считающиеся либеральными реформаторами, проиграли парламентские выборы -либеральному демократу— Жириновскому и вынуждены были покинуть правительство, вопрос о судьбе либерализма в России стал еще более запутанным. Готова ли страна если и не сразу принять, то хотя бы развиваться в направлении, ведущем к созданию экономической системы, основанной на частной собственности и независимой от государства экономической деятельности, и системы политической, учитывающей и законодательно гарантирующей как права большинства, так и права меньшинства, способной сочетать признание множественности и разнонаправленности интересов с обеспечением общественной стабильности и безопасности?

Если вспомнить, что выборам предшествовали неконституционный роспуск Верховного Совета и штурм здания, в котором он размещался, возникают серьезные сомнения в способности российских политических элит находить выход из политических кризисов, не переступая при этом границу конституционной законности. И общество не нашло в себе ни сил, ни отчетливо выраженного желания воспрепятствовать этому, как ранее не проявило достаточной воли для пресечения конфликта властей, приобретшего недопустимые для уважающего себя государства формы.

Но, с другой стороны, ведь общество и не дало втянуть себя в конфликт, не позволило расколоть себя, а его политически активная часть, вопреки обнаружившейся осенью неукорененности принципов парламентаризма и конституционности, пришла на парламентские выборы и большинством голосов высказалась на рефере-думе в поддержку новой Конституции. Так, может быть, в современном российском обществе существуют запасы терпимости, толерантности, уважения к законности (а это и есть предрасположенность к либерализму), гораздо более значительные, чем можно судить, наблюдая за событиями на политической сцене?

Во всяком случае, еще в 1990 г. авторы крупного советско-американского проекта, посвященного изучению политического сознания россиян, пришли к выводу о «наличии среди советских граждан широкой поддержки демократических ценностей, значительно даже большей, чем они первоначально предполагал и…» (1). А по некоторым ключевым показателям (поддержка идеи прав человека, принципа альтернативности выборов и др.) либерально-демократическая ориентированность россиян вполне соответствовала «западным стандартам».

Легче всего, конечно, сказать, что это еще никакой не либерализм, а первичная и очень поверхностная реакция на коммунистический тоталитаризм, что дальнейшее развитие может пойти совсем в ином направлении, что и показали выборы 12 декабря. Но то, что партия Жириновского, выигравшая их, не только не отказывалась во время избирательной кампании от либеральной идеологии, а постоянно подчеркивала свою приверженность ей (даже самый экстремистский программный тезис ЛДПР о восстановлении России в границах СССР обосновывался с помощью либеральной идеи о защите прав меньшинств, одним из которых оказались русские в бывших советских республиках), уже одно это наводит на мысль, что в сознании российских граждан имеются разные пласты ценностей и что на вопрос о предпосылках либерализма нельзя ответить однозначными «да» или «нет». Более того, на него вообще нельзя ответить без предварительного целенаправленного изучения эволюции реального сознания постсоветского человека.

Судя по тому, что происходит на политической поверхности, в российском обществе налицо глубокий конфликт ценностей, не сводимый к конфликту экономических интересов. Можно предположить, что этот конфликт существует и развивается не только между «традиционно советским» и либеральным типами сознания, но и между разными версиями самого либерального сознания, а также между ними и некоторыми оригинальными — не либеральными, но и не «традиционно советскими» — мировоззренческими установками. Можно предположить также, что развитие политической культуры различных социальных групп российского общества не просто неравномерно, но — в относительно короткой перспективе — и разнонаправленно. Можно предположить, наконец, что идеологическое освоение элементов либерального мировоззрения не всегда сопровождается соответствующим политическим поведением и что само это освоение часто сводится к овладению модным жаргоном, не сопровождающемся содержательными сдвигами в сознании и, соответственно, принципиальным переосмыслением действительности и своего отношения к ней.

Справедливость или несправедливость этих и других предположений, как это всегда бывает, установит лишь время. Но уже сейчас можно попытаться проверить их и составить более точное, чем то, которое мы на сегодня имеем, представление о происходящих в общественном сознании процессах. Эту работу Фонд «Общественное мнение » начал уже давно (2). Однако лишь осенью прошлого года была предпринята попытка специального изучения вопроса о предрасположенности россиян к восприятию либеральных ценностей.

Во—первых, мы попробовали хотя бы в первом приближении определить, какие ценности — «либеральные» или «социалистические» — больше всего актуализированы в сознании различных групп населения и как они соотносятся друг с другом (3).

Во-вторых, была выделена группа, представители которой идентифицируют себя с либерализмом. Рассмотрение особенностей экономических и политических ориентаций данной группы позволило выявить как специфические черты именно российского либерального (точнее — считающего себя таковым) массового сознания, так и его глубокую внутреннюю противоречивость. Наконец, в—третьих, мы решили выяснить, как понимают россияне такие понятия, как свобода, равенство, толерантность (терпимость), частная собственность, государство, справедливость и прогресс — ключевые для характеристики любого мировоззрения, в том числе и либерального. Прежде чем перейти к изложению результатов исследования, хотелось бы более детально охарактеризовать те исходные гипотезы, которыми мы руководствовались и которые хотели проверить.

1. Либеральные ценности, предполагающие, в частности, готовность к компромиссу, имеют в современной России определенное распространение и играют довольно значимую политическую роль. Иначе трудно объяснить самое главное: почему обществу, переживающему революцию, до сих пор удается избегать катастрофически-неуправляемого развития событий, локализовав конфликты и вооруженные столкновения либо на окраинах, либо на небольшой территории в центре столицы. И это вопреки таким мощнейшим разрушительным факторам, как распад исторической государственности, падение уровня жизни большинства населения, глубочайший мировоззренческий кризис, наконец, невыполнение нынешней властью ни одного из обещаний, относящихся к сфере непосредственных интересов рядового человека (например, заявлений Б.Ельцина о проведении реформ без снижения жизненного уровня граждан или о стабилизации экономики к осени 1992 г.).

Не сбылись прогнозы многих, в том числе серьезных аналитиков, считавших, что распад прежней идеологически сконструированной реальности или, говоря иначе, крах советского официального марксизма при отсутствии либерального мировоззрения неизбежно вернет Россию из идеологически-рационалистического упорядоченного мира, каким он сложился после 1914 г., на «классическое поле истории», где «более древние, более первобытные силы, националистические и религиозные, фундаменталистские и скоро, возможно, мальтузианские (будут) состязаться друг с другом»(4). Если добавить к этому, что политически мобилизующие лозунги антитоталитарных преобразований в России (как и в Восточной Европе) оказались близкими или тождественными лозунгам классических буржуазных революций на Западе (народный суверенитет, права и свободы человека, отмена привилегий и т.п.)(5), то наша гипотеза о распространении в российском обществе либеральных политических ориентации (или, по крайней мере, близких к ним) не покажется таким уж непомерным преувеличением. Вопрос (и вопрос действительно серьезный) в другом — насколько эти ориентации глубоки, являются ли они лишь идеологией отторжения коммунизма, неизбежно поверхностной и ситуативной, или успели укорениться в ценностном ядре сознания.

