Радищев и Екатерина: что есть истина?

Публикации

РАДИЩЕВ И ЕКАТЕРИНА:

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА

Заметки о незавершенном прошлом

 

Оглавление

 

Введение

Государство –
воинский стан

Российское государство как внутренний
враг государства

          1.Вертикаль
самовластия

          2.Преждевременные
мысли не вслух

Раздраженный патриотизм

          1.Наследие  государства-армии                                                             

          2.Спор о
деспотизме  

          3.Спор о
России и Западе                                                               

          4.Спор о вере                                                                                        

          5.Отступление
в будущее

Явление «лишних людей» в России

1.Путешествие в никуда                                                                                 

          2.Умные
ненужности                                                                 

          3.Судья
между правом и законом

Литературные образы Великого
Новгорода

Апокалипсис русской свободы

Последняя мечта Верного Руслана

Примечания

 

Введение

В 2005 году вышло первое издание книги
А.Ахиезера, И.Клямкина и И.Яковенко «История России: конец или новое начало?»(1)
Ее авторы  рассматривают прошлое страны
как циклическое чередование милитаризаций и демилитаризаций государственного и
общественного  уклада, видя в этом
главную особенность российской истории. И политическую, и культурную.
Особенность, предопределившую во многом и российское настоящее.

Чем причиняется эта цикличность? Она,
по мнению авторов, причиняется тем, что государство, изначально сложившееся как
милитаристское, т.е. уподобившее управление обществом управлению армией, не
может долго таковым оставаться и со временем вынуждено осуществлять свою
демилитаризацию.  Или, говоря иначе,
переводить себя из состояния, сходного с армейским, в состояние
гражданско-правовое.  Но именно это-то у
него и не получается, именно это и составляет для него основную и до сих пор
неразрешимую проблему. Выводя себя из милитаристского в демилитаризаторский
цикл, оно в нем застревает и упирается в системные тупики, не находя из них
иного выхода, кроме реанимации в новой форме милитаристского уклада. С тем,
чтобы потом снова из него выбираться.

Любая проблема так или иначе
преломляется в сознании людей. И ее нерешаемость преломляется тоже. Независимо
от того, насколько сильно желание ее решить. И меня заинтересовало, как это
выглядело в пору первой российской демилитаризации, сопровождавшейся первыми
шагами от достроенного Петром I государства-армии к  государству,
в котором стали узакониваться не только обязанности подданных, но и их
права.  Символами перемен явились, как
известно,  Манифест Петра III «О даровании вольности и свободы всему Российскому
Дворянству» (1762 г.)
и «Жалованная грамота на права вольности и преимущество благородного
дворянства» (1785) Екатерины II. Сознание и
мышление Екатерины и будет одним из центров моего внимания в этом тексте. А
вторым центром будет сознание и мышление Александра Николаевича Радищева и
героев его известного романа, т.е. тогдашнего общества.

В «Путешествии из Петербурга в Москву»(2) писатель стремился показать самые
разные типы умонастроений времен реформ Екатерины II. С этой целью он даже
делегировал авторство своей оды «Вольность» одному из персонажей романа.
Очевидно, чтобы подчеркнуть типичный характер центральных литературных образов,
он представил их  безымянными. Все они —
и «путешественник за истиной», и его друг, в котором он видит «гражданина
будущих времен», и автор оды «Вольность» — отражают время перемен, которые
начались в России в царствование Екатерины. Это люди совершенно нового для
страны уровня культуры. Они прекрасно образованы, глубоко знают не только
историю своей страны, но и всемирную, свободно пользуются инструментарием
западной философии и политической науки. Но, пожалуй, самая характерная их черта
— приверженность к государственно-правовому мышлению. И это тоже  следствие совершенно новой для России
культуры, которую внесла в общество именно Екатерина II. Прежде всего,  своим «Наказом Комиссии о составлении проекта
нового  Уложения»(3).

Радищев видел в этом программном
документе императрицы намерение положить новое «основание Российскому
государству».  Оговариваясь, что в
«Наказе» наличествуют  недостатки и
неясности, он отмечал, что это  «не что
иное есть, как извлечение, нередко слово в слово, из лучших тогдашнего времени
о законодательстве сочинений»(4). Но интересно все же другое. Интересно, что,
несмотря на   продекларированные в
«Наказе» принципы перестройки служилой государственности на гражданско-правовых
началах, несмотря на осуществленные императрицей меры по практической
реализации этих принципов, включая
освобождение дворян от обязательной службы, персонажи романа Радищева
никакой демилитаризации государственной системы как бы и не заметили.

В их глазах принципиально ничего не
изменилось, все осталось, как было. Характеристика этой системы в «Путешествии»
не оставляет на сей счет ни малейших сомнений. Цитирую:

 «Блаженно государство, говорят, если в нем
царствует тишина и устройство… Что видим мы? Пространный воинский стан.
Царствует в нем тишина повсюду. Все ратники стоят в своем месте. Наивеличайший
строй зрится в рядах их. Единое веление, единое руки мановение начальника
движет весь стан и движет его стройно. Но можем ли назвать воинов блаженными?
Превращенные точностию воинского повиновения в куклы, отъемлется у них даже
движения воля, толико живым веществам свойственная. Они знают только веление
начальника, мыслят, что он хощет, и стремятся, куда направляет. Толико всесилен
жезл над могущественнейшею силою государства»(5).

Почему же  государство по-прежнему для Радищева
«чудище», несмотря на очевидные перемены в стране? Почему не придает он никакого
значения дозированной демилитаризации, выразившейся в освобождении дворян от
обязательной службы и предоставлении им, а также горожанам  некоторых сословных прав? Почему государство
по-прежнему видится ему государством-армией, государством-«воинским станом»?

Ответ прост: потому что милитаристская
(служилая) государственная система, складывавшая в стране веками и достроенная
до своих предельных форм Петром I, — это не
только принудительная служба дворян. У нее было, по меньшей мере, еще два
фундаментальных основания, на которых и сосредоточено внимание Радищева.  Остановимся сначала на одном из них, оставив
второе на потом.

Введенные Петром  рекрутская повинность и прямой военный налог
(подушная подать) делали не только дворян, но и крестьян служилыми людьми. Но
крестьяне должны были служить еще и дворянам.
То есть были  обязаны  содержать и помещиков, и — своими податями –
огромную российскую армию. Эта система сохранялась и во времена Радищева, ею и
был навеян ему образ государства-«воинского стана». Государства,
понуждавшего  крестьянина и в воскресный,
и в праздничный день работать в поле, чтобы своевременно внести налог на
содержание имперского воинства. «Барин подушных не заплатит»(6), – вот правда
сеченного-пересеченного за недоимки русского мужика, душа которого была
зачислена в строй системы в качестве налогооблагаемой ресурсно-мобилизационной
единицы.

Но писатель, которого императрица Екатерина
окрестила «бунтовщиком хуже Пугачева», был движим не только состраданием к
крестьянину. Он осознавал, что сложившаяся организация государства, бывшая  способом решения стоявших перед Россией
проблем, была одновременно и одной из главных проблем самого этого государства,
нерешенность которой несла в себе угрозу его существованию. И не один только
Радищев понимал это. Это понимала и Екатерина, как понимали и все ее
предшественники, правившие страной после Петра. Однако они могли лишь  с большим или меньшим успехом  реагировать на проблему.  Решить ее им было не дано – слишком сильна
была системная инерция государства-армии. Посмотрим, как это выглядело.

 

Государство-«воинский стан»

 

Начну с цифр. Согласно данным первой
подушной переписи тяглового населения, проведенной в царствование Петра I, лиц
податного состояния оказалось менее 6 миллионов(7). Ревизия, проведенная в
правление его дочери, императрицы Елизаветы, показала около 7 миллионов
податных душ(8). При этом, по данным историков, которые носят
приблизительный характер, с 1719 по 1727 год бежало 200 тысяч крестьян(9). В
период с 1727 по 1741 год в России насчитывалось свыше 300 тысяч беглых крестьян(10).
Однако, по донесению полковника Панова, направленного во время царствования
императрицы Елизаветы Петровны в Польшу для поиска и возвращения беглых, только
в этой стране их было до миллиона(11).

Как бы то ни было, нет сомнений в
том,  что бегство населения в российской
империи в указанный период стало национальным бедствием(12). Учитывая, к тому
же, что бегство это вело к усилению разбойного движения в стране. От кого же и
от чего бежали люди? Они бежали от государства-армии.

После того, как Петр I победоносно
завершил Северную войну, перед ним встал вопрос, где разместить и на какие
средства содержать возвращавшееся с фронта огромное войско. Другого решения не
было, кроме как разместить его на прямое кормление в провинциях страны. Для
этого специально посчитали, сколько крестьян могут прокормить одного
кавалериста, сколько – пехотинца. И в зависимости от этих расчетов определили,
какая подать должна взиматься с «души мужского пола».  Так «души» были поставлены в строй как
ресурсные единицы российского воинства. Посредством государственных ревизий был
налажен их учет. А чтобы «души» не могли сбежать, ввели паспорта. Когда
крестьянин по необходимости покидал деревню, в паспорте указывался срок, на
который он убывал с места жительства, и пункт его следования. Самовольная
отлучка даже в соседнюю деревню могла привести к аресту и жесткому наказанию(13).

Введение подушного налогообложения,
наряду с внедрением паспортного порядка, и завершило утверждение в России
системы государства-армии. Но уже через несколько дней после смерти Петра  генерал-прокурор Сената П.Ягужинский подал
записку только что возведенной на трон Екатерине I, в которой без обиняков
указывал, что «целости государства и народа» угрожает «внутренняя опасность»(14).
И проявилась эта, раскалывающая государство и народ внутренняя опасность, как
раз в ходе взимания введенного прямого военного налога на содержание
вооруженных сил империи.

То, что описал «бунтовщик» Радищев,
задолго до него описали представители самой власти. Хотя, разумеется, свои
тексты, в отличие от него, публичной
огласке не предавали.  Послушаем,
что именно докладывал тот  же
П.Ягужинский императрице Екатерине I о причинах
внутренней опасности, которая угрожает целости государства и народа.
Язык и стилистика несколько устаревшие, но при желании  понять
можно:

«…
От подушного сбору происходит великая тягость оттого: а) что беглые и умершие и
взятые в солдаты в 719 году не выключены; б) престарелые, увечные и младенцы,
от которых никакой работы нет, в тот же оклад положены, а подушные деньги
правят на наличных, чего ради в такое неурожайное время крестьяне не токмо
лошадей и скот, но и семенной хлеб распродавать принуждены, а сами терпеть
голод, и большая часть может быть таких, что к пропитанию своему впредь никакой
надежды не имеют, и великое уже число является умерших ни от чего иного, токмо
от голоду (и небезужасно слышать, что одна баба от голоду дочь свою, кинув в
воду, утопила), и множество бегут за рубеж польский и в башкиры, чему и заставы
не помогают, и такой после расположения полков на квартиры в душах ущерб
является, что в одном Вологодском полку, который расположен в Казанской
губернии, убыло с лишком 13000 душ, из которых показано умерших 8000, беглых –
3000, взятых в солдаты – 340, а прочие вдвое написаны и вывезены беглые на
прежние жилища. Да в той же губернии из определенного числа душ на тамошний
гарнизонный полк бежало в Башкиры 2043 души. И ежели далее сего так продолжить
и подушные деньги править на оставших, то всякому Российского отечества сыну,
соболезнуя, рассуждать надлежит, дабы тем так славного государства нерадивым
смотрением не допустить в конечную гибель и бедство»(15).

Из этой докладной записки мы видим, что
в сформировавшейся системе государства-армии крестьяне напрямую в качестве
ресурсно-мобилизационных единиц были приписаны к воинским подразделениям.
Поэтому и отношения выстраивались с позиций силы, исходя из безусловного
приоритета интересов армии, которой и был передан сбор военного налога. И
именно эта  милитаристская система,
созданная для поддержания могущества государства,  стала восприниматься для государства  разрушительной. Вслед за генерал-прокурором,
другие соратники Петра I, среди которых был и А.Меншиков, подали докладную
записку, в которой в еще более трагических тонах описывали, как унаследованная
от Петра государственная организация ведет в «конечную гибель и бедство»
Россию:

 «Мужикам бедным страшен один въезд и проезд
офицеров и солдат, комиссаров и прочих командиров, кольми же паче страшны
правеж и экзекуция, о которых уж и так доносят, что крестьянских пожитков в
платеж тех податей недостает, и что крестьяне не только скот и пожитки продают,
но и детей закладывают. Переменные командиры такое разорение не чувствуют, ибо
никто ни о чем больше не думает, кроме чтоб у крестьянина последнее в подать
взять, и тем выслужиться, не уважая о том, что после крестьянин без ничего
останется или и вовсе куда убежит»(16).

Не отдельные злоупотребления, а именно
общее состояние России рисуют высшие государственные деятели — те, кто по воле
Петра I создавал систему государства-армии. Как и в пору ее создания, они
считали ее безальтернативной, а потому и взрывоопасность усматривали не в
системе, как таковой, а в людях, ей служащих.
Но не каких-то конкретных, а всех без исключения. Признавалось, что
жестокое насилие в отношении тех, кто содержит армию, чинят именно все, «начав
от солдата до штаба и до генералитета, а из гражданских от фискалов,
комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но
волками, в стадо ворвавшимися, называться могут»(17).