2. В настоящее время либеральные ориентации россиян являются, как правило, производными факторов духовно-культурного порядка, а не экономических, включая обладание частной собственностью. Иначе не может и быть: ведь наше общество не производит и не воспроизводит либеральное сознание «объективно», посредством сложившихся «ритуалов» социально-экономического и политического поведения. Сейчас и в обозримом будущем Россия не является и не станет — в структурном и функциональном отношениях — либерально-демократической страной: нет ни сколько-нибудь развитого рынка, ни правового — в строгом смысле слова — государства, ни соответствующих культурных институтов, начиная с системы образования.

Разумеется, и у нас объективные — прежде всего экономические — условия жизни людей будут влиять на формирование либеральных ориентации, открывая для этого большие или меньшие возможности. Но вряд ли можно признать серьезной позицию тех, кто связывает перспективу установления либерально-демократического строя в России исключительно с развитием класса собственников (не говоря уже об утопии превращения в собственников всех граждан).

Влияние экономических условий на формирование либеральных ценностей в обозримом будущем будет проявляться скорее всего не в том, что эти условия создадут некую предрасположенность к восприятию и усвоению таких ценностей, а в том, что от них будет зависеть степень доступности для граждан именно неэкономических, духовно-культурных предпосылок либерального сознания (образование, многообразие и содержательность общественных контактов, необходимость принятия ответственных решений и т.п.). Но если так, то можно предположить, что уровень образования, тип профессиональной деятельности, степень включенности в политическую жизнь должны более явно коррелировать с наличием или отсутствием либеральной ориентации, чем, скажем, тип предприятия, на котором работает респондент (государственное, акционированное или частное), место его жительства или источники и уровень доходов.

Более того, даже если речь идет о частном собственнике, это само по себе никоим образом не означает, что перед нами носитель современного либерального мировоззрения. Собственник, сознание которого враждебно или хотя бы безразлично к идеям политической и нравственной свободы и достоинства личности — не в большей степени либерал, чем представитель любой другой группы, выделенной по чисто экономическому признаку1.

3. Сказанное дает основание считать, что в России либеральная ориентация свойственна сегодня прежде всего элитным группам, профессиональная деятельность которых в наибольшей степени предполагает сочетание высокого образования, необходимости принятия ответственных решений, широты и многообразия «связей с людьми», вовлечения (нередко вынужденного) в политику. Разумеется, такая ориентация может обнаруживаться в данных группах лишь в той мере, в какой их представители внутренне освободились от коммунизма, оставили надежды на его реставрацию и ищут иные идеологические, политические и экономические основания для выживания и развития страны, равно как и своего собственного самоутверждения.

Но возможно и другое, внешне прямо противоположное заключение. Скорее всего подобного рода ориентации свойственны не только наиболее развитой части традиционных советских элит, переросшей прежнюю систему отношений, но и выпавшим из нее — по своей или чужой воле — нетрадиционным группам. Мы имеем в виду не только предпринимателей, но и, как ни покажется странным, — безработных.

Представители этих групп меньше, чем кто бы то ни было, могут опереться на устоявшиеся поведенческие и ментальные стереотипы, на привычные схемы социальной адаптации (в данном отношении к ним примыкают учащиеся и студенты). Поэтому можно предположить, что в их восприятии реальности гораздо отчетливее, чем у других, просматривается индивидуалистическая окраска. Но какой это индивидуализм — либеральный или нелиберальный (об их различиях чуть ниже), можно выяснить только в ходе исследования.

Что касается традиционных массовых групп российского общества (рабочих, колхозников и др.), то мы заранее настроили себя на особо осторожный и трезвый подход по отношению к происходящим в их сознании переменам. В частности, мы исходили из того, что кажущийся либерализм многих представителей этих групп, выявленный в ходе многочисленных социологических опросов (здесь достаточно высока доля сторонников частной собственности, углубления реформ и т.п.) чаще всего представляет собой специфический продукт распада советского типа массового сознания: его разложение сопровождается не исчезновением, а, наоборот, усилением некоторых присущих ему особенностей. Внешне же это может выглядеть как их отрицание и превращение в нечто принципиально иное.

Скажем, признание той же частной собственности, ставшей своего рода паролем нашего домашнего либерализма, может не иметь ничего общего с признанием ее как объекта и основы трудовой деятельности: частная собственность в глазах многих лишь дополнительный источник (реальный или символический) потребительских благ и наслаждения. Ничего нового тут, строго говоря, нет: это — хорошо знакомая нам черта советской ментальности (по крайней мере брежневского периода), меняющей — в соответствии с «духом времени» — внешнюю идеологическую окраску.

4. Можно предположить также, что принятие различных конкретных либеральных ценностей не одинаково (т.е. с разной степенью точности) свидетельствует о формировании либерального сознания в посткоммунистической России. Или, говоря иначе, одни ценности больше влияют на этот процесс, обладают в данном отношении более значительным потенциалом, чем другие. Этим мы отнюдь не хотим сказать, что существует некая «объективная», «внеконтекстная» иерархия либеральных ценностей. Мы имеем в виду их разную значимость в конкретной сегодняшней российской среде.

Так, чем выше степень новизны тех или иных ценностей, чем труднее отождествить их с традиционно советскими, чем глубже они успели укорениться в уже сложившихся (или складывающихся) новых формах общественной практики, тем меньше вероятность их поверхностного, чисто «вербального» восприятия. В этом смысле потенциал «свободы», к примеру, должен быть значительно больше потенциала привычного для уха советского человека «равенства», а «частной собственности» (при всех оговорках, которые были сделаны выше) — значительнее, чем «правового государства». Потому что частная собственность успела вплестись в ткань российской социально-экономической действительности глубже, чем право — в ткань политической реальности.

5. И, наконец, последняя гипотеза. Мы исходим из того, что интегрирующими показателями, свидетельствующими о присутствии или отсутствии либеральных ориентации в сознании россиян, являются представления о справедливости и прогрессе. При этом идея справедливости особенно важна уже потому, что, в отличие от идеи прогресса, постоянно актуализируется в сознании и сказывается как на оценках конкретных событий жизни, ее повседневного обыденного протекания, так и на характере общих суждений и умозаключений о ней.

Вопрос о справедливости — это, в конечном счете, вопрос о том, какой тип отношений между людьми, какая организация общества приемлемы для человека и побуждают его исполнять свои обязанности члена этого общества и соблюдать общепринятые нормы, а какие — нет. Социум, принципиально не приемлемый для населения с точки зрения принятых в нем представлений о справедливости, существовать просто не может. Вот почему известный американский философ Дж. Роулс имел все основания определить справедливость как «первое достоинство социальных институтов, подобно тому, как истина — достоинство систем мысли. Какой бы элегантной и экономной ни была теория, она должна быть отвергнута или пересмотрена, если она неистинна; так же законы и институты, сколь угодно эффективные и хорошо устроенные, должны быть отменены или реформированы, если они несправедливы» (6).

Если в представлениях о справедливости, которые преобладают в обществе, есть либеральная компонента или они хотя бы совместимы с либерализмом (что это значит, мы скажем ниже), то у такого общества имеется шанс стать либеральным. И наоборот, оно не может таковым стать, если, как советуют некоторые наши либерал-радикалы (например, Г.Бурбулис), приверженцы реформ «откажутся от лицемерной и лживой задачи социально справедливо регулировать отношения между своими гражданами» (7). Да, либерализм несовместим с коммунистической (уравнительно-перераспределительной) версией справедливости. Но либерализм несовместим и с отказом от идеи справедливости вообще.

То же самое относится и к пониманию прогресса. Чтобы говорить о готовности или неготовности россиян принять либеральные ценности, совсем нелишне знать, какое общество они считают «хорошим», достойным того, чтобы к нему стремиться. Это особенно важно в переходные эпохи, когда понятие прогресса неизбежно выдвигается на передний план.

Известно, что современный западный либерализм в значительной степени освободился от идеи прогресса как ценности. Но когда Запад переживал свой «переходный период», т.е. период становления и отлаживания механизмов функционирования современного общества, эта идея была для него одной из ключевых. Завершение перехода привело к вытеснению ценности прогресса (развития, преобразования) ценностью стабилизации. Разумеется, проблема стабилизации стоит сегодня и перед нами. Однако это не стабилизация чего-то уже сложившегося и существующего, а создание чего-то качественно нового, способного быть стабильным. Но это «новое» может быть разным. Отсюда и актуальность для нас вопроса о прогрессе, о том, какое стабильное общество видится россиянам «хорошим» и насколько их представления совпадают с ценностями либерализма.

2. 0 ДВУХ ЛИБЕРАЛЬНЫХ И ДВУХ НЕЛИБЕРАЛЬНЫХ ТИПАХ СОЗНАНИЯ ИЛИ НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МЕТОДОЛОГИИ ИССЛЕДОВАНИЯ

Чтобы более или менее достоверно судить о том, насколько приживаются либеральные ценности в сознании российского населения в целом и отдельных социальных групп, нужна точка отсчета, нужен какой-то эталон либерализма, с которым можно было бы сопоставлять реальные представления людей. Назовем этот эталон, воспользовавшись известным понятием Макса Вебера, идеальным типом либерального сознания. Особенность такого типа заключается в том, что он фиксирует лишь некоторые наиболее существенные, конституирующие признаки явления (в нашем случае — либерального сознания), но в самом абстрактном, бедном конкретным содержанием виде.

Мы исходим из того, что идеальный тип либерального сознания предполагает признание самоценности индивидуальной свободы, по-разному реализуемой в различных сферах жизни. В отношениях внутри гражданского общества — как равенство в свободе или, что то же самое, свобода равных (никто не может быть свободнее другого). В отношениях личности и государства — как равенство перед законом, гарантирующим не противоречащую ему свободу частной и публичной деятельности. В отношении к различиям, к многообразию общественной жизни — как терпимость ко всему, что само не отрицает терпимость. В экономических отношениях — как признание частной собственности в качестве условия свободного развития человека.

Даже самых общих представлений об эволюции либерального сознания в современном мире, с одной стороны, и реальном сознании посткоммунистического российского общества — с другой, более чем достаточно, чтобы выделить несколько типов сознания, исходя из степени их близости или отдаленности от идеального типа2. Первый тип сознания отличается неприятием индивидуальной свободы как самоценности. Если же вопрос о свободе тут все-таки возникает, то она отождествляется с равенством жизненного удела или, говоря иначе, с одинаковостью положения, людей по отношению к центру власти и распределения благ. Это — нелиберальный тип сознания, который можно назвать «традиционно советским». Будучи продуктом всей советской истории, но прежде всего — ее позднего (брежневского) периода, он характеризуется развитым индивидуализмом, но — потребительски-приватного, а не производственного, морального или публично-политического толка. Это — тот самый тип, о котором мы неоднократно говорили в наших предыдущих публикациях в «Полисе»: тип частного человека в тоталитарно-коммунистическом обществе, в обществе, где отсутствует частная собственность (8).

Людям, принадлежащим к «традиционно советскому» типу, может быть присуща ориентация на коллективизм, но ее сходство с органической доиндустриальной об-щинностью, в том числе и российского образца, чисто внешнее. Глубинной преемственности тут нет. Ведь «коллективизм» в данном случае — это опять-таки не что иное, как специфическая форма уравнительной организации бытия атомизированных и аполитичных (или лишь ритуально политизированных) индивидов.

Что же происходит в сознании людей «традиционно советского» типа в условиях переходного общества? Они могут, идеологически приспосабливаясь к обстановке, демонстрировать принятие тех или иных либеральных ценностей. Они могут акцентировать одни компоненты своего прежнего мировоззрения, приглушая или даже вытесняя другие (например, усиливать потребительскую ориентацию при одновременном ослаблении изначально сопряженной с ней ориентации уравнительной). Они могут, наконец, проявлять специфическую политизированность, выступающую как ответ на наступление альтернативных и явно не «советских» типов сознания и жизненных стилей. В результате возрастает вероятность ренессанса ценностей раннего, «героического» периода советской истории — правда, ренессанса неорганичного, искусственного, т. к. он является не более чем защитной реакцией атомизированных потребителей, сознание которых травмирует не только ущемление интересов, но и разрушение привычного жизненного уклада. И, как следствие — и этого разрушения, и искусственности этой реакции на него — трансформация «героического» коммунизма в «героический» национализм. Такая транссрормация уже достаточно заметно обнаруживает себя на политической поверхности и, разумеется, заслуживает самого пристального внимания. Однако «традиционно советский» тип сознания и его современные модификации будут интересовать нас лишь в той мере, в какой они противостоят либерализму или имитируют его.

Второй тип сознания предполагает признание ценности индивидуальной свободы. Но она понимается исключительно как свобода реализации собственного интереса, ограниченная не правом, а силой других людей или обстоятельств. По существу, речь здесь идет не об индивидуальной свободе, а об индивидуальном произволе.

По ряду признаков, прежде всего экономического порядка (частная собственность признается безоговорочно), этот тип сознания похож на один из подтипов либерального сознания, о котором пойдет речь ниже. Но другим критериям, зафиксированным в идеальном типе, он не отвечает и, соответственно, лишен минимального набора свойств, присущих либеральному сознанию и отличающих его от нелиберального. Назовем этот тип «нелиберальным индивидуализмом». Внешне он представляет собой полную противоположность «традиционно советскому» типу сознания, его безусловное и категорическое отрицание. На самом же деле перед нами лишь одна из трансформаций (правда, весьма основательная) «традиционно советского» типа, о возможности которой мы уже вскользь упоминали. А именно — резкое усиление потребительских акцентов при столь же резком освобождении от уравнительных.

Этот тип сознания и его эволюция чрезвычайно важны с точки зрения перспектив начавшихся в России рыночных реформ. Одно дело, если он будет эволюционировать в направлении либерализма, хотя никто не может сегодня сказать, способны ли его носители выбрать подобный маршрут. И совсем другое дело, если он будет развиваться, как говорится, на своей собственной основе. Тогда мы обречены на десятилетия криминального беспредела. Вот почему «нелиберальный индивидуализм» требует самого серьезного отношения.