Но если поведение служителей системы
считалось не системной нормой, а всеобщим отклонением от нее, то власти ничего
не оставалось, как заниматься увещеванием уклоняющихся, объясняя им суть нормы
и призывая ей соответствовать. Именно этим она и занималась, если судить по
именным императорским указам, издаваемым на основании упоминавшихся  докладных записок:

«По
разсуждении о нынешнем состоянии нашего империя показывается, что … не токмо
крестьянство, на которое содержание войска положено, в великой скудости
обретается и от великих податей и непрестанных экзекуций и других непорядков в
крайнее и всеконечное разорение
приходит, но и прочия дела… Понеже армия так нужна, что без нея
государству стоять невозможно… того ради и о крестьянех попечение иметь
надлежит, ибо солдат с крестьянином связан, как душа с телом, и когда крестьянина
не будет, тогда не будет и солдата»(18).

Но увещевания не помогали. И
административные коррекции системы мало
помогали тоже. Власть пыталась демилитаризовать отношения между деревней
и армией. Перекладывала сбор подушной подати
на гражданские органы, на самих помещиков. Передислоцировала полки из
сельской местности в города. Предписывала «две части офицеров, и урядников, и
рядовых, которые из шляхетства, в домы отпускать, чтоб они деревни свои
осмотреть и в надлежащий порядок привести могли»(19). Но, как выяснялось,
нельзя было административно демилитаризовать систему, сохраняя ее основание в
виде обременительного специального налога на содержание армии.  И почти через десять лет после смерти Петра I
обер-прокурор Сената А.Маслов подает императрице  — на этот раз Анне Иоановне — очередной
проект необходимых мер по преодолению углубляющегося раскола между государством
и крестьянством. И в проекте том те же долженствования,  что и в увещевающих указах Екатерины I:

«Благополучие
и безопасность государства состоит в сухопутных и морских войсках, которыя не
токмо комплектуются людьми из тех же крестьян, но и жалованьем и воинскими
припасами содержатся на собираемыя с них деньги, и тако крестьяне и войско за
один корпус человеческий почитать надлежит, ибо, когда в состоянии будут
крестьяне, то в состоянии будут и войска»(20).

Пафосные
формулировки докладных записок и императорских указов об общем «корпусе
человеческом» из солдат и крестьян, об их единении, подобном единению  «души» и «тела», отражали лишь очевидное
бессилие даже неограниченной самодержавной власти перед проблемами,
порожденными государством-армией. Конечно, вывод военно-экзекуторских команд из
деревень, с помощью террора выбивавших подушную подать из крестьян, несколько
облегчал положение бесправного населения. Но передача сбора военного налога
помещикам и  гражданским властям была
лишь коррекцией милитаристской системы, в которой  не только служилое сословие, как было и до
Петра, но и все национальное воинство ставится на прямое кормление населением.
Поэтому система эта и много лет спустя ассоциировалась в глазах Радищева с
«воинским станом», а население страны выглядело как завоеванное внешним
врагом.

Некоторое смягчение диктата в отношении
крестьян посредством замены прямого военного администрирования гражданским в их
положении мало что меняло. И они, как могли, продолжали протестовать –
бегством, разбоями, бунтами.  Власть, как
и раньше, осознавала проистекающие из милитаристской системы угрозы, но, сама
будучи пленником системы, ответить на них не могла.

Мало того, передача налоговой функции
помещикам и гражданским чиновникам сразу же обернулась резким оскудением
государственной казны. Имперская власть в указах констатировала, что опора
государства – дворянство ставит свои корыстные интересы выше национальных.
Недоимки по военному налогу достигали огромных сумм. И этому «не иной кто
причиною, но вначале знатные персоны, а на них смотря или норовя им,
губернаторы и воеводы и определенные к таким зборам управители»(21). Общим
местом в правительственных документах стала констатация того, что помещики «так
свои доходы умножают всегдашнею крестьянскою на них работою, что их крестьянам
не только на подати государственные, но и на свое годовое пропитание хлеба из
земли добыть или чрез какие промыслы… получить времени не достает»(22). Ну, а
фискальные меры против помещиков-должников неизбежно отражались опять же на
крестьянских спинах.

Таким
был этот государственный порядок, выстроенный под обслуживание военных
потребностей. Порядок, при котором  предписанное
крестьянину  двойное служение –
государству и помещику —  плодило
неразрешимые противоречия. Порядок, при котором, по словам современного
исследователя,  «два основных состояния,
переживаемые народами, —  мира и войны –
объединились в некоторое третье состояние мира
как войны
»(23). Заложницей этого порядка стала и Екатерина II. Ее реформы его не коснулись, и после их завершения
Радищев с полным на то основанием мог написать, что в стране  «две трети граждан лишены гражданского звания
и частию в законе мертвы»(24). И проистекающие отсюда системные проблемы
Екатерина унаследовала тоже.

В
дворянских наказах своим депутатам в Уложенной Комиссии читаем все те же
жалобы на повальное бегство крестьян, на кровавые разбои:   «Бегают
по близости за границу в Польшу, ибо всем русским крестьянам известны польские
обычаи, что всякий имеет винную и соляную продажу и что набора рекрутского не
бывает, равно и сборов для платежа казенных податей. Прельщаемые этим, здешние
крестьяне… беспрестанно туда бегают не только одиночками или семьями, но и
целыми деревнями со своим имуществом и при побегах помещиков своих явно грабят
и разоряют… Некоторые, собирая там разбойнические немалые партии, явно приходя
оттуда в Россию, разбивают и грабят крестьянские и помещичьи дома и
возвращаются опять в свое убежище… Другие бегают внутрь государства. Многие
бегают в Чухонщину и Лифляндию… Во время рекрутских наборов, как скоро
крестьяне о том узнают, то все годные в рекруты уходят в Польшу и шатаются там,
пока набор кончится»(25).

Все те же речи, что и прежде. И о том
же. О системе, превращающей население во внутреннего врага государства. Только
в данном случае сигналы идут не от высших сановников, а от представителей
сословий, получивших право высказаться.

Недовольны дворяне – крестьяне бегут и
разбойничают. Недовольны и приглашенные для участия в Уложенной Комиссии
государственные крестьяне (земледельцы, управлявшиеся органами государственной
власти). И в их обращениях в Комиссию все те же факты,  о которых докладывалось и предыдущим
царствующим особам. Те же констатации, что
«мирским людям» приходится
платить подушную подать за всех положенных в оклад «юродивых», «дряхлых
и увечных», «за сущих младенцев», «за неимущие и умершие души» и  поставлять рекрутов за всех беглых, «по несыску»
которых «отдают в рекруты пожиточных крестьян». Что крестьянин находится в
мобилизационной привязанности к земле, и ему
крайне трудно уйти на заработки, так как для отлучки из деревни нужно
брать не только «письменный вид», но и оставлять за себя поручителей, которые
обязались бы платить за ушедших «подушные деньги… по наступлении подушному
сбору»(26).

От императрицы ждали перемен. Но она
знала, что принципиально в сложившейся системе, держащейся на военном
налоге,  ничего изменить нельзя. Поэтому
в данном отношении послаблениям она предпочла ужесточение. В ответ на
недовольство той же круговой порукой она ее
укрепляла, распространяя на мирские власти, – указ 1769 года предписывал
«старост и выборных недоимочных волостей брать в города и употреблять под
караулом в тяжкие работы», пока заработанная плата не покроет все недоимки(27).

Подушная подать, почти столетие
взимавшаяся и после смерти Екатерины II(отменена в 1887 году), была
краеугольным камнем государства-армии. Ее сбор был целью, подчинявшей себе
почти все другие цели и заставлявший закрывать глаза на возникавшие при этом
проблемы и даже угрозы. Но удерживать крестьянский мир в мобилизационной
покорности только силой государства было невозможно, почему и использовался
издавна  механизм коллективной
ответственности. Тем самым собственное население уподоблялось оккупированному
поставщику дани. Екатерина II не только
следовала этой традиции, но и преумножала ее.

Так что вовсе не удивительно, что в
проведенной императрицей демилитаризации дворянства, выразившейся в его
освобождении от обязательной службы, Радищев никакой демилитаризации не
усмотрел. Можно его, конечно, в этом упрекнуть – в России все же впервые
появилась идея права, пусть и в узкосословном преломлении. Да и о первом
непоротом поколении тоже, наверное, нелишне вспомнить. Но Радищев увидел и
нечто существенное, а именно, что система «воинского стана» сохранилась. И что
ослабление одной из ее милитаристских составляющих сопровождалось укреплением
другой, что казалось ему чреватым самыми катастрофическими последствиями.

Об этом укреплении свидетельствовало
ведь и сама демилитаризация дворянства, которая не сводилась к его освобождению
от обязательной службы. Она означала еще и приватизацию, т.е. выведение из
милитаристской системы, пользуясь словами В.Ключевского, «земли служащей»,
«служилого землевладения»(28). Помещики из условных собственников земли
превращались в безусловных,  в своего
рода «малых монархов»(29). И одновременно – в масштабах своих владений — в
наследственных чиновников на службе государя,
наделенных в отношении крестьян фактически неограниченными
полномочиями.

В первые годы своего царствования
Екатерина II не исключала,
возможно,  и    движения  по иному маршруту. Неспроста же созданным ею
Вольным экономическим обществом был объявлен международный конкурс работ по
крестьянскому вопросу,  проведенный еще
до опубликования «Наказа». Лучшей была единогласно признана работа французского
автора, доказывавшего, что крестьяне в России должны владеть землей и быть
свободными, но освобождение следует проводить постепенно(30). Однако
дворянством такого рода идеи были отторгнуты, идти против его воли императрица
не решилась. И сделала то, что сделала: отпустив дворян из «воинского стана» на
волю, она предоставила им возможность воспроизводить «воинские станы» в своих
поместьях под своим, помещичьем, командованием.

Радищев, считавший такое состояние
взрывоопасным,  искал способ выхода
из  него
в состояние гражданско-правовое. И упирался в этом поиске в еще одно,
главное звено милитаристской системы, такой выход блокирующее.

 

Российское государство как внутренний враг государства 

Таким звеном Радищев считал
самодержавную власть. Екатерина II, в отличие от него, видела в самодержавии
единственно правильную для России форму правления.   «Государь есть самодержавный; ибо никакая
другая, как только соединенная в его особе власть, не может действовати сходно
со пространством столь великого государства», — писала она в «Наказе», полагая,
что «всякое  другое правление не только
было бы России вредно, но и вконец разорительно»(31). А польза подданным от
единовластия  обосновывалась императрицей
тем, что «лучше повиноваться законам под одним господином, нежели угождать
многим»(32).

Что это означало? Это означало, что
Екатерина намеревалась утверждать в стране право и закон, оставляя
императорскую власть надзаконной. Но такое двоенормие, полагал Радищев, как раз
и воспроизводит государство-«воинский стан», где царствует не закон, а приказ.
Надзаконная власть на государственной вершине неизбежно воспроизводит свои
подобия на более низких этажах государственной иерархии, порождая  соответствующий тип сознания и поведения.

 

1.Вертикаль самовластья

 Вот как описывает Радищев эту трансформацию
самовластия правителя  в самовластие его
чиновников:

  «Пример самовластия государя, не имеющего
закона.., других правил, кроме своей воли или прихотей, побуждает каждого
начальника мыслить, что пользуюся уделом власти беспредельной, он такой же
властитель частно, как тот в общем. И сие столь справедливо, что нередко
правилом приемлется, что противоречие власти начальника, есть оскорбление
верховной власти»(33).

А это, в свою очередь, ведет к тому, что
произвол, наиболее наглядно проявлявшийся в принуждении к уплате подушной
подати, верховной властью санкционированный, становится нормой и там, где
произвол этой властью не только не предписывается, но и осуждается. И такая
вертикаль самовластия, «тысячи любящих отечество граждан заключающая в темницу
и предающая их смерти; теснящая дух и разум, и на месте величия водворяющая
робость, рабство и замешательство, под личиною устройства и покоя»(34), в
принципе не может быть преобразована в соответствии с принципами права. Такая
вертикаль, истоки которой Радищев видит в самовластии верховного
правителя,   может, полагает он,   плодить
лишь «кукол»  режима.

Это не просто «воинский стан», где
вместо закона – приказ. Это «воинский стан», где приказ неотделим от произвола.

В какой-то степени такое положение
вещей, если говорить о государственном аппарате, предопределялось и кадровой
политикой государства, при которой на гражданские должности назначались бывшие
военные. И Радищев не оставляет этот момент без внимания:

 «С вероятностию корень сего правила о
непрекословном повиновении найти можем в воинских законоположениях и в смешении
гражданских чиновников с военными.
Большая часть у нас начальников в гражданском звании начали обращение
свое в службе отечеству с военного состояния и, привыкнув давать подчиненным
свои приказы, на которые возражения не терпит воинское повиновение, вступают в
гражданскую службу с приобретенными в военной мыслями. Им кажется везде строй;
кричит в суде «на караул» и определение нередко подписывает палкою»(35)
.