И, наконец, либеральный тип сознания. Его можно подразделить на два подтипа — «экономически либеральный» и «социал-либеральный»3. В дальнейшем для удобства изложения мы будем рассматривать их как два самостоятельных типа, но читателя просим не забывать об их «парадигмическом» сродстве.

Основное различие между этими типами можно проиллюстрировать, используя афористические формулировки классиков либеральной мысли. По определению Л. фон Мизеса (он представляет, если пользоваться нашим разграничением, либерализм «экономический»), «программа либерализма… если ее сконденсировать в одном слове, будет читаться: собственность…» (9, с. 19).

Внешне это действительно напоминает то, что мы назвали «нелиберальным индивидуализмом». Но — только внешне. Дело в том, что у Мизеса все остальные либеральные ценности (политическая и гражданская свобода, толерантность и др.), хотя и не стоят в одном ряду с частной собственностью, но с необходимостью из нее вытекают (9, с. 20). Между принципом частной собственности (при последовательной его реализации) и всеми остальными правами и свободами человека нет и не может возникнуть никаких противоречий, так сказать, по определению: частная собственность оправдана и целесообразна, исходя не из частных, а из общего интереса либерального общества (9, с. 30). Что же касается «нелиберального индивидуализма», то он не только допускает возможность таких противоречий, но и легко примиряется с ними. В этом и заключается едва ли не основное проявление его нелиберальности.

Теперь — о «социал-либерализме». Его суть и его принципиальное отличие от «экономического либерализма» хорошо просматривается в словах Б.Кроче. «…Если свободе, — пишет он, — приходится выбирать, то она должна быть полностью независима от экономического предрассудка; она должна иметь смелость принять средства социального прогресса, которые кажутся и, возможно, являются очень разнообразными и противоречивыми». Именно поэтому «необходимо разорвать несчастливую ассоциацию «либерализма» как морального или этико-политического принципа с laissez-faire как одним из возможных типов экономического порядка» (10).

Иначе говоря, »социал—либерализм» отдает приоритет не частной собственности, а свободе, допуская при этом возможность ее конфликта с другими ценностями. Подобный конфликт должен разрешаться исключительно в пользу свободы. Интересно, что данная версия либерализма для осуществления и развития свободы предполагает — соответственно обстоятельствам места и времени — использование различных средств. Между тем для либерализма «экономического» частная собственность, занимающая верхнюю строку на шкале ценностей, одновременно выступает универсальным средством практической реализации любых других ценностей.

И, наконец, между двумя версиями либерализма обнаруживаются достаточно тонкие различия, касающиеся самого содержания отдельных ценностей и пересечений их смыслов. Возьмем, к примеру, свободу и равенство. В глазах «экономического либерала» равенство ценно лишь постольку, поскольку оно выступает условием осуществления свободы, что в данном случае означает прежде всего свободу собственности. Поэтому «экономическому либералу» близка мысль о равенстве перед законом (и как юридической нормой, и как законом функционирования рыночной экономики). Однако любые дополнения к такому — минимально либеральному — толкованию равенства отвергаются.

Конечно, с подобной интерпретацией равенства, отвечающей духу либерального сознания, вряд ли будет спорить и «социал-либерал». Не соблазнится он и корректировкой ее в духе уравнительности. Но он видит проблему там, где «экономический либерал» ее не усматривает и усматривать не хочет. Суть же этой проблемы заключается в том, что практическое обеспечение «минимального» равенства требует условий и средств, не вытекающих из его содержания. Говоря проще, стоя на позиции «минимального» равенства, само это «минимальное» равенство нельзя обеспечить. Хрестоматийный пример: равенство перед рынком предполагает равенство стартовых условий каждого нового поколения. Однако законами рынка это вовсе не предусматривается, более того, они, как известно, способствуют не ослаблению, а углублению неравенства от поколения к поколению. Чтобы снять или хотя бы смягчить данное противоречие, «социал-либерализм» дополняет формулу, вытекающую из «минимальной» версии равенства (формулу: «карьеры, открытые для талантов»), требованием равных стартовых возможностей для выявления и раскрытия талантов. На практическом языке это означает осуществление соответствующих программ в сферах образования, здравоохранения, социального обеспечения.

С другой стороны, «социал-либерал» ценит равенство не просто и не только как условие осуществления свободы. Оно обладает для него и определенным самостоятельным значением, т. к. в его представлении расширение зоны равенства — это — в тенденции — одновременно и расширение объема и обогащение содержания свободы. Он считает необходимым именно развитие сфер и оснований равенства, а не их сужение и редукцию к границам, доступным наименее продвинутым — социально и культурно — слоям данного общества4. «Экономический» же либерал, тоже не желая ориентироваться на эти слои, озабочен лишь тем, чтобы защитить себя и свое мировоззрение от свойственного им толкования равенства. Никакой другой проблемы он здесь не усматривает вообще. Поэтому не будет очень уж большим преувеличением вывод о том, что содержательный пафос этой позиции, если говорить о развитых странах, обращен или в настоящее (противостояние уравнительности) или в прошлое (преодоление средневековых сословных привилегий), но — не в будущее.

Что касается России, выходящей из эпохи коммунистической уравнительности и коммунистических привилегий, то здесь, разумеется, дело обстоит иначе: ведь в ней пока остается открытым вопрос о ближайшем будущем не только того или иного варианта либерализма, но и либерализма вообще. Вместе с тем, как увидит читатель, полученные нами данные позволяют выказать на сей счет некоторые предположения.

Из сказанного следует, что «социал-либеральное» сознание ориентируется на распространение принципа равенства за пределы сфер и оснований, очерченных «эталонным» идеальным типом либерального сознания, и — одновременно — не ставит под сомнение сам этот эталон, т. к. предполагается, что развитие равенства не подрывает исторически завоеванные позиции свободы.

Таковы теоретико-методологические предпосылки, которыми мы руководствовались, разрабатывая программу исследования и обрабатывая затем его результаты. Но прежде чем перейти к их изложению, хотим оговориться: мы можем представить лишь некоторые из этих результатов, те, которые кажутся нам наиболее существенными для понимания характера и эволюции политического сознания и политической культуры россиян. Более того, отдельные темы (например, касающиеся зависимости позиций респондентов от половозрастных, социально-демографических и некоторых других характеристик) мы сможем затронуть лишь походя. Это связано не только с обширностью полученного материала, но и с тем, что его отбор осуществлялся нами под углом зрения высказанных выше исходных гипотез и методологических установок. Можем лишь заверить читателя, что материал, не вошедший в текст, эти гипотезы и установки не разрушает.

3. МЕЖДУ «ТРУДОМ» И «СВОБОДОЙ»?

Изложение результатов исследования мы начнем не с анализа представлений граждан России о тех или иных либеральных ценностях, не с того, как они их понимают, а с вопроса о том, насколько актуализированы в сознании различные ценности, насколько ассоциируются они с политической и житейской повседневностью, со злобой дня. Посмотрим, что происходит на поверхности сознания, что в нем уже реально проявилось, не задаваясь пока вопросом о том, к чему оно способно или неспособно потенциально.

Чтобы ответить на интересующий нас вопрос, воспользуемся данными, с которыми читатель уже знаком по публикации в предыдущем номере «Полиса», — данными о том, как воспринимает население России те или иные жизненные ценности (12, с.44). Причем, нас будут интересовать не только семь ключевых ценностей, о которых было заявлено выше (свобода, равенство, терпимость, государство, собственность, справедливость и прогресс), но и некоторые другие.

Во-первых, потому, что в списке ценностей у нас не было государства. Но там были слова, характеризующие некоторые его функции («законность», «безопасность»), тип политического режима («демократия»), а также его традиционный для России образ («держава»). Это было сделано специально: учитывая особую и не всегда осознаваемую роль государства в истории России, хотелось избежать случайностей при определении его места в иерархии актуальных ценностей.

Во-вторых, реальное содержание либеральных ценностей в сознании наших граждан и их реальная динамика просматриваются гораздо отчетливее при сопоставлении их восприятия с восприятием традиционно советских ценностей, противостоящих им, а также некоторых других, образующих тот фон, на котором смысл этого противостояния проступает рельефнее и ярче. В частности, мы остановимся на отношении к ценностям, выраженным словами «труд» (его рейтинг, как увидим, очень важен для понимания глубины укорененности современного массового сознания в коммунистическом прошлом) и «профессионализм» (оно фиксирует — в первом приближении — степень деидеологизации и, соответственно, рационализации сознания, включая представления о роли и месте того же труда). Небезынтересной кажется нам и реакция на слова «духовность» (т.к., по мнению некоторых аналитиков, в современных дискуссиях «выявляется противопоставление свободы — духовности» (13), «достоинство» (т.к. без идеи личного достоинства либеральная идея независимости личности от государства теряет нравственный, а следовательно, и либеральный смысл), и. наконец, «семья» и «достаток» — соотнесение их с либеральными ценностями поможет понять, наполняется ли частная жизнь постсоветского человека либеральным содержанием или, наоборот, отторгает его.

Вот как выглядит соотношение этих ценностей в различных социальных группах.

Таблица 1. Либеральные и некоторые другие ценности в сознании россиян.

Нетрудно заметить, что на этом уровне анализа наши исходные гипотезы если и подтверждаются, то лишь отчасти. Из интересующих нас ценностей более или менее актуализированы только свобода и справедливость; все остальные — прогресс, равенство, собственность, терпимость — находятся на периферии сознания. Это не означает, что люди их не принимают и не могут принять вообще, в принципе. Это означает, что сегодня они не считают их для себя сколько-нибудь значимыми. Впрочем, неодинаковая роль различных ценностей в формировании либерального сознания — это тоже одна из наших гипотез, и полученные данные ее вроде бы не опровергают.

Подтвердилось в какой-то степени и предположение о большей открытости для восприятия либеральных ценностей элитных групп, причем, не только новых, но и старых, а также учащихся и студентов (версия относительно безработных пока не подтвердилась вообще). Правда, рейтинг свободы среди представителей старых элит (в отличие от предпринимателей и фермеров) почти не отличается от рейтинга этой ценностной категории среди представителей групп массовых. Но отношение к собственности, скажем, у директоров (впрочем, только у них одних) несколько благосклоннее и заинтересованнее, чем в массовых слоях населения.

И все же особого оптимизма полученные данные не вызывают. Настораживает достаточно сдержанное — по сравнению с основной массой населения — отношение большинства элитных групп к справедливости. Вызывает беспокойство и то, что вроде бы должно вдохновлять: высокий (а во всех элитных группах особенно высокий) рейтинг законности — ведь повышенный спрос на законность при крайне слабой актуализации большинства других либеральных ценностей свидетельствует о чем угодно, но только не об ускоренном движении в сторону либерального правового государства.

Но если так, то выявленная иерархия актуальных предпочтений интересна не столько сама по себе (оснований для сколько-нибудь определенных и надежных выводов она не дает), сколько как материал, позволяющий выдвинуть ряд предположений относительно конкретного содержания этих предпочтений, зафиксировать их смысловую промежуточность между ценностями «традиционно советского» и либерального (точнее — либеральных) типа. Кое-что на сей счет уже было сказано в предыдущем номере журнала, но лишь походя и без привязки к интересующему нас сейчас кругу проблем.

Сегодня в сознании россиян актуализированы прежде всего те ценности, которые так или иначе связаны с деятельностью государства. Среди них первая — законность (если не во всех группах, то во многих). В выдвижении ее на ведущую роль особенно наглядно проявляется переходность переживаемого нами периода, когда общество пребывает в некоем неопределенно-промежуточном состоянии: традиционный советский образ жизни почти полностью разрушен, а либеральная альтернатива ему едва просматривается.

Спрос на законность — это спрос на стабильные правила игры, на надежные гарантии того, что перемены не будут сопровождаться массовым выбросом людей из привычных жизненных ниш, равно как и потребность в защищенности, безопасности в самом широком смысле слова (отсюда и высокий рейтинг слова «безопасность»). И совсем не удивительно, что больше всех обеспокоены проблемой законности старые и новые элитные группы: хозяйственники и управленцы подразумевают под ней упорядочивающие их деятельность правила игры, а военные — скорее всего защиту от разрушения их прежнего статуса и всего жизненного уклада, которое представляется им «незаконным». Подчеркнем: не несправедливым (ценность справедливости в их глазах — ниже, чем в среднем по населению), а именно незаконным, что свидетельствует о внутренней готовности вести разговор с позиции силы, а не слабости, которая и апеллирует обычно к справедливости.

Но во всем этом если и можно рассмотреть симптомы либерализма, то очень слабые. Во всяком случае, такое сознание может развиваться и совсем в другом, более привычном для России направлении, когда «законность» обеспечивает господство государства над обществом. Относительно высокая актуализация ценности свободы вселяет надежду, что очередного отката не произойдет. Но с другой стороны, слабая актуализации ценности частной собственности в лучшем случае свидетельствует о том, что у нас есть некоторый запас времени для сближения этих двух ценностей. В худшем же — произойдет вытеснение из сознания ценности свободы или ее новое огосударствление (ведь даже при советском режиме официальный статус этой ценности был чрезвычайно высок). И тогда мечту о либерально-правовом государстве придется опять отложить до лучших времен.

Повторим еще раз: такое государство предполагает укорененность в частном праве и, в первую очередь, в праве собственности. Пока же ценности законности, свободы и собственности начинают сближаться друг с другом лишь в сознании предпринимателей и фермеров. В этом же направлении развиваются отдельные группы директоров. Но и тут не должно быть никаких иллюзий: победа либерализма в одной или нескольких отдельно взятых социальных группах при нелиберальности всего остального общества — это утопия. Такой либерализм неизбежно приобретет черты «нелиберального индивидуализма» или чего-то еще более близкого к «традиционно советскому» типу.