Но дело не сводится, конечно, к
кадровому составу чиновников. Дело в общем строе жизни, где на одном полюсе
самовластный правитель, стоящий над законом, а на другом – «мертвые в законе»
крестьяне, в отношении к которым воспитание дворян «с самого детства учит
поступать самовластно»(36). А строй жизни, по Радищеву, проистекает из самодержавия:
будучи надзаконным, оно не в состоянии обеспечить законность в стране, даже
если того хочет. Да и сами российские самодержцы это свое бессилие осознавали,
хотя, разумеется, и не ставили его в зависимость от надзаконности своей власти.
Вот что написала, например, в конце своего царствования императрица Елизавета
в  указе от 16 августа 1760 года:

«С
каким мы прискорбием по нашей к подданным любви должны видеть, что
установленные многие законы для блаженства и благосостояния государства своего
исполнения не имеют от внутренних общих
неприятелей
, которые свою беззаконную прибыль присяге, долгу и чести
предпочитают, и равным образом чувствовать, что вкореняющееся также зло,
пресечения не имеет. Сенату нашему, яко первому государственному месту, по
своей должности и по данной власти давно б надлежало истребить многие по
подчиненным ему местам непорядки, без всякого помешательства умножающиеся, к
великому вреду государства. Ненасытная алчба
(стремление, желание. – П.С.) корысти дошло до того, что некоторые
места, учрежденные для правосудия, сделались торжищем, лихоимство и пристрастие предводительством судей, а
потворство и упущение ободрением беззаконникам. В таком достойном сожаления
состоянии находятся многие дела в государстве и
бедные, утесненные неправосудием люди, о чем мы чувствительно
соболезнуем, как и о том, что наша кротость и умеренность в наказании
преступников такое нам от неблагодарности приносит воздаяние…»
(37 — выделено везде мной. – П.С.).

Так ведь мог написать и Радищев. Да
примерно так он и писал о государстве. Оно и у него ассоциировалось не только с
«воинским станом», где все не по закону, а по приказу, но и с «торжищем»,
устроенным приказывающими, которых он тоже считал людьми, враждебными
государству,  угрожающими самому его
существованию. Критик самодержавия  не
расходился с самодержцами в понимании проблем страны и оценке пороков ее
государственности. Он и формировался в атмосфере, в которой о пороках этих
принято было говорить открыто. С их констатации начинала свое царствование и
Екатерина II, которая, взойдя на престол, в
своем именном указе  написала почти то
же, а порой и теми же словами, что до нее Елизавета Петровна:

«Мы
уже от давнего времени слышали довольно, а ныне и делом самым увидели, до какой
степени в государстве нашем лихоимство возросло: ищет ли кто места – платит;
защищается ли кто от клеветы – обороняется деньгами; клевещет ли на кого
кто  – все происки свои хитрые
подкрепляет дарами. Напротив того: многие судящие освященное свое место, в
котором они именем нашим должны показывать правосудие, в торжище  превращают… Таковым
примерам, которые вкоренилися от единого бесстрашия в важнейших местах,
последуют наипаче в отдаленных находящиеся и самые малые судьи, управители и
разные к досмотрам приставленные командиры и берут с бедных самых людей не
токмо за дела беззаконные, делая привязки по силе будто указов, но и за такие,
которые не инако как нашего благоволения достойны, так что сердце наше
содрогнулося, когда мы услышали.., что Новгородской губернской канцелярии регистратор
Яков Ренбер, приводя ныне к присяге нам в верности бедных людей, брал и за то с
каждого себе деньги, кто присягал…»
(38
— выделено мной. – П.С.).

Все это было во времена Радищева общим
местом, и афоризм  Никиты Панина, видного
екатерининского сановника («в России кто может – грабит, кто не может – крадет»)
(39)  преувеличением мало
кому казался, включая царствующих персон. И Радищев стал в глазах Екатерины
«бунтовщиком» не потому, что написал об этом, а потому, что причину всего этого
усмотрел в самодержавии. Истоки всеобщего беззакония он обнаружил  в надзаконности верховной власти. Такая
власть не может вывести себя и страну  из
государства-армии в государство, основанное на законности. Верховное
самовластие, не обязательно того желая, творит самовластие на нижних уровнях.

Не дано ему воспрепятствовать и
превращению этого государства в «торжище». Именно потому, что речь не об армии,
как таковой, а об уподобившемся ей гражданском устройстве, обслуживающем
многообразные частные интересы в их притяжениях и отталкиваниях. Обслуживающем
посредством людей, тоже имеющих свои частные интересы. И если у них есть
полномочия приказывать, то они будут этими полномочиями торговать. Но торговать
своим статусом будут в такой системе  и те,
кто  приказывать не уполномочен, но, как
судьи, наделен правом   выносить решения от имени закона.

Так можно интерпретировать мысль
Радищева, которая, понятно, не могла не вызвать у императрицы отторжения. В
описанном в «Путешествии» беззаконии властей она увидела «злобное толкование»
этих беззаконий и своих программных намерений по их искоренению. Такие
описания, по ее мнению,  лишь «порочат
общество, а не доброе сердце, либо намерение государя»(40). Она, очевидно,
имела в виду неготовность общества ее намерения
принять, что не должно ставить под сомнение достоинство этих намерений.
Но мысль писателя была иной: он усомнился в том, что общество может освоить
более высокий, чем самовластие, принцип под опекой самовластия.

Радищев был преждевременным человеком –
исторический ресурс монархического самодержавия в эпоху Екатерины был еще  далек от исчерпания, а реальной альтернативы
ему не просматривалось. Но он был такой не один. Такие люди выделяются
повышенной проницательностью в понимании системных слабостей и изъянов государственного
порядка, но часто недооценивают ресурсы этого порядка, обеспечивающие его
выживание.  Поэтому их прогнозы системных
обвалов, хотя обычно и сбываются, но уже после их жизни. Но эти люди интересны
и тем, что, вырываясь своей мыслью за границы того, что есть, и что  в данный момент изменено быть не может,
создают интеллектуальную традицию, без которой изменений не может быть и в
дальнейшем. Поэтому позволю себе небольшое отступление о таких людях времен
Екатерины и Радищева.

 

2. Преждевременные мысли не вслух

Наиболее известные из них – уже
упоминавшийся Никита Панин и князь Михаил Щербатов. Это были «шестидесятники»
XVIII века, которые вполне могли быть прообразами персонажей радищевского
«Путешествия». С Радищевым и друг с другом их объединяло неприятие надзаконного
самовластия и осознание проистекающих из него угроз. А отличало от Радищева то,
что тексты свои они, как правило, не публиковали.

Вспомним  политическое завещание Панина,
предназначенное его воспитаннику, будущему императору Павлу I, в котором он
говорил то, что впоследствии выразилось и в настроениях персонажей  «Путешествия».  В стране, где царствует произвол самовластия,
утверждал Панин, есть «Государство, но нет Отечества, есть подданные, но нет
граждан, нет того политического тела, которого члены соединялись бы узлом
взаимных прав и должностей (т.е. обязанностей. – П.С.)»(41). В этой логике путь
к праву, по которому шла Екатерина II, не
выглядел путем к праву.  Демилитаризация
дворянства, освобождение его от обязательной службы и узаконивание его
сословных прав при сохранении двух других оснований старой милитаристской  государственности  —
надзаконного самодержавия и «мертвого в законе» крестьянства — вводило
империю в промежуточное состояние, которое я называю нормопатологией(42).  Чем значительнее «один господин закона»,
т.е.  Екатерина II, расширяла гражданские
права дворянского сословия, тем острее развивалась эта нормопатология
государственного организма, когда к сохранявшемуся скелету прежней
милитаристской нормы дозированно подсоединялась инородная для него норма
правовая.

Раскрывая перед сыном Екатерины картину
политического неустройства страны, Панин подчеркивал, что просвещенный и
добродетельный монарх начнет «служение ей немедленным ограждением общия
безопасности посредством законов непреложных»(43). Такие законы, по сути
конституционного характера, которые нельзя самовластно отменить, призваны стать
основой, фундаментом существования государства, исключающим  произвол силы:

 «Без непременных Государственных законов не
прочно ни состояние Государства, ни состояние Государя. Всякая власть, не
ознаменованная божественными качествами правоты и кротости, но производящая
обиды, насильства, тиранства, есть власть не от Бога, но от людей, коих
нещастия времян попустили, уступая силе, унизить человеческое свое достоинство.
В таком гибельном положении нация, буде находит средства разорвать свои оковы
тем же правом, каким на нее наложены, весьма умно делает есть ли разрывает…»(44).

Мы видим, как идея ограничения власти
«непреложными законами» доводится до идеи о праве подданных на сопротивление
самовластью. Отчасти схожими были и взгляды князя Щербатова, представшего в
ходе обсуждения «Наказа» Екатерины в Уложенной Комиссии идеологом родовитого
дворянства. Он также полагал, что «монархия должна иметь основательные законы»(45),
будучи предельно резким в обличениях сложившегося в стране государственного
устройства. «Я охуляю самой состав нашего правительства», — писал он, называя
его «совершенно…самовластным и таким, где, хотя есть писанные законы, но они
власти государевой и силе вельмож уступают»; «охуляю я наши законы, поелику они
не токмо с согласия народного, но ниже  с
согласия главного правительства сочиняются; охуляю тем, что оные ясно показуют,
что при составлении их ни о состоянии, ни о пользах, ни о нуждах народных ни
сведения, ни попечения не прилагается»; «охуляю я писание законов самою
Монархинею, писанных во мраке ее кабинета, коими она хощет исполнить то, что
невозможно, и уврачевать то, чего не знает»(46).

Понятно, что под «народом» Щербатов,
как и Панин под «нацией», имел  в  виду не «мертвых в законе»  крестьян.
То была критика надзаконного самодержавия с позиций дворянской
аристократии,  недопущение которой к
законотворчеству интерпретировалось как гибельное для государства. То есть
существующий порядок вещей обличался и с точки зрения интересов определенного
социального слоя, и с точки зрения пользы самой власти, надзаконность
которой  для нее же может обернуться
большими неприятностями.

Щербатов возмущался тем, что самовластие,
«ни на что не взирая,… возмущает во всех частях жизнь и спокойство каждого
гражданина»; «все ядом сим заражается, и все обращается в общественный вред»(47).
А  людей, живущих при таком  режиме, сравнивал с путешественниками,
плывущими во время бури на корабле, который лишился мачты, парусов и даже
компаса: «Плывет еще корабль, но при дыхании бурных ветров ни управляться не
может, ни знать мелей и камней, ни места своего течения»(48).

Это – предощущение  опасности. И если все будет продолжаться, как
есть, то русская аристократическая элита может оказаться перед выбором: или и
дальше плыть под флагом  самовластия,
надеясь на счастливую случайность, или осознать свой человеческий долг. В
странах просвещенных, по мнению Щербатова, деспотизм самовластия не может быть
продолжительным, «ибо в самом деле, если всякий рассмотрит обязательства свои к
Божиему закону, к отечеству, к самому себе, к семье, и ближним своим, то узрит,
что долг и благосостояние его влечет его низвергнуть сего кумира, никогда
твердых ног не имеющего»(49).

Это не призыв (какие и к кому могут
быть призывы из интеллектуального подполья?), а всего лишь отвлеченное
суждение. Но оно свидетельствует о том, что
позиции Панина и Щербатова объединяет не только пафос ограничения
самодержавия «непреложными», «основательными» законами. Их объединяет  и осознание высшей правоты сопротивления такому режиму как естественного права народа,
нации – в том понимании смысла этих слов, которым они наполнялись в ХУIIIвеке.
В лице немногих своих представителей (таких, как Панин и Щербатов, в стране
были единицы) русская мысль начала продвигаться к идее конституционного
правления. Однако факт и то, что такие умонастроения стали  следствием той  демилитаризации гражданского духа,
которая  была инициирована Екатериной II.

Радикализм  «шестидесятников» XVIII века проистекал,
очевидно, из первоначальных деклараций императрицы. Взойдя на трон, она заявила
о  намерении покончить с традицией
самовластия. Объясняя в своем Манифесте причины государственного переворота и
отстранения Петра III  от власти, она указывала: «Самовластие,
необузданное добрыми и человеколюбивыми качествами, в Государе, владеющим
самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям
непосредственною бывает причиною»(50). И дальше: «Наиторжественнейше обещаем
нашим  императорским словом узаконить..,
чтоб и в потомки каждое  государственное
место имело свои пределы и законы»(51).
От нее ждали, что это будет сделано и в отношении высшего
«государственного места». Она же так далеко идти не собиралась. Она
намеревалась  утверждать законность под
сенью самодержавия, а не распространять ее на само самодержавие. О чем в одном
из писем своему фавориту Г.Потемкину так и написала: «Закона себе предписать я,
конечно, никому не дозволю»(52).

Но, не предписав его себе, надзаконная
власть не в состоянии утвердить законность.
И именно в констатации этой
невозможности сошлись просвещенные современники Екатерины – и Радищев, и
Панин, и Щербатов.