Картина, однако, будет не столь удручающей, если мы предложим респонденту выбрать не ограниченный набор самых главных для него ценностей, а попытаемся выяснить, на что он согласен в принципе, с чем готов примириться и ужиться (или ему кажется, что готов), а с чем — нет. Итак, как же сочетаются в его сознании идея законности и идея частного права в том случае, если он может выбрать то и другое?

Мы имели возможность это выяснить, предложив респондентам выделить в списке действий, которые население ждет от политиков, те, с которыми они согласны (12, с.47). В числе прочих было предложено оценить два действия, сформулированные как требования к политикам: «Добиться жесткого исполнения законов» и «обеспечить гарантии владения частной собственностью». И вот что мы получили.

Таблица 2. Ценность «государственного» и «частного» права в сознании россиян.

Как видим, и в среднем по населению, и в большинстве социальных групп (кроме пенсионеров и колхозников) свыше 40% готовы принять и идею частной собственности, и идею ее юридической защиты. Причем, в элитных группах (директора, управленцы, не говоря уже о представителях частного сектора) эти идеи, либеральная природа которых несомненна, распространены шире, чем в массовых. Но станет ли такая готовность ценностью, зависит прежде всего от того, как будет сказываться реальное расширение слоя собственников и усиление их влияния на общественном положении и уровне жизни тех, кто собственником не является и становиться не собирается. Пока же можно говорить лишь о зародыше либерализма, и нельзя сказать ничего определенного о том, будет ли он развиваться, а если будет, то в каком направлении.

Не будем закрывать глаза на то, что почти во всех массовых группах свыше половины респондентов (а среди пенсионеров и колхозников — свыше двух третей) согласия на гарантии владельцам собственности не выразили. Обратите внимание и на другое: общая потребность в укреплении законности в большинстве социальных групп в полтора, два, а у пенсионеров почти в два с половиной раза превышает потребность в защите собственности. Обратную зависимость (а точнее отсутствие противоречия между двумя установками) мы обнаруживаем лишь у предпринимателей и фермеров, а также у учащихся и студентов, идеология которых обусловлена не экономическим и социальным положением и осознанными интересами, а прежде всего возрастом.

Поэтому у нас есть все основания предположить, что в сознании постсоветского человека при всех идеологических сдвигах, которые произошли за последние годы, преобладают все же представления о законности, ассоциирующиеся с привычными функциями прежнего государства как гаранта общественного порядка в условиях, когда производительные частные интересы не развиты и не дифференцированы. В предыдущих подборках в «Полисе» нам уже не раз приходилось отмечать: частный человек (или объединение людей), сформировавшийся в советскую эпоху, видит в другом частном человеке (или объединении людей) конкурента не в производстве, а исключительно в потреблении. В обществе, где все источники и функции развития были сосредоточены в руках государства, в обществе, пытавшемся экономически и технологически развиваться без института частной собственности, такой итог был неизбежен.

Отсюда же и такая специфическая особенность постсоветского человека, как ориентация на частную жизнь, на благополучие семьи и достаток (см. табл. 1) при слабо выраженной, остающейся на периферии сознания ориентации на собственность. Место этой ориентации в сознании постсоветского человека по-прежнему занимает государство. И сравнительно высокая оценка справедливости в массовых группах — тоже не что иное, как продолжение и проявление такой ориентации: слабая укорененность ценности частного права, ее неактуализированность компенсируется повышенными нравственными ожиданиями и требованиями, адресованными не столько себе и даже не столько другим людям, сколько все тому же государству. Из всего этого следует, что если в современной России, переживающей распад традиционной советской ментальности, складываются какие-то предпосылки либерализма, то это предпосылки либерализма,» социального», но никак не «экономического». Альтернативой «социал-либерализму» у нас может быть лишь «либерализм» в духе Жириновского.

Меньше всего мы хотели бы быть понятыми в том смысле, что «социал-либерализм» позволит быстро решить те проблемы, с которыми не смогли справиться наши «экономические либералы». Более того, проблемы, возникающие на этом пути, колоссальны по своей сложности и новизне: ведь «социал-либерализм» предполагает перераспределение богатства, а для этого надо иметь, что перераспределять. «Социал-либерализм» в бедной стране, да еще при ослабленном, расшатанном государстве — это то, что еще никем не опробовано. Но мы лишь хотим зафиксировать реальный выбор, перед которым оказалась страна, — или «социал-либерализм», или тот или иной вариант «национал-социализма».

С точки зрения этой реальной альтернативы, этого реального, а не выдуманного исторического выбора, который нам предстоит сделать, мы и рассматриваем ценности постсоветского общества: их роль в таких обстоятельствах далеко не последняя. И едва ли ни в первую очередь нас должна интересовать справедливость, играющая одну из ведущих ролей не только в ансамбле «социал-либеральных» ценностей, но и в принципиально противостоящих либерализму идеологических концепциях.

Вскользь мы уже касались данных, свидетельствующих о достаточно высоком рейтинге справедливости в массовых слоях, и о пониженном интересе к ней не только предпринимателей и фермеров, но и таких групп, как директора и военные. Очевидно, что представителям частного сектора слово «справедливость» напоминает о том славном прошлом, в котором справедливым считалось все, что было направлено против собственности и собственников, и о том настоящем, в котором они облагаются непомерными, по их мнению, налогами. Высокие налоги скорее всего сказываются и на отношении к справедливости директоров. Но отсюда следует одно из двух: или представители этих групп настороженнее других относятся лишь к прошлой, «коммунистической» версии справедливости (и тогда их эволюция в направлении «социал-либерализма» вполне возможна), или речь идет о справедливости в каком-то другом смысле. Как обстоит дело в действительности, мы увидим ниже, когда дойдем до вопроса о том, как именно наши респонденты понимают справедливость.

Что касается военных, то, как уже было сказано, несколько пониженный рейтинг слова «справедливость» в их среде имеет, как нам кажется, прямое отношение к специфическому, свойственному только офицерам способу реагирования на утрату прежнего статуса: они воспринимают ее не как несправедливость, а как «незаконное» ущемление не просто их собственных, а государственных интересов.

Еще более показательно в этом смысле восприятие военными такой ценности, как равенство: и без того очень сдержанное отношение к ней в российском обществе доходит у военных почти до полного равнодушия. Лишь у предпринимателей, которым слово «равенство» не может не напоминать о прежней системе, где само предпринимательство не могло иметь места по причине его несоответствия официальному идеалу «социального равенства», — лишь у них отношение к этой ценности столь же незаинтересованное, как у военных.

Почему идея равенства, бывшая одной из самых привлекательных в либеральных революциях прошлого, в нынешнюю революционную эпоху выглядит совсем иначе? Дело, очевидно, в том, что тогда идея равенства — равенства перед законом — была направлена против сословных привилегий. При коммунистическом же режиме формальных юридических привилегий ни у кого не было, и «борьба с привилегиями» в идее равенства особенно не нуждалась. Более того, антикоммунизму приходилось вести войну на два фронта: не только против «привилегий номенклатуры», но и против «уравнительности». Но для этого он нуждался в идее не равенства, а наоборот, неравенства, которую — быть может впервые в мировой истории — вынужден был романтизировать в глазах не элиты, а массы.

У военных же слово «равенство» не вызывает энтузиазма скорее всего по другой причине: после крушения коммунизма они чувствуют себя примерно так же, как представители высших слоев феодального общества после того, как лишились своего особого статуса. Разумеется, аналогия эта очень условна, но она помогает лучше понять происходящее сегодня в офицерской среде. В советской милитаризованной системе военные, в отличие от других групп, не без оснований отождествляли себя с государством. И сегодня они ждут от него не столько справедливости и равенства, сколько возвращения «законных» гарантий своего особого положения, что вытекает из их представлений о своей особой роли как государственного сословия. Тут даже не восприятие государства как орудия своих частных и групповых интересов (ниже мы увидим, что военные меньше, чем кто бы то ни было, хотят быть так понятыми), а именно отождествление, слияние себя с государством — по крайней мере идеологическое.

Возможно, как раз благодаря этому офицеры — единственная группа, в которой образ государства сохранил черты конкретности. Во всех же других группах он размыт, лишен определенности. Особенность переживаемого момента в том-то и заключается, что люди по инерции ждут от государства чего-то привычного и знакомого по прежним десятилетиям, не представляя, каким же это государство может и должно быть в изменившихся условиях.

С одной стороны, новая государственность не воспринимается как прямое продолжение, а тем более восстановление старой: рейтинг слова «держава» крайне низок во всех группах (кроме, разумеется, военных). Но и образ принципиально иной, демократической государственности в массовом сознании тоже пока не сложился, о чем свидетельствует невысокий рейтинг слова «демократия» (см. табл. 1). И, вместе с тем, именно оно, а не «держава» вызывает повышенный интерес не только в новых элитных группах, что вполне естественно, но и во всех старых (кроме опять-таки военных).

Итак, в большинстве старых элит мы видим очень высокий спрос на законность при повышенном интересе к демократии. Это свидетельствует в пользу нашей гипотезы о том, что в элитных группах культурно-политические предпосылки либерализма формируются быстрее, чем в массовых. Это говорит и о том, что в сознании элит образ будущей государственности если и не обрел пока черты конкретности, то желание обрести их заметно сильнее, чем в массовых слоях, равно как и повышенная настороженность ко всему, что напоминает государственность идеологизированную. Особенно заметно это у директоров. Небезынтересно, что именно они оказались единственной группой, где слово «демократия» имеет более высокий рейтинг, чем слово «могущество» (12, с.44). Просим отнестись к этой информации с должным вниманием, не считая сопоставление двух рейтингов слишком уж произвольным. И дело не только в том, что такое сопоставление обнаруживает разительное отличие директоров от тех же военных (у последних доля сторонников «могущества» в два с половиной раза превышает долю приверженцев «демократии»). Дело в том, что директора очень заметно отличаются в этом отношении и от населения в целом, где рейтинг «могущества» в два раза выше, чем рейтинг «демократии», Мы видим здесь важное указание на ускоренную деидеологизацию государственного сознания директорского корпуса или, по крайней мере, ускоренное освобождение от идеологизации «традиционно советского» типа. В массовых слоях освобождение происходит намного медленнее. Но и в их сознании можно обнаружить выхолащивание прежних представлений: в нем удерживаются лишь самые общие идеологемы. Что касается «конкретики», то она и здесь вытесняется очень быстро.

Показательно, что рейтинг «могущества» среди российского населения в три раза превышает рейтинг «державы». Очевидно, в массовом сознании сохранилось представление о величии страны и желание восстановить его, но при этом прежнее, коммунистически-милитаристское содержание «могущества» утрачено, а новое пока не обретено. Искать же его можно либо в либерализме (экономическое могущество вместо прежнего сугубо военного), либо в национализме, сохраняющем традиционный акцент на военной мощи. Но и здесь перспективы либерализма опять-таки зависят от того, насколько сумеет он в наших, более чем неблагоприятных, условиях стать «социал-либерализмом».

Вот почему совершенно особое смысловое значение может приобрести у нас понятие безопасности. Оно, как никакое, пожалуй, другое, фиксирует и преемственность с сознанием «традиционно советского» типа, и — одновременно — несет в себе альтернативу ему. В нем слышатся ностальгические воспоминания об утраченной упорядоченности тоталитарного огосударствления, в нем просматриваются следы «оборонного сознания», но — вместе с тем — угадываются и идеи защищенности личности, почувствовавшей вкус свободы, защищенности в самом широком смысле этого слова, в том числе и от произвола государства. В нем — редкое сочетание синтетического мировоззренческого содержания и наполненности ситуативно политическим и обыденным, житейски-повседневным значением5, что свидетельствует о его способности приобрести символически лозунговое звучание. Но — не будем опять же забывать: если безопасность и свобода не смогут соединиться в либеральном синтезе, если они не смогут стать взаимодополнительными, то идея безопасности вполне может соединиться с запросом на новую идеологизированную несвободу «национал-социалистического» толка.

Опасность такого развития событий остается значительной. И одна из главных причин заключается в том, что обозначившаяся потребность в свободе не сопровождается готовностью массового сознания освоить пространство свободы. Отщепление личности от государства, формирование особой разновидности идеологически независимого от идеологизированного государства частного человека, начавшееся в брежневскую эпоху и завершившееся во времена «перестройки», не сопровождается пока (или сопровождается очень незначительно) становлением личности, действительно независимой от государства, действительным разделением частной и государственной сфер жизнедеятельности. И это понятно: пока в обществе не укоренилась идея собственности и ее неприкосновенности, частный человек остается атомизированным индивидом, лишенным сколько-нибудь устойчивых органических связей с другими такими же индивидами. Отсюда — два неизбежных следствия: сохраняющийся, хотя и не всегда явно выраженный, спрос на универсального «связного», каким в прежней системе было государство («государство — партия») и неразвитость частных — особенно производительных — интересов.

Если в сознании почти не актуализирована идея собственности, то вовсе не удивительно, что не актуализирована и такая ключевая для либерализма ценность, как терпимость. Удручающе низкий и почти одинаковый рейтинг этой ценности во всех группах говорит не столько о значительном потенциале нетерпимости, сколько о том, что при неразвитости и недифференцированности частных интересов и, как следствие, непроявленности, неакцентированности, размытости межгрупповых и межличностных противоречий, вопрос о терпимости просто не встает: слово никаких струн в сознании не задевает и не вызывает никакого отзвука.

Это не значит, что российское общество антилиберально. Это значит, что оно, откликнувшись в лице значительной части своих представителей на идею свободы, остается тем не менее долиберальным, и ему еще только предстоит сделать выбор между либеральным и нелиберальным маршрутами развития.

Показательно, что в массовом сознании почти не актуализированы не только такие либеральные ценности, как собственность и терпимость. Очень слабо актуализировано и понятие достоинства — этого важнейшего признака независимости личности, ее высокого статуса как частного лица. Еще более показательно, что представители частнособственнического уклада в этом отношении ничем не отличаются от остальных: важный симптом их неготовности к социальному лидерству в широком смысле слова, предполагающему не в последнюю очередь лидерство моральное; наглядное проявление их зависимости и несвободы. Похоже, большинство отечественных собственников пока пребывает в ценностном поле «нелиберального индивидуализма», который или нечувствителен к моральной стороне дела, или в своем противостоянии прежней системе отношений становится сознательным преемником ее аморализма.