По словам Панина, «злоупотребление самовластия
восходит» при господстве «любимцев» царских «до невероятности, и уже престает
всякое различие между Государственным и Государевым, между Государевым и
любимцовым. От произвола сего последнего все зависит. Собственность и
безопасность каждого колеблется. Души унывают, сердца развращаются, образ
мыслей становится низок и презрителен»(53).

А у Щербатова читаем, что не только
«любимцы», но и весь вельможный корпус был отравлен  ядом произвола. И обращение к отравленным,
ставшими отравителями других: «Вижу ныне вами народ утесненный, законы в
ничтожность приведенные; имение и жизнь гражданскую в неподлинности; гордостью
и жестокостию вашею лишенные души их бодрости, и имя свободы гражданской
тщетным учинившееся»(54).

Все эти мнения и оценки были резонными
и справедливыми. И, тем не менее, они не могли быть услышанными, даже если бы
высказывались открыто. Екатерине досталось государство с обретенным
военно-державным статусом, который ей предстояло сохранять и преумножать. И у
нее это получалось – войны выигрывались, территория расширялась, пугачевщина
была подавлена.

Ей досталось государство, державшееся
на милитаристской традиции, сочетавшейся с традицией «торжища» на всех этажах
государственной иерархии.  Она пыталась
двигаться от милитаристской организации к правовой – прежде всего, в отношениях
с дворянством. Попутно она получила  в
его лице в обмен на дарованные ему вольности самую дешевую в мире, фактически
бесплатную систему низового управления,
обеспечивавшую, в том числе, и сбор податей. Да, обеспечивавшую не лучшим
образом, да, не без злоупотреблений. Но императрица  отдавала себе отчет и в том, что правит
страной, правовой культуры не ведавшей, с чем полагала необходимым считаться.
Поэтому она, осуждая в своих указах массовые злоупотребления  должностных лиц, не превращала эти  осуждения в сколько-нибудь  масштабные репрессивные акции. Поэтому ее
демилитаризация была дозированной, двух других базовых звеньев петровской
системы – самодержавия  и «мертвого в
законе» крестьянского мира – не затрагивавшей.

Разумеется, умонастроения, переданные в
романе Радищева, до нее доходили и раньше. И она отгораживала себя от них
соображениями типа того, что иного в России не дано, ибо системно иное как раз
и будет взрывоопасным для государства.
Гораздо более взрывоопасным, чем угрозы, исходящие от мздоимства и
лихоимства «внутренних общих неприятелей». Но при этом Екатерина считала Россию
европейской страной, хотела, чтобы и Европа ее таковой признавала,  и потому очень болезненно относилась к
критике из-за рубежа, ставившей эту европейскость под сомнение. Критика эта
касалась тех же явлений, которые возмущали Панина, Щербатова, Радищева. И
интересно, как на нее Екатерина публично реагировала, как интерпретировала для
Европы то, что ее представителям казалось с европейскостью не совместимым.

 

Раздраженный патриотизм

Особенно резкую реакцию  вызвала у императрицы книга члена французской
Королевской академии наук, аббата Шаппа дʼОтероша «Путешествие в Сибирь по
приказу короля в 1761 году»(55). В ответ на это
произведение, опубликованное во Франции в 1768 году, Екатерина, скрыв
свое авторство, написала книгу «Антидот»(56). Ответ призван был  стать противоядием от заражения теми
представлениями о России, которые
сложились о ней у иностранного наблюдателя.

Ученый французский аббат завершил свое
путешествие за несколько месяцев до свержения с трона Петра III, а свою книгу
писал в первые годы царствования Екатерины II. И воспринимал ее  как императрицу, способную изменить русский
мир:

«Будучи
властительницей широких взглядов и дарований, она понимает всю порочность сего
государственного уклада, и помыслы ее направлены на проведение реформ. Нет
сомнений, она не ограничится пожалованием свободы дворянству – всем ее
подданным будет дарована сия милость. К тому взывает гуманность, да и сама
политика того требует, ибо без оного переустройства Россия останется не чем
иным, как феодальной страной, где феодальные порядки плодить станут мелких
тиранов, подрывающих могущество императрицы. Блажен народ, имеющий счастье быть
управляемым подобной государыней! Все ее поступки целью имеют благополучие
подданных, каковые при Петре III подвергались опасности быть ввергнутыми в
изначальное состояние варварства. Императрица хлопочет о воздвижении монумента
Петру I, дабы увековечить для потомков память об оном великом деятеле; она
споспешествует развитию наук, искусств, государственного управления и трудами
своими показывает народу, что единственная из всех достойна править на троне
Петра
I»(57)

Казалось бы, такие комплименты и авансы
должны были найти у российской императрицы благодарный отклик. Тем более, что
ученый аббат счел даже возможным обосновать необходимость для России
государственного переворота, вознесшего Екатерину на трон. Образ реформатора,
преобразователя российской архаики  на
европейских началах  — это
соответствовало  ведь  и ее
собственным представлениям о ее роли и миссии. Но книга вызвала у нее не
благодарность, а раздражение и гнев.

Императрица  не хотела, чтобы Россия и ее история
выглядели в глазах европейцев так неприглядно, как были представлены  французским путешественником. Ее не
вдохновлял образ радикального реформатора российской старины – наверное,
потому, что успела уже осознать пределы
своих реформаторских возможностей
и не собиралась идти – в том же крестьянском вопросе — так далеко, как
надеялся ее заграничный доброжелатель. Не импонировал Екатерине и образ
разрушителя государственной традиции, в отношении которой она воспринимала себя
наследницей. Но по этим поводам, лично ее касавшимся, она объясняться не стала.
Пафос ее «Антидота» — защита России и российской истории от того, что она сочла
(или посчитала нужным показать, что сочла) клеветой. И адресатом этой
государственно-патриотической отповеди был не только европейский читатель, но и
отечественный.

В книге французского путешественника
речь шла о том, как в устройстве российской государственности и российского
общества представлены  базовые
цивилизационные элементы – сила, вера и закон(58). Естественно, что при
рассмотрении роли силы автор не мог не коснуться той милитаризации жизненного
уклада, о которой речь шла выше. Он был внимательным наблюдателем, и благодаря
нему мы можем взглянуть на эту российскую особенность со стороны.

 

1.Наследие государства-армии 

Можно сказать, что  Шапп дʼОтерош, пользуясь собранными им
официальными данными, задолго до Радищева описывает российский государственный
порядок как воинский стан. Не очень отличается это описание и от того, что мы
читали в приведенных выше
правительственных докладов и императорских указах  первых послепетровских десятилетий.  Это свидетельствует о том, что выстроенная
Петром I система государства-армии к 60-м годам особых изменений не претерпела.

Французского путешественника интересуют
причины такого государственного порядка, в котором заглавное место отводится
войску, и который фактически представляет собой гарнизонное государство. К
этому, по мнению автора,  понуждали
«бесчисленные татарские орды, обитающие на землях, кои лежат к югу от России»(59).
К этому понуждало и расширение российской империи: «Даже в самой Сибири ныне
живут народы, так и не покорившиеся России, завоевавшей сию провинцию»(60). То
есть причины и в угрозах извне,  и в
опасностях, ставших внутренними в результате расширения империи:

Внутреннее
положение дел и постоянные внешние угрозы «побуждают русских держать на своих
границах, тянущихся от озера Байкал до самой Польши, изрядные войсковые
гарнизоны, — отмечает исследователь. – Русские даже понастроили там во многих
местах оборонительные линии и крепости, разбросав их по границе на небольшом
расстоянии одна от другой. Сии меры предосторожности необходимы для защиты
империи от татарских набегов и для пущего усмирения тех, кто ей уже покорился…
Вопреки всем укреплениям и острогам, татары легко проникают на территорию
России, и, покуда русские собирают против них войска по ближайшим гарнизонам,
они беспрепятственно грабят деревни и возвращаются с добычей на свои земли,
когда русские солдаты лишь готовятся вступить в бой… Государю ничего не
остается, как иметь наготове изрядное войско, дабы подданных держать в
послушании и беречь империю от набегов татар..»(61).

Но гарнизонные подразделения,
сопоставимые по общей численности с армиями иных государств, — это лишь часть
вооруженных сил, которые приходилось содержать экономически бедной стране. Общая
численность регулярной армии, по данным французского исследователя, превышала
330000 человек(62). Приводит автор и данные о численности населения,
облагаемого подушной податью,– они соответствуют тем, что приводились мной
выше. И на основании этого делает вывод о крайней обременительности  такого войска для страны(63).

Он понял, что экономически слабое
государство могло выдерживать такое милитаристское бремя только потому, что его
вооруженные силы  были поставлены на
прямое содержание населением.    Причем и
к началу 60-х годов, когда Шапп дʼОтерош находился в России, это проявлялось не
только в подушной подати, т.е. в прямом военном налоге, но и в дислокации
воинских частей в населенных пунктах. «Потому-то полевые полки, — отмечает он,  — ставят гарнизонами в самых богатых
провинциях.., каковые и обеспечивают их пропитанием, а также всем прочим,
потребным для жизни»(64).

В таком государственном порядке
зарубежный наблюдатель усмотрел не только гражданскую, но и военную слабость
империи, что должно, по его мнению, внушать оптимизм другим странам. «Держава
сия, — пишет он, —  не может позволить
себе никаких крупных и непредвиденных трат ввиду скудости государственных
доходов, посему она не в состоянии содержать внушительную армию за пределами
собственных границ, ибо теряет в оном случае возможность принуждать своих
подданных к тому, чтобы снабжать солдат всем необходимым»(65). Но, успокаивая
таким образом западного читателя, опасавшегося, что из России «вот-вот должны
были хлынуть на нашу маленькую Европу воинственные орды, подобные скифам и
гуннам»(66), автор явно   недооценивал
мобилизационные возможности российского государства-армии.

Внутреннюю же устойчивость этого государства,
его способность поддерживать свое существование при том постоянном сверхнапряжении,
которое испытывало население, он объяснял деспотизмом российской власти,
подчинившей себе весь жизненный уклад страны своей надзаконной силе. Вот
это-то, прежде всего, и не понравилось Екатерине II, хотя, как увидим, ей не понравилось и многое другое.

 

2.Спор о деспотизме

Я постараюсь, по возможности, избегать
обстоятельного комментирования аргументов, использовавшихся в этой полемике.
Мне интересны не столько они, сколько констатации и выводы французского автора,
вызвавшие раздражение российской императрицы, а также приемы, которые она в
споре использовала. А оценить убедительность доводов каждой из сторон читатель,
уверен, сможет и сам.

Начну с того, что Екатерину
«зацепило»   умаление оппонентом
державной  мощи  ее
страны,  в  чем
она усмотрела    умысел    «врагов России»:

 «Видя, что вся Европа имеет высокое мнение о
могуществе России и что оное мнение обещает сделаться слишком влиятельным и
гибельным для извечных прожектов враждебной ей политики, они постарались
ослабить его в сей книге и доказать, что Российская империя далеко не так
грозна, как о ней думают за неимением сведений… Кроме того, они занялись
умалением годовых доходов государства, его сухопутных и морских сил,
численности населения, производительности торговли и рудников, качества земель…
В России, однако же, подобные текущие правительственные данные разглашаются не
более чем где бы то ни было… Но что бы ни говорил г. дʼОтерош, если нам
завидуют и нас боятся, то не так презирают, как в том притворяются»(67).

Пройдут годы, и императрица докажет, что
военный потенциал ее страны преждевременно ставить под сомнение. И,
соответственно, что государственная система, казавшаяся французскому аббату
бесперспективной и требующей фундаментальных изменений, вполне жизнеспособна.  Равно как и государственная традиция,
Екатериной унаследованная. Понятно, что императрицу не могло устроить и
именование этой традиции деспотической, каковой считал ее оппонент, полагавший,
что деспотизм в России утвердился с приходом на Русь Рюриковичей:

 «Что разумеете вы под ненавистным названием
«деспот», каковое беспрестанно употребляете? Очень хорошо вижу по тому обороту,
который вы придаете своим речам, что слово сие в ваших устах имеет значение
«тиран». Вы, стало быть, называете всех государей России тиранами. Но мало
того, что вы оказываете неуважение к их памяти, так вы еще и лжете.
Доказательством тому, что они не были таковыми, служит то обстоятельство, что
их род (Рюриковичей. – П.С.) царствовал около восьмисот лет… Опыт показывает,
что в течение семисот с лишним лет Россия была довольна своими властителями,
росла в могуществе и силе, и за все то время подданные не жаловались на форму
правления, ибо это, по сути, единственная форма, каковая могла бы здесь
существовать, вследствие обширности сей империи»(68).

Екатерина готова признать весьма сомнительную
преемственность государственной традиции, начиная с Киевской Руси. Но не как
деспотической, а как самодержавной. Самодержавной, потому что страна большая.
Не деспотической, потому что народ семьсот с лишним лет Рюриковичам подчинялся,
а значит, был доволен.  То, что
подданными добровольно принимается, не есть ни деспотия, ни тирания.

Но у
Шаппа дʼОтероша  есть и
соображение о том, что добровольное
согласие с такой, как в России, формой правления, характеризует
соглашающихся не лучшим образом. И он ссылается на события русской Смуты,
случившейся после того, как династия Рюриковичей оборвалась. Точнее, на то, как
и чем Смута завершилась:

«Россия
выборной монархией никогда не была, однако народ в оных обстоятельствах
все-таки  принужден был избрать себе
государя. Михаил Романов, будущий
дед царя Петра в тот же год (1613. – П.С.) взошел на трон стараниями главных
бояр, и русские покорились власти пятнадцатилетнего отрока, ничего взамен не
потребовав. Тот факт, что они не воспользовались столь благоприятной
возможностью сменить древнюю форму правления, свидетельствует либо об
отсутствии у них всякого понятия о свободе, либо о том, что они были угнетены и
бесправны сверх меры»(69).

Но то, что в глазах француза народное
бесправие, в глазах  русской императрицы
– народное здравомыслие в представлениях о возможном и потребном
государственном порядке. Признание того, что в России он   может быть обеспечен только  самодержавием:

«Предписывать
что-либо новому государю или выставлять ему условия значило бы продлить смуты.
Сверх того, сие нововведение было бы противно народу, зато им не преминули бы
воспользоваться враги порядка. Василий Шуйский лишился царского венца и жизни
потому, что замыслил изменить форму правления. Ему было заявлено: мы не хотим
двадцати господ, мы хотим одного государя. Из сказанного вы видите, любезный
читатель, сколь жалко заключение г. дʼОтероша»(70).

Все, что в глазах  Шаппа дʼОтероша выглядело  деспотизмом и рабством, в глазах
Екатерины  выглядело единением власти и
подвластных, их общим мнением о том, какая форма власти  России пригодна, а какая чревата хаосом.   Поэтому его критика воспринимается ею злым
умыслом и клеветой, создающими ложный образ ее страны, поэтому так возбуждается
ее патриотическое чувство, поэтому так резка ее отповедь. Не может принять она
и неоднозначную оценку оппонентом Петра I, который, по мысли французского путешественника,
«лелеял замыслы реформировать государство и приобщить его к цивилизации, но
притом, будучи наисамовластейшим государем из всех своих предшественников, он
еще туже затянул петлю рабства»(71). У императрицы это очередное упоминание о
рабстве вызывает очередной всплеск патриотического раздражения:

«Спрашиваю
читателя, возможно ли заключить больше противоречий в столь немногих
строках?  Как! Приобщить государство к
цивилизации – значит затянуть узы рабства? Как! Тот самый Петр Великий,
учредивший Сенат, давший ему право делать замечания государю в тех случаях, когда
в его распоряжениях усматривается что-либо противное законам или вредное для
государства, обвиняется здесь в том, что он затянул петлю рабства? Это о Петре,
открывшем свое государство для иностранцев, пожелавшем, чтобы его подданные
путешествовали, заставившем их учиться за казенный счет во всех странах Европы,
толкует здесь, г.Шапп!»(72).

Упрек, конечно, не по делу. Петр – это и
«окно в Европу», и рабство, от которого
сотни тысяч людей спасались бегством. Интересно было бы, наверное,
разобраться в том, что Екатерина думала на самом деле о том же Петре, а что
диктовалось соображениями политического и пропагандистского свойства. Но эту в
мою задачу не входит. Мне важно лишь показать: любые негативные оценки
России  она отбрасывает, как враждебные.

Екатерине кажется, что иностранец
говорит о ее стране свысока, с позиции страны, более продвинутой и
цивилизованной. А она этого превосходства не признает или признавать не хочет,
по крайней мере, перед зарубежной публикой. Для императрицы умаление престижа
ее царства – что поражение в войне, а жесткая отповедь умаляющему – что
реванш.  И у нее есть для такой
отповеди  выразительный факт-аргумент,
которым она не может не  воспользоваться:

 «Загляните в главу II Наказа Екатерины II,
данного Комиссии по сочинению нового Уложения. Но о чем это я толкую? Вы бы не
посмели, г. аббат. Газеты объявили, что сей «Наказ» был запрещен в Париже вашим
мягким и умеренным монархическим правительством. Сия неуклюжая мера помогает
разоблачить истинный характер французского правительства и рассудить по
совести: монархическое оно, как утверждают льстецы, или чисто деспотическое,
как видно из оного запрещения»(73).

Однако во Франции не только «Наказ»
запретили. Там и просветителей не всех печатали, а Екатерина их публиковать
дозволяла. Потому что во Франции, которой оставалось два десятилетия до
революции, печатное слово и общественное мнение играли совсем иную роль, чем в
интеллектуально замороженной самовластьем России. И то, в чем французский
абсолютизм видел опасность, для петербургского самодержавия таковым не выглядело.
А люди, чьи мысли покушались на его устои, предпочитали, как Никита Панин или
Михаил  Щербатов, оставлять их при себе.
Но в данном случае интересен сам полемический прием, используемый Екатериной:
не пытайтесь казаться выше и лучше нас, потому что даже в том, в чем кажетесь
себе выше и лучше, на самом деле можете быть ниже и хуже. Прием, которому в
России суждена будет долгая жизнь.

Его разновидность, тоже используемая
Екатериной, — отвечать на упреки в злодеяниях власти  указанием на их всеобщность и на
соответствующие аналоги в странах проживания самих критиков. Вот, скажем, тот
же французский автор   в  подтверждение мысли о российском деспотизме
вспоминает  известного  деятеля времен Анны Иоановны:

         «Еще будучи цесаревной, она привезла ко
двору своего фаворита Бирона, выходца из Курляндии, каковой впоследствии взялся
править Россией железной рукой от имени императрицы Анны. Мнится, что он и сам
был не прочь воссесть на трон в один прекрасный день в качестве законного
государя. Бирон подчинил своей воле народ казнями и   ссылками
в  Сибирь»(74).

А вот ответ российской императрицы:

«Каким
бы суровым ни было сие царствование, мы уверены, что правление хваленого
кардинала Ришелье вынесет с ним сравнение. Да, г. Шапп, упомянутый кардинал
правил Францией железною рукою от имени
Людовика Х
III.  Он не замышлял сделаться государем, но
действительно царствовал деспотически и тиранически, поработил себе  вашу нацию казнями и ссылками. Вам нечем
попрекать нас. Правда, у вас не ссылают в Сибирь, потому что у вас ее нет;
Канада у вас отнята англичанами, и во времена кардинала Ришелье ее у вас уже не
было; но бордосские ланды и олонские пески разве не служат местами изгнания? А
чрезвычайные комиссии, а Бастилия, а Шато-Тромпет и прочие подобные места,
охотник вы до них, г. аббат?»(75)

Заметили, как деспотизм, в России
Екатериной не обнаруженный, обнаруживается ею во Франции? В том смысловом
пространстве, которое было задано ее оппонентом, это было сделать не так уж
сложно. Мысль о связи русского деспотизма с внутренним устройством
государства-армии хотя и была им высказана, но не конкретизировалась. Это и
дало возможность Екатерине парировать его ссылки на жестокость тех или иных
российских правителей ссылками на жестокость правителей французских. А ведь при
французских Людовиках не было  ни
крепостного права крестьян, ни военного налога в виде подушной подати, ни
принудительно формируемой из рекрутов армии, зато было многое другое, чего в
России не наблюдалось.

Не было там и военных переворотов,
которыми отмечены первые послепетровские десятилетия. В книге французского
путешественника они упоминаются (он называет их революциями), причем тоже
соотносятся с деспотическим правлением, как его неизбежным следствием.
Послушаем, как реагирует на это императрица, которая сама оказалась на престоле
в результате восьмого по счету переворота:

«Аббат
сказал: «Бесчисленные революции, сотрясавшие Россию, всякий раз удобряли почву
для новых заговоров». Я на это скажу одну вещь, которая удивит многих, а
именно: в России никогда не происходило революций, разве когда нация
чувствовала, что впадает в ослабление. У нас были царствования жестокие; но мы
с трудом переносили лишь царствования слабые. Наш образ правления, по своему
складу, требует энергии; когда ее нет, недовольство делается всеобщим и
вследствие его, если дела не идут лучше, вспыхивают революции. У нас никогда не
происходило такой, для которой нельзя было бы отыскать достаточных поводов в
событиях, никогда революции не являлись делом прихоти. Всякие козни, не
опиравшиеся на глас народа, постоянно оказывались несостоятельными… Если вы
меня спросите, что я разумею под гласом народа или общим его согласием, я
отвечу вам так: когда мы чувствуем, что государство в опасности, то имеется
пункт, относительно коего у нас, как и во многих других странах в трудное
время, не сговорившись, все сходятся в одном чувстве. Сей пункт, объединяющий
умы, есть спасение Отечества, подразумевающее и спасение всех отдельных
личностей. Коли все умы согласны относительно сего пункта, революция близка; коли
не все, а лишь немногие, заговор не удается, остается одна крамола.., в ней не
выражается всеобщее… желание…»(76).

Так разговор о форме правления
переводится в разговор о соответствии этой форме личности правителя.
Самодержавная форма соответствует «гласу народа», под которым подразумевался
глас дворянства, а личность, будучи слабой и лишенной требуемой энергии,  может не соответствовать. И тогда ради
«спасения Отечества» ее не только можно, но и нужно принудительно сместить и
заменить другой. Такая вот теория перманентной революции как необходимой
процедуры, обеспечивающей    энергию
российского  трона.

В дальнейшем, правда, теория эта
подтверждения не нашла – убийством сына императрицы Павла история дворцовых
переворотов в стране завершилась. Однако
логика спора заставила все же Екатерину признать, что не всему в России,
в ее государственном порядке и государственных беспорядках  можно отыскать западные аналоги. Но такие
признания у нее – из разряда исключений, подтверждающих правило. Правило же в
последовательном отстаивании тезиса о принципиальном цивилизационном родстве
России и Европы, отрицать которое может лишь недобросовестный и предвзятый
автор,  «единственная цель коего состоит
в том, чтобы навлечь презрение и насмешки на целый народ»(77).

Все, что может не нравиться в России,
есть и на Западе, а часто там, на Западе, и родилось  – таков пафос патриотической отповеди
Екатерины, призванной стать противоядием от заражения ложными представлениями
об ее стране. И пафос этот проявился не только в споре о деспотизме. Он
проявился и в полемике по другим вопросам, касавшимся различных явлений
российской действительности, критически описанным французским наблюдателем.

 

3.Спор о России и Западе 

Рассказывая о доминирующем в российском
государственном порядке культе силы,
Шапп дʼОтерош  обращает внимание
на жестокость казней и наказаний в стране. И опирается при этом на мнение Вольтера.
Мыслителя, о котором Екатерина говорила, что «сей великий человек друг истины»,
и что «никто  не питает более глубокого
уважения» к нему, чем она(78).  Публичной
полемики с Вольтером она старается избегать – ведь именно чрез него и других
философов-просветителей она создавала образ России как европейской страны и
свой собственный образ как европейской правительницы. Поэтому и в отповеди
автору, этот образ России разрушавшему, она с оценками Вольтера не спорит, но
дезавуирует их все тем же приемом: все, что достойно быть осужденным у нас,
было и есть не только у нас:

 «Очень может быть, что некоторые примеры
строгости понуждали заподозрить будто “людей держали в повиновении отнюдь не
посредством нравственного примера, а посредством казней, и оные казни,
наводившие ужас, порождали рабское сознание”, как сказано г. Вольтером, если,
конечно, г. Шапп не исказил его слова. Предоставляю судить, нельзя ли сказать
того же самого о всех народах мира? Ибо где найдется государство, в котором не
производились бы, по крайней мере, в то время ужасные казни? У нас они были
жестоки, это правда. Но если бы нам не было противно останавливаться долее на
таком предмете, мы доказали бы, что, как розги и кнут перешли к нам от римлян,
так и все подобные ужасы, к несчастию, заимствованы нами у других народов.
Пусть же народы оные, в свою очередь, последуют нашему примеру, если они
разумны, и преобразуют свой уголовный суд на основании главы
X «Наказа императрицы Екатерины Комиссии по Уложению»,
каковой был запрещен в Париже и в Константинополе»(79)..

Екатерина имела основания обижаться и
раздражаться. Действительно,  правовая
философия, представленная ею  в главе
«Наказа», посвященной уголовному законодательству, пронизана совершенно новым
для русской  власти гуманистическим  взглядом на смысл наказания, пытки,
презумпцию невиновности, организацию следствия, содержание в тюрьмах.
Действительно,  на родине Шаппа
дʼОтероша  было немалое число жертв
правосудия, произвола властей разных уровней, жестокостей законодательства,
незаконных арестов и содержания в тюрьмах(80). Так что «Наказ» Екатерины мог бы
и в самом деле   быть поучительным для
французского общества(81).   Ну и кнут,
конечно, придумали не в России(82),  тут
императрица тоже права. Но это, как и в случае с деспотизмом правителей,
правота относительно отдельных явлений, а не картины в целом.

Да, названные французским аббатом со
слов Вольтера жестокости казней и физических наказаний имели место и в Европе.
Но в России они были вписаны в принципиально иной, чем в той же Франции, общий
порядок «воинского стана», при котором большинство населения пребывало в
состоянии «мертвых в законе». И при таком порядке почти все гуманные идеи
«Наказа» обречены были остаться на бумаге. А то, что происходило в жизни,
впоследствии к еще большему неудовольствию Екатерины опишет Радищев. Потому что
он, в отличие от Шаппа дʼОтероша, выставит на публичное обозрение системные
основания государства-армии, в котором узаконенное насилие и произвол
беззакония предопределены самой его милитаристской природой и потому неодолимы.

Французский наблюдатель конкретные
механизмы функционирования этого государства
рассмотреть  не мог.  Поэтому он ограничился указанием на
деспотический характер правления и констатацией напряжения, создаваемого
содержанием огромной армии в бедной стране, чем облегчал, естественно, задачу
своего оппонента.  В основном же он  фиксировал отдельные явления, многие из
которых в России признавались и осуждались даже в документах, исходящих от
царствующих персон.   Ничего нового для
себя не могла извлечь Екатерина  из
такого, например, описания Шаппом дʼОтерошем злоупотреблений в российских
судах:

 «После смерти Петра I власти заметно поумерили
строгость к тем, кто им служит. Во всех провинциях, через кои довелось мне
проезжать, действуют судебные управы, именуемые канцеляриями. Сии судебные
управы, ведающие делами гражданскими и уголовными, подчиняются Сенату или
Юстиц-коллегии. Так вот, я был свидетелем тому, что во всех канцеляриях,
находящихся на достаточном удалении от столицы, правосудие продается  чуть ли не прилюдно и что нищие праведники
вечно становятся там жертвами богатых злодеев» (83).  

Понятно, что оспорить факты  судебных «торжищ» было невозможно. И в таких
случаях использовался все тот же прием патриотической универсализации пороков:
да, это так, но у других не лучше, «подобные жалобы во многих странах».  А еще для зарубежного читателя добавлялось указание
на нетипичность  явления — «большинство
отзывов преувеличено»(84). Прием, который тоже надолго переживет императрицу
Екатерину II.

Интересно, что аргументация типа того,
что «у нас, как у всех», многих не убеждала и в самой России. Так,  при обсуждении екатерининского «Наказа»
население через своих депутатов просило реформировать российскую судебную
систему на основании европейского опыта.
Жители Петербурга, например,  желали,
«чтобы повелено было учредить ратушу или суд городской, на основании таком, как
оный есть в протчих городах европейских»(85).
И москвичи просили «о учреждении здесь суда городскова на основании
европейских городов»(86). Но в том-то и дело, что сам феномен европейского
города, в котором и абсолютизму не удалось полностью выкорчевать традицию
вольностей и самоуправления, не мог быть вмонтирован в систему
государства-армии. Потому что оно исторически
изначально формировалось и сформировалось таким образом, что город
европейского типа был с ним несовместим.

Об этом Шапп дʼОтерош не пишет. Не
пишет, соответственно, и Екатерина. Но опосредованно эта тема в их споре
присутствует. Европейский город создал европейское общество. Европеизация в
духе Петра I создать его не могла. И дʼОтерош, про город не упоминая, это
отсутствие общества фиксирует. Екатерина, понятно, возражает, но тут перед нами
один из тех случаев, когда она  искать
бревно в собственном глазу оппоненту не предлагает:

«Прочтите,
если сможете, без отвращения следующие слова аббата: “Понятие “общество” в
России почти неведомо, особливо в землях, удаленных от Москвы”. Он тотчас
продолжает: “Эх, да и откуда ему взяться при таком-то правлении, когда не
единый человек не имеет той политической свободы, каковая повсюду в иных
странах служит оплотом безопасности каждого гражданина? Здесь все боятся друг
друга…”.  Эти две фразы, следующие одна
за другою, составляют противоречие, в особенности, если задуматься о смысле
всего отрывка, заключающемся в том, что развитию общества препятствует
правительство. Если бы так было, то гражданская жизнь оказалась бы свободнее
вдали от столицы, чем вблизи от трона. Старинная русская пословица еще яснее
выражает сказанное мною: «Близ царя –
близ смерти»,
— гласит она. Если “политической свободы, каковая повсюду в
иных странах служит оплотом безопасности каждого гражданина”, не существует в
России, почему же поселяется в ней столь много чужеземцев, почему покидает свою
родину так мало русских? Ах, зачем мне распинаться, доказывая действительное
положение вещей? Прочтите, читатель, “Наказ” Екатерины II. Вы поймете,
насколько мы стеснены… Мои соотечественники столь мало враги общественных
удовольствий, и в то же время столь мало стеснены, что мне известны многие
провинциальные города, в которых дни недели распределены для званых обедов
между главными домами города… В Ярославле, например, где есть весьма богатые
купцы и фабриканты, жители не отказывают себе ни в каких удовольствиях и
увеселениях, и кроме того на Масляницу происходят гуляния и маскарады… Никогда
правительство не обвиняли более несправедливо в том, что оно стесняет
общественность или препятствует ей радоваться жизни. Напротив того: вот уже
скоро сто лет, как правительство поистине печется о ее поощ
рении»(87). 

Вчитайтесь в этот ответ: в нем нет и
намека на привычное «у нас, как у вас». Потому что в самой России не было и
намека на «политические свободы», о которых пишет французский автор. Конечно, и
на его родине свобод этих в их современном понимании тогда не наблюдалось. Но
во Франции были города, сохранявшие и при абсолютизме относительную
корпоративную самостоятельность и находившиеся с королем пусть и не в
стабильных, нередко им нарушаемых, но все же
правовых отношениях. Екатерина об этом знала, впоследствии она и сама
попытается европеизировать российские города, но при одновременном сохранении
устоев государства-армии в этом не очень преуспеет. А в 1770 году, когда она
писала свой «Антидот», ей оставалось ссылаться на «Наказ», остававшийся  невоплощенной декларацией о намерениях, и
уподоблять «политические свободы» званым обедам, балам и прочим увеселениям, с
которыми при ней дело и впрямь обстояло очень даже неплохо.

Тем более не могла императрица
сопоставлять Россию с Францией, когда речь заходила о российском крестьянстве и
его взаимоотношениях с дворянством.  На
родине ее оппонента отношения эти тоже были не идиллическими, но от российских
все же отличались. Французский путешественник описывает жизнь, о которой в
России всем ее правителям, включая Екатерину II, было хорошо известно. И приходит к выводу, что  «от такой жизни русские сделались жестокими
варварами, превратились в животных, а хозяева почитают своим долгом
охаживать  их железным скипетром, пока
они тащат ярмо рабства»(88). Что можно было на это возразить? Какое предложить
противоядие, дабы сделать европейскую публику к таким оценкам не восприимчивой?

В дискурсе государственного патриотизма
ответ мог быть лишь один – представить констатацию зарубежным автором положения народа как этически
уязвимое  неуважение к этому народу. Что российская императрица и делает:

 «Так как, г. покойник(89), вы прямо называете
нас животными, то считаю себя вправе сказать вам, что во время всей жизни вы
сами поистине были ослом, и не считая тысячи других тому доказательств, вот вам
одно, весьма убедительное. Аббат говорит в выноске: “Нынешняя развращенность
нравов в среде русских простолюдинов понуждает держать их в жесточайшем
подчинении, покуда остаются они рабами, однако человек мыслящий без труда
поймет, что, приняв подобающие предосторожности, им вполне можно было бы дать
волю, не убоявшись притом бедствий, каковые неизбежно за сим последуют в первое
время. Но оставаясь рабами, они по-прежнему будут прозябать в пороке”. Сколько
брани, сколько эпитетов! Он набрал, сколько мог, дерзостей, чтобы бросить их
нам в лицо; его политические замечания, каковые он считает необычайно тонкими,
ясно как день обнаруживают, что это был за человек. Человек умный, как бы он ни
был ослеплен ненавистью, не может забыться до того, чтобы оскорблять таким
образом целый народ, да еще народ, от которого он видел столько благодеяний,
как г. Шапп – от народа русского. Но что в том, коли негодяй неблагодарен и
кидает грязью в своих благодетелей? Что бы он ни говорил, мы никогда не были и
не будем ни жестокими, ни бесчеловечными. Наши ежедневные действия всего лучше
обличают и будут отличать его во лжи. Станем по-прежнему покрывать себя славою,
и посмеемся над теми, кого это бесит. Лучше возбуждать зависть, чем сожаление.
Мы далеко не забиты железным скипетром; какой современный народ может
похвастаться тем, что был призван в полном составе к составлению своих законов?»(90).

Как видим, Екатерина все же не
удерживается от соблазна перевести разговор в более комфортное для нее
русло:  чем говорить о бесправии других,
попробуйте, мол,  сами собрать «в полном
составе» народ для законотворчества. Насчет «полного состава» — это, конечно,
преувеличение:  принадлежавшие помещикам
крестьяне не имели своих депутатов в Уложенной Комиссии, так как были лишены
этого права(91).  А главное, сам аргумент
не в масть. Француз Шапп дʼОтерош писал о жизни, которую мог наблюдать в чужой
стране, а русская императрица писала в ответ о своих политических акциях, для
России, действительно, новых, но на жизни подавляющего  большинства населения никак не сказавшихся.  В споре о России и Западе Екатерина не могла
стать победителем. Притом, что ко времени выхода в свет ее «Антидота»  дʼОтерош уже умер, и последнее слово
оказалось за ней.

Но и на другие темы полемизировать с
французским автором ей было непросто.

 

4.Спор о вере

Приведенные выдержки из книг Шаппа
дʼОтероша и Екатерины II касались двух базовых цивилизационных элементов
государственности – силы и закона. Посмотрим теперь, как авторы этих
произведений воспринимают состояние в России
христианской веры. В глазах французского аббата оно выглядит следующим
образом:

«…Люди
там столь невежественны в вопросах веры, что мнится им, будто благочестие свое
они проявить могут достаточно, участвуя в некоторых обрядах и особливо со всей
строгостью соблюдая Великий пост. В то же время они без зазрения совести
предаются распутству и дают волю всем своим порочным наклонностям. Нравственные
и благовоспитанные люди среди русских встречаются реже, чем среди их
соседей–язычников, а представления русских о христианстве столь необычайны, что
подумать можно, будто религия сия, благополучию и порядку в обществе столь
способствующая, народ оный повергает в еще большую скверну… В оном государстве
церковнослужители пекутся не о том, дабы посредством веры взрастить в народе
нравственность, а о том, дабы заставить его со всей тщательностью отправлять
религиозные обряды, каковые отнюдь не делают человека лучше»(92).

В восприятии Екатерины  II, которая в этом вопросе чувствует себя
много комфортнее, чем в вопросах о «политических свободах» или «мертвых в
законе» крестьянах, ничего необычного в ее стране с верой не наблюдается – все
опять же как у всех:

«Все религии, в коих есть много внешних
обрядов, могут ввести людей простых в заблуждение, будто обряды оные и
составляют сущность религии. Очень может быть, что у нас, как и повсюду, есть
люди более совестливые в том, чтобы соблюдать посты, чем в сдерживании своих
страстей и наклонностей. Но где же та страна, где между столькими миллионами
жителей не нашлись бы такие, кто предается разврату и не обуздывает порочные
наклонности? Свидетельствует ли о таких народах история древняя или новая? Не
знаю. Между тем несомненно, что многие люди из простонародья, в особенности в
деревнях, почитают стыдом напиться, есть много и таких, кто в жизни не брал в
рот хмельного. Присовокупите к тому, что нет страны, в которой мужчины женились
бы раньше, чем в России, и вы увидите, что сие страшное обвинение в распутстве,
возведенное на нас г. Шаппом, значительно ослабляется»(93). 

Пройдет два десятилетия, и императрица
сможет прочитать рассказ девушки, встретившейся «путешественнику за истиной» из
романа Радищева: «Меня было сватали в богатый дом за парня десятилетнего, но я
не захотела. Что мне в таком ребенке? Я его любить не буду. А как он придет в
пору, то я состареюсь, и он будет таскаться с чужими. Да сказывают, что свекор
сам с молодыми невестками спит, покуда сыновья вырастают…»(94). И реакцию
радищевского героя на ранние браки – в том числе, и с точки зрения веры и
нравственности: «Почто не ополчится рука, законы хранящая, на искоренение толикого
злоупотребления? В христианском законе брак есть таинство, в гражданском –
соглашение или договор. Какой священнослужитель может неравный брак
благословить?»(95).

Екатерина знала, что такие истории — не
вымысел. Знала и во времена полемики с французским аббатом. О чем, отвечая ему,
и писала:  «Г. аббат, крестьяне и
простолюдины женят своих сыновей не только четырнадцати или пятнадцати лет, но
даже восьми и девяти, и поступают так для того, чтобы заполучить лишнюю
работницу в лице своей невестки. Зато дочерей своих они стараются выдавать
замуж как можно позже, дабы работницы не лишиться…»(96).

Знала императрица и о том, что к браку
крестьянских детей принуждали не только родители, но и помещики, у которых в
этом тоже был свой практический интерес – увеличение тягловых единиц. И что
священники, будучи от помещика в материальной зависимости, такую практику
добросовестно обслуживали, размышлениями о соотнесенности ее с христианской
моралью особо не озабочиваясь. Из христианства они и в самом деле привносили в
жизненный уклад только обрядность.

Екатерине II, как помним, такая оценка французского наблюдателя не
понравилась.  «Никогда, — возражала она,
— не был таковым смысл нашей святой веры, и, если нашлись люди, предпочитающие
внешние обряды догмату и нравственности, в том виновата не наша религия, но
люди, дурно понявшие дух нашей религии». Не преминув добавить, что «такие люди
встречаются не в одной стране»(97). Способ аргументации все тот же: мы – не
отклонение от нормы, а в ее границах, в которых отдельные отклонения от нормы –
тоже норма.

Отстаивая образ России в мире как
европейской страны, русская императрица отстаивала и тот государственный
порядок, который от европейского принципиально отличался, пытаясь отличия
растворить в сходстве. Насколько убедительна она в своей отповеди Шаппу
дʼОтерошу, судите сами. Замечу только, что
ученый аббат  не брал на себя роль
критического толкователя «смысла  нашей
святой веры». Он лишь констатировал, что внутренний нравственный смысл
вероучения подменяется внешней обрядностью. И связывал это с жизнеустройством
русского мира, которое считал деспотическим. При таком порядке вещей
исключалась ориентация священнослужителей на взращивание в прихожанине  нравственной личности. Моральное  пробуждение «мертвых в законе» неизбежно
повело бы к их протесту против
безнравственного мира, в котором царствует беззаконная сила.

Господство силы, подчинившей себе закон
и веру, определило то состояние России, которое в канун воцарения Екатерины II
увидел и описал в своей книге французский путешественник, а в конце века, уже
на закате правления императрицы  —
Александр Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву». Понятно, что ей было
обидно увидеть свою страну в таком зерцале, а еще обиднее, что в нем ее могли
после выхода книги  Шаппа дʼОтероша
созерцать и другие. Факт, однако, что и в глазах населения России страна не
очень-то отличалась от той, что описана была зарубежным автором.  Достаточно посмотреть русские пословицы и
поговорки, чтобы на сей счет не осталось сомнений. Да, самодержавие в них
боготворится, тут Екатерина была права, но образы дворянства, чиновничества,
суда, церкви, армии, да и самого народа
очень напоминают соответствующие образы из книги    дʼОтероша(98).

Описав критически русский мир,  он, однако, выразил уверенность в том, что
народ в России «мог бы стать совершенно иным, отличным от живущего в оном
государстве ныне, коли ему даровали бы свободу».  И еще в том, что именно Екатерина II «создаст
новое государство. Петр Великий замыслил сие деяние, разработал прожект и
подготовил почву, но слава воплощения его чаяний, похоже ждет императрицу
Екатерину»(99). Но та его совету последовать не могла.

Тем не менее, императрица была убеждена,
что избранный ею путь к свободе и законности под сенью самодержавной власти увенчается
успехом. Убеждена в том, что  «народ наш…
пойдет далеко, очень далеко – стоит только взглянуть на исполинские шаги,
сделанные им в последние семьдесят лет;
еще таких семьдесят, и предсказание мое сбудется»(100). Однако  утверждать, что оно сбылось, значило бы
погрешить против истины.

 

5. Отступление в будущее 

Радищев, о котором я до сих пор упоминал
лишь вскользь  (более обстоятельный
разговор о нем и его героях впереди), был первым, кто публично предрек России
совсем другое будущее. А сложившийся у него образ настоящего, тоже отличный от
этого образа в сознании Екатерины, на протяжении  отведенного императрицей срока
воспроизводился  у других людей, имевших
отношение к русской литературе, как образ их собственного настоящего. Например,
спустя почти полвека после ее оптимистического предсказания (в 1817 году) один
из них напишет:

                 Увы! куда не
брошу взор –
                 Везде бичи,
везде железы,
                 Законов
гибельный позор,
                 Неволи
немощные слезы;
                 Везде
неправедная власть
                 В сгущенной
мгле предрассуждений
                 Воссела – рабства
грозный гений
                 И славы роковая страсть…(101)

И за два года до истечения
екатерининского  срока (в 1838-м) в
обществе находили отклик те же, что у Радищева, умонастроения, о наступлении
обещанного императрицей будущего не свидетельствовавшие:

                 Печально
я гляжу на наше поколенье!
                 Его грядущее – иль пусто, иль
темно,
                 Меж тем, под бременем познанья
и сомненья,
                 В бездействии состарится оно.
                                             …

                 Толпой угрюмою и скоро позабытой
                 Над миром мы пройдем без шума
и следа,
                 Не бросивши векам ни мысли
плодовитой,
                 Ни гением начатого труда.
                 И прах наш, с строгостью судьи и
гражданина,
                 Потомок оскорбит презрительным
стихом,
                 Насмешкой горькою обманутого
сына
                 Над промотавшимся отцом(102).

А потом, когда обещанный  семидесятилетний срок уже прошел, еще один
русский литератор написал о подушной подати, том самом военном налоге, все еще
взимавшемся. В том числе, и с давно умерших крестьян. Точнее, написал не о
самом налоге, а о предприимчивом человеке, скупавшем мертвые тягловые
души,   делавшем на этом деньги и
прослывшем благодаря этому крупным помещиком. Такой вот привиделся писателю
триумф «торжища», заставивший вопрошать себя и читателя:  «Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает
ответа»(103).

Тем, кто знал о прогнозе императрицы
Екатерины II, ясно было, что несется не туда,
куда она надеялась. И тем, кто не знал, тоже. Все пороки государства,
эклектически соединявшего «воинский стан» с «торжищем», сохранялись, и как
избавиться от них, никто не ведал. Но избавление, как и раньше, продолжали
искать. Искал его и Николай Васильевич Гоголь вместе со своими героями. И
заставил одного из  них, патриотически
настроенного генерал-губернатора из второго тома «Мертвых душ», поделиться
своими соображениями на сей счет с вызванными на «ковер» чиновниками:

«Знаю,
что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя
искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать
взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые
и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже невозможно многим идти противу
всеобщего течения. Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту,
когда приходится спасать свое отечество, когда всякий гражданин несет все и
жертвует всем, — я должен сделать клич хотя к тем, у которых еще есть в груди
русское сердце и понятно сколько-нибудь слово «благородство». Что тут говорить
о том, кто более из нас виноват… Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю;
что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков
(нашествия Наполеона. – П.С.), а от нас самих; что уже, мимо законного
управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого
законного. Установились свои условия, все оценено, и цены даже приведены во
всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех
законодателей и правителей, не в силах поправить зла… Все будет безуспешно,
покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья
народов вооружался.., так должен восстать против неправды…»(104).

Что изменилось со времен Екатерины и Радищева?
Ничего не изменилось. Ни в реальности, ни в умонастроениях. Вряд ли и угроза
Отечеству со стороны «внутреннего неприятеля», т.е. больших и малых слуг
государевых, так уж увеличилась. Но Гоголь жил в пору дозированной
ремилитаризации государственной системы – не столько действительной, сколько
имитационной, осуществлявшейся Николаем I, и потому вселил в своего генерал-губернатора боевой
дух вкупе с надеждой  на поддержку
императора. Он хотел очистить «воинский стан» от «торжища», заставив этот «воинский
стан»  действовать в логике войны. В
логике, при которой   «внутреннего
неприятеля» судят не гражданским судом по гражданским законам, а «военным
быстрым судом, как в военное время»(105).

Однако тотальная милитаризация от
соблазнов мздоимства и лихоимства не излечивает. Это даже у Петра Iне
получалось. Милитаризация жизненного уклада может помочь осуществить
технологическую модернизацию и одолеть сильного внешнего врага, но перед
соблазнами «торжища» и она бессильна.  И
понимает ведь это придуманный Николаем Васильевичем честный патриот-губернатор.
Понимает, что у противника, которого он хотел бы уничтожить, можно выиграть
сражение, но не войну: «Я знаю, что это будет даже и не в урок другим, потому
что на место выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле были честны,
сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности,
обманут и продадут»(106).

Гоголь, как и его герой, пытался
вырваться из ловушки нормопатологии, в которую попала Россия в эпоху
послепетровской демилитаризации петровской милитаристской системы. Скрестить
сохранявшиеся основания этой системы с законностью и правом не удавалось. А не
удавалось, в том числе, и потому, что сохранялись не только ее базовые
элементы, но и ее милитаристский дух, предписывавший и свое понимание
патриотизма – совсем не то, что у гоголевского генерал-губернатора. Он
предписывал патриотизм противостояния внешнему неприятелю, обнаружение перед
которым слабостей свой страны сродни предательству. И Гоголь, который рисовал  образ России, такому предписанию
противостоявший, считал нужным это свое противостояние специально оговаривать:

«Еще
падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно
сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе
капитальцы, устраивая судьбу свою на счет других; но как только случится
что-нибудь, по мнению их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь
книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как
пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: “Да
хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом? Ведь это все, что ни
описано здесь, это все наше, — хорошо ли это? А что скажут иностранцы? Разве
весело слышать дурное мнение о себе? Думают, разве это не больно? Думают, разве
мы не патриоты?”. На такие мудрые замечания, особенно насчет мнения
иностранцев, признаюсь, ничего нельзя прибрать в ответ.., чтобы отвечать
скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов, до времени покойно
занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно
любимого ими отечества, думающих не о том, чтобы не делать дурного, а о том,
чтобы только не говорили, что они делают дурное…»(107).

А теперь вспомним полемику Екатерины IIcфранцузским автором. Разве не то же
понимание патриотизма руководило и  ее
пером?  Но надо бы все же понять и
природу самого такого понимания. Откуда она, эта инерция милитаристского духа,
довлеющая над правителями и их подданными и тогда, когда из милитаристского
состояния страна начинает выводиться в состояние гражданско-правовое? Думаю, из
ощущения, а, быть может, и осознания того, что в это второе состояние она не выводима. И именно такое  ощущение (или осознание) бессилия создало в
культуре защитный механизм, переносящий в мирное время патриотизм войны и
позволяющий бессилие воспринимать как силу. Однако были в России и люди,
которые воспринимали его как патриотизм «воинского стана», скрещенного с
«торжищем».

Эти люди – дети российских
демилитаризаций, ищущие выход из их ловушек. Такой выход они до сих пор не
нашли, но именно поэтому сам их поиск и его различные направления  сохраняют свою поучительность. Впервые же
этот разнотипный и безрезультатный умственный поиск описан Александром
Радищевым в «Путешествии из Петербурга в Москву».

 

Явление «лишних людей» в России 

Главные персонажи «Путешествия» —
это  «лишние люди»(108), появившиеся
после освобождения дворян от обязательной службы. В государстве-армии —
допетровском или, тем более, петровском – их быть не могло. Там все при деле,
ибо все должны служить. Частичная демилитаризация государственной системы,
сделавшая службу ей делом индивидуального выбора, сам этот выбор поставила в
зависимость не только от частного интереса, но и от отношения к самой системе,
от представления о соответствии ее нуждам страны. Радищевские персонажи такого
соответствия не обнаруживают, а потому службы либо избегают, либо  служат, не находя приложения своим
гражданско-патриотическим представлениям о служении, либо из системы выдавливаются.
Они используют  досуг  для размышлений, каким образом все обустроить
иначе, а некоторые из них с риском для себя и действуют иначе, чем  предписано. Роднит их всех сосредоточенность
на том, как вывести из системы «воинского стана» крестьян, но  решение этой проблемы видится им неодинаково.

 

1.Путешествие в никуда

Радищевский «путешественник за
истиной», хорошо осведомленный не только о чиновничьих «торжищах», но и о
нравах помещичьих «малых монархий», не ждет импульсов перемен не только от верховной
власти, но и от своего сословия.  Он
чувствует себя живущим в чужом для него историческом времени, в котором не
находит точек умственной либо эмоциональной опоры. А то, что он в жизни
наблюдает, толкает его к самым радикальным выводам. Столкнувшись в ходе поездки
с тем, что даже рекрутский набор превращен в «торжище», он устремляется взором
в отдаленное иное будущее, которое может быть предварено только народным
восстанием:

 «О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные,
яряся в отчаянии своем, разбили железом, волности их препятствующим, главы
наши, главы бесчеловечных своих господ и кровию нашею обагрили нивы свои! что
бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгнулися великие мужи для
заступления избитого племени, но были бы они других о себе мыслей и права
угнетения лишены. Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от
очей наших будущее скрывающую; я зрю сквозь целое столетие!»(109).

В этой готовности принести в жертву
будущему свое сословие и себя самого для «путешественника за истиной» —
спасение души. Иного пути он не видит. Потому что  осознает себя не только лишним, но и – из-за
своей сословной принадлежности – вредным для страны.

У Радищева в его философских сочинениях
есть такое понятие – «самодержавие души»,которое при определенных обстоятельствах может
возбудить и безотчетное желание уйти из жизни. Возможно, эта абсолютная власть
души, отторгающая  чужое время и им тоже
отторгаемая, проявила себя и в судьбе самого писателя, в его самоубийстве. Но
она же, власть эта, может, по Радищеву, предъявить себя и иначе, а именно – в
личном подвижничестве, времени противостоящем. И не только может, но и
предъявляет в жизни и судьбе  «тех,
которые не токмо смерть пренебрегли и равнодушно на нее взирали.., но всякое
мучение для них было легко и терзание нечувствительно»(110). Ну, а  у «путешественника за истиной» это
«самодержавие души» выражается в смиренной готовности стать жертвой праведного
народного гнева, оплатив тем самым свою общественную ненужность и вредность.

Другой истины он в своем путешествии не
нашел. И в его лице Радищев демонстрирует
возможное отражение  в сознании
той самой нормопатологии, когда милитаристская норма  в одной из своих ипостасей оставлена в
прошлом, но в других сохранена, а потому новая, правовая  норма
не приживается и там, где прежняя устранена.  В результате же разум, эту новую норму
воспринявший, оказывается в дискомфортной щели междунормия, из которой не может
выбраться. И тогда включается «самодержавие души», как некая более высокая, чем
разум, инстанция. Но к какой истине она подвела «путешественника за истиной»?

Она подвела его к мысли, что выход из
застревания в демилитаризаторском состоянии, продлевающем в несколько
измененном виде милитаристское состояние «мира как войны», пролегает через
превращение мира в войну. Однако на вопрос, почему этот путь приведет к миру
иному и лучшему, пусть и через сто лет, не может ответить не только разум, но и
«самодержавие души». Оно и не отвечает, а пророчествует. И этому пророчеству
«путешественника за истиной» в романе Радищева противостоят проекты и поступки
других персонажей. Что, правда, не превращает их из «лишних людей» в
востребованных.

 

2.Умные ненужности 

Герой, названный писателем «гражданином
будущих времен», не взывает к народному бунту, а пугает им. Если все будет так,
как есть, новый Пугачев неизбежен.
Победа государства над восставшими не должна никого обманывать: «Поток,
загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противустояние.
Прорвав оплот единожды, ничто уже в разлитии его противиться ему не возможет.
Таковы суть братия наши, во узах нами
содержимые. Ждут случая и часа. Колокол ударяет»(111).

Ничего хорошего «гражданин будущих
времен», в отличие от «путешественника за истиной», от победы такого восстания
не ждет.  Не будет  великих мужей,  несущих в мир справедливость, а значит, и
торжества справедливости. А будет то, что «первый льстец или любитель
человечества, возникши на пробуждении несчастных»(112), на месте злодейства
существующего взрастит злодейство, еще более страшное, используя народный гнев
и ярость народного  мщения.

Нельзя уповать  на страсти, надеяться можно только на разум.
И «гражданин будущих времен» обращается к разуму властей и дворянского
сословия, призывая их отказаться от заблуждений относительно собственных
интересов. Не в том эти интересы, чтобы угнетать и возмущать земледельцев,
превращая их во врагов, а в том, чтобы защитить их от произвола государства и
помещиков. Речь не о том, чтобы изъять из государства-«воинского стана» сохраняющееся
в нем милитаристское звено в виде подушной подати; отказ от военного
налога  ударит по армии и безопасности
страны. Речь о том, чтобы  крестьянин
стал  собственником земли, с которой
платит подушную подать. И еще о том, чтобы вывести его из состояния «мертвого в
законе», наделив определенными правами:

 «Приобретенное крестьянином имение ему
принадлежать долженствует; никто его оного да не лишит самопроизвольно…
Надлежит ему судиму быть ему равными, то есть в расправах (низовой суд для
крестьян. – П.С.), в кои выбирать и из помещичьих крестьян. Дозволить
крестьянину приобретать недвижимое имение, то есть покупать землю. Дозволить
невозбранное приобретение вольности, платя господину за опускную известную
сумму. Запретить произвольное наказание без суда»(113).

Выход из государства-«воинского стана»
предлагается не посредством его радикального слома, а посредством его
эволюционной трансформации. Но как убедить дворян и власть, на них опирающуюся,
что это и в их интересах, а не только в интересах крестьян?  У императрицы Екатерины IIтоже
ведь были поначалу некие смутные намерения насчет крестьянской реформы, о чем
свидетельствовал упоминавшийся выше конкурс Вольного экономического общества.
Однако сословный эгоизм дворянства ей пересилить не удалось, она перед ним
отступила, а потом и стала на него опираться, создав систему «малых монархий».
И «путешественник за истиной», как мы видели, тоже пришел к выводу, что эгоизм
этот неодолим, что искоренить его можно, только искоренив само дворянство. На
что рассчитывает «гражданин будущих времен» и к кому апеллирует?

В духе своего века он апеллирует к
разуму. Он, как и Екатерина, читал французских просветителей и осведомлен о
том, как они представляли себе разумное устройство государства и общества в его
соотнесенности с разумной природой человека и его природными правами, у всех
одинаковыми. И он, тоже в духе своего века, полагал, что знание и просвещение
творят интересы и поступки людей. Потому и обращался, прежде всего, к тем, кто
просвещен, и потому может его услышать и понять:      «В училищах…преподали вам основания права
естественного и права гражданского. Право естественное показало вам человеков,
мысленно вне общества, приявших одинаковое от природы сложение и потому имеющих
одинаковые права, следственно, равных во всем между собою и единые другим не
подвластных. Право гражданское показало вам человеков, променявших
беспредельную свободу на мирное оныя употребление. Но если все они положили
свободе своей предел и правило деяниям своим, то все равны от чрева матерня в
природной свободе, равны должны быть и в ограничении оной. Следственно и тут
один другому не подвластен. Властитель первый в обществе есть закон; ибо он для
всех один. Но какое было побуждение вступати в общество и полагати произвольные
пределы деяниям? Рассудок скажет: собственное благо; сердце скажет: собственное
благо; нерастленный закон гражданский скажет: собственное благо… Порабощение
есть преступление… Соблюдая сии понятия, познаем мы, колико удалилися мы от
цели общественной…»(114).

Но герой Радищева понимает, похоже, и
то, что не одними теориями определяются представления людей о «собственном
благе». Вот ведь и  просвещенным
приходится напоминать о знании, полученном ими в годы учебы, но действия на них
не возымевшем. А ведь есть еще и те, кто знания лишен, и до них  достучаться еще труднее. Поэтому, наверное,
«гражданин будущих времен» взывал еще и к голосу сердца, соединяя
рационалистический пафос просветителя с христианской проповедью любви к
ближнему:

 «Неужели не будем мы толико мужественны в
побеждении наших предрассуждений, в попрании нашего корыстолюбия и не освободим
братию нашу из оков рабства и не восстановим природное всех равенство?.. Идите,
возлюбленные мои, идите в жилища братии вашей, возвестите о перемене их жребия.
Вещайте с ощущением сердечным: подвигнутые на жалость вашею участию, соболезнуя
о подобных нам, дознав ваше равенство с нами и убежденные общею пользою, пришли
мы, да лобзаем братию нашу. Оставили мы гордое различие, нас толико времени от
вас отделявшее, забыли мы существовавшее между нами неравенство, восторжествуем
ныне о победе нашей, и сей день, в он же сокрушаются оковы сограждан нам
любезных, да будет знаменитейший в летописях наших. Забудте наше прежнее
злодейство на вас, и да возлюбим друг друга искренно»(115).

Но нет, не суждено было этим воззваниям
быть услышанными. Напомню, что забытый автором на почтовой станции и валявшийся
в грязи проект «гражданина будущих времен» (неспроста же Радищев так его
назвал) был случайно найден
путешественником. Только такой и может быть судьба любых подобных
проектов, хочет этим сказать писатель. Да и нашел его человек, успевший
уверовать в их бессмысленность.

Мы не знаем, кто он, этот «гражданин
будущих времен». Не знаем, служит он или службу оставил. Но если служит, то государственной
системе, которую считает порочной. Служит в роли одной из единиц «воинского
стана», разъедаемого коррозией «торжища». Его идеи этой системой не
востребованы и востребованы быть  не
могут, его гражданско-патриотический пафос ей иноприроден. Еще один тип
«лишнего человека», «умной ненужности»
времен российских демилитаризаций, возбуждающих в людях надежды на
системные изменения и утверждение принципов права, а потом эти надежды гасящих.

Кстати, о возможной жизненной
судьбе  «гражданина будущих времен»  можно составить представление, вспомнив о
судьбе  правоведа и историка Алексея
Поленова, который  вполне мог стать
прототипом радищевского персонажа. Нельзя сказать, что она была драматической –
вовсе нет. Но Поленов был из разряда людей, способных к проектному
государственному мышлению, а в этом качестве спроса на него не
обнаружилось.

Этот человек оказался единственным из
русских, чья работа была допущена к уже упоминавшемуся мной конкурсу Вольного
экономического общества по  вопросу о
крестьянском праве на собственность. И он, как и «гражданин будущих времен»,
исходил из того, что сохранение бесправного положения крестьян чревато самыми
неприятными последствиями для государства. Сходны были и их представления о
том, что это положение в пору его возникновения обусловливалось  «насильственным действием войны», а потом
превратилось в  «жестокое право войны»,
внесенное в мирную жизнь. Ну и, наконец, Поленову, как и герою Радищева, чужд
был реформаторский радикализм. Слишком быстрые перемены, по его мнению, опасны,
так как «многими примерами уже подтверждено, сколь далеко в подобных случаях
простирается неистовство подлого народа».

Поленов рекомендовал отвод крестьянину
достаточного  участка помещичьей земли в
наследственное владение за определенную повинность и с ограниченным правом;
ограждение законом его движимой собственности; точное определение повинностей в
пользу помещика; предоставление права жалобы на притеснения. Причем,
окончательное решение по жалобам крестьян на помещика, согласно проекту, должно
приниматься земским дворянским судом.
Отдавая себе отчет в настроениях землевладельцев, к любым переменам в пользу
крестьян относившихся настороженно, Поленов предлагал правительству
воздействовать на помещиков своим примером, устроив на новых началах
жизнедеятельность дворцовых крестьян.

Автор проекта  был отмечен
за свою конкурсную работу наградой. Однако опубликован проект так и не
был. А историки свидетельствуют, что  Поленову
не давали и хода по службе. После конкурса он занимался, в основном,
переводами, привлекался, как правовед, для работы в государственных
учреждениях, но не к той, что имела отношение к крестьянскому вопросу.
Возможно, потому, что в первоначальном варианте проекта были жесткие и резкие
формулировки о положении крестьян и отношении к ним помещиков, которые автор по
настоянию  вельмож из Комитета Вольного
экономического общества снял или смягчил. Или потому, что вызывал подозрение
сам ход мысли Поленова, ставившего под сомнение
милитаристскую традицию жизнеустройства и перенесение  «жестокого права войны» в мирное время,
вместо чего  предлагавшего строить
отношения в обществе  «единственно на
здравом рассуждении и на правилах человеколюбия, не упущая притом никогда из
глаз общенародную пользу»(116).

Проект Поленова мог быть отмечен
наградой, потому что первоначальные реформаторские замыслы Екатерины II включали и идею крестьянской собственности на
землю. По крайней мере, заведомо ее не исключали. Иначе трудно понять, зачем
вообще нужен был этот международный конкурс с более чем полутора сотнями
иностранных участников. Но много ли было в стране людей, если не считать самих
крестьян, в этом заинтересованных? В том числе, и среди тех, от кого зависела
служебная востребованность Поленова? Ну, а вскоре выяснится, что и императрица от
своих намерений сочла за лучшее отказаться, оставив их исполнение следующим
поколениям. Что и превращало людей поленовского типа в «граждан будущих
времен»  независимо от того, оставались
они на государственной службе или ее покидали.

Но эпохи российских демилитаризаций
создавали и еще один человеческий тип. Новые принципы, с провозглашения которых
эти эпохи начинаются, порой столь глубоко проникают в личность, что не
позволяют ей пренебрегать ими ни при каких обстоятельствах. В том числе, и при
исполнении служебных обязанностей в государственной системе, эти принципы не
культивирующей. У Радищева есть и такой персонаж.

 

3.Судья между правом и законом 

Идея верховенства права настолько
овладела сознанием   этого героя  – председателя палаты по уголовным делам в
одной из губерний Крестьянкина (117), что он даже попытался оправдать убийство
крестьянами их помещика.

Крестьянкин  долгое время находился на военной
службе.  Однако  свое новое, судебное поприще воспринял  как такое, где традиции  «воинского стана» неуместны. Большинство
других отставников, приходивших из армии на гражданскую службу, так не считало,
но Крестьянкин думал именно так. Дух права, официально привнесенный в русскую
жизнь в начале екатерининского царствования, был им не только воспринят, но и
стал определять его мировосприятие и поведение. Даже в тех случаях, когда
сложившаяся практика и санкционирующие ее формальные нормы диктовали поведение
иное.  И вот к чему это привело.

В судебную палату поступило на
рассмотрение дело об убийстве крестьянами помещика и его сыновей. Молодые
дворяне, сыновья помещика решили изнасиловать крестьянскую девушку в самый
канун ее свадьбы – в мире «малых монархий» то было дело не столь уж
необычное.  Жених в последний момент  невесту от насильников отбил