Все это нельзя не учитывать, если мы хотим понять место и роль в сознании россиян одной из фундаментальных либеральных ценностей (а в «социал—либерализме» — основной), — ценности свободы. Уже одно то, что самое большое значение ей придается именно в предпринимательско-фермерской среде (в сочетании с только что отмеченными ее особенностями), наводит на мысль, что свобода в современной России, — ценность прежде всего отрицательная, «свобода от» (тоталитаризма), но еще — в строгом смысле — не «свобода для»6.

Может, правда, показаться, что несмотря на низкий статус собственности, терпимости, достоинства, какое-то положительное содержание свободы все же просматривается. Просматривается же оно не столько в экономических, социальных, политических или моральных ориентациях, сколько в некой духовно-культурной устремленности в самом общем, абстрактном, идеально-отвлеченном ее понимании. Бесспорно, например, что в сознании россиян свобода смыкается с духовностью — вопреки тому, что в некоторых интеллектуальных кругах эти ценности рассматриваются как антагонисты: первая преимущественно как «западная», а вторая — как «самобытная». В глазах тех, для кого духовность является ценностью, она не выступает символом приверженности исключительно национальной религиозно-православной традиции (в отличие от свободы, как символа слишком резкого от нее отталкивания). Похоже, обе ценности воспринимаются как противостоящие ценностям «традиционно советским» и в этом смысле друг друга дополняющие7. Но если наше предположение верно, то это означает, что в нынешних условиях духовность, как и свобода, — ценность прежде всего отрицательная, свидетельствующая больше об сталкивании от старого содержания, нежели об утверждении нового.

Положительное же содержание свободы (и духовности тоже), если и можно обрести, то не в результате увеличения силы отталкивания от несвободы, а в результате укоренения в пространстве свободы того наследства, которое оставлено нам советской эпохой. В этом смысле гораздо важнее выделить не те ценности, которые дополняют свободу, а те, которые противоречат ей. Вся проблема и вся суть дела в том-то и заключается, насколько органично это противоречие, насколько разные стороны его способны к мирному сосуществованию и взаиморазвитию, не переходя ту грань, за которой начинается борьба на уничтожение, т.е. до полной и окончательной победы одной из сторон.

Свои соображения о том, как может развиваться этот процесс, мы выскажем в заключительной части нашей работы. Пока же отметим, что сегодня свобода противостоит справедливости. Эта ценность, по природе своей совсем не чуждая либерализму, используется как идеологический щит прежде всего носителями «традиционно советских» ценностей (самый высокий рейтинг — среди пенсионеров и колхозников) и, как мы уже отмечали, более сдержанно воспринимается в группах, противостоящих им (самый низкий рейтинг справедливости — среди предпринимателей).

Другое принципиальное размежевание происходит по линии «свобода — труд», о чем также уже упоминалось в предыдущем номере журнала. Если высокий рейтинг свободы — это результат разгосударствления личности, начавшегося в брежневскую

Это не значит, что свобода и труд выступают в сознании исключительно как I ценности-антагонисты: нередко они примиряются (идеал «свободного труда»)8, но это примирение не сопровождается сколько-нибудь масштабным практическим воплощением и закреплением в нынешней социально-экономической реальности, a потому и не может быть прочным и долговечным. Косвенным подтверждением противостояния труда и свободы (причем именно как разных ценностей) может служить тот факт, что первый привлекательнее всего выглядит в глазах пенсионеров, т.е. тех, кто сам уже не трудится, а вторая менее всего привлекает… тоже пенсионеров. Если добавить, что самый низкий рейтинг труда мы обнаруживаем у предпринимателей, среди которых рейтинг свободы наивысший, то вывод о том, что по линии «труд—свобода» наблюдается противостояние «традиционно советского» и других, в том числе либеральных, типов ценностей, не покажется преувеличением.

Высокий статус труда — это сохраняющаяся в широких кругах российского общества сознательная или бессознательно-инерционная ориентация на огосударствленную социально-экономическую сферу или, если угодно, на огосударствленное гражданское общество. Труд — это как бы посредник между семьей, частной жизнью, идеологически и политически отделившейся от государства, и — все тем же государством, отделиться от которого экономически и социально оказалось несравнимо труднее. Труд по-прежнему воспринимается многими как гарантированный источник выживания и достатка, как своего рода субстанция, лишенная каких-либо качественных характеристик и их не предполагающая.

К сожалению, у нас нет возможности подробно останавливаться на особенностях восприятия труда в советской и — шире — российской национальной культуре. Здесь достаточно отметить, что проблема качества труда (и его результатов) оказалась у нас — за пределами того, что производится для себя или реализуется при непосредственном контакте с потребителем — так и не разрешенной. Если же временами она решалась и в условиях индустриального производства, то лишь в отдельных хозяйственных укладах и благодаря использованию чрезвычайных средств и механизмов (самый выразительный пример: искусственная милитаризация экономики в сталинскую эпоху). При этом трудовой процесс приобретал идеологически-символическую, даже героическую окраску и мог сопровождаться органическим внутренним напряжением и воодушевлением отдельных категорий работников с сопутствующим этому пафосом бескорыстия и безвозмездности. Но длительное поддержание такой обстановки невозможно, а без нее труд, лишенный повседневных неэкстремальных стимулов, превращается в то, во что он постепенно у нас и превратился, а именно — гарантированный источник удовлетворения скудного набора основных потребностей и тем самым — в одну из главных опор государственной власти.

Труд, таким образом, — это та точка, где до сих пор соединяются у нас личность и государство, а высокий статус труда — это проявление их сохраняющейся неотделимости друг от друга в сознании многих людей. Тут не столько даже инстинктивная защита от будущей безработицы (безработные, кстати, в этом отношении не отличаются от работающих), а именно признание за государством роли работодателя — пусть не монопольного, как раньше, но по-прежнему основного.

Эта сохраняющаяся ценность труда ничего общего не имеет с некоторыми официальными советскими ценностями, которые пытаются порой реанимировать и романтизировать, — скажем, с «коллективизмом». Рейтинг последнего близок к нулю во всех социальных группах. Речь идет именно о государственно организованном труде9, который в «героическую» эпоху требует «коллективизма», а в негероическую — вполне сочетается с особым потребительским индивидуализмом советского и постсоветского частного человека.

Если наши соображения и предположения справедливы, то можно с уверенностью утверждать: главной проблемой, с которой столкнется «социал-либерализм» в России, будет именно проблема труда и его соединения со свободой. Колоссальная трудность такого соединения заключается в том, что эти две ценности, строго говоря, несоединимы: ведь свобода означает не что иное, как освобождение от труда в том его понимании, в каком он у нас продолжает существовать. Как сделать это (и можно ли сделать) постепенно, эволюционно, безопасно для всех и к

Источник: Журнал «Полис», №1, 1994

Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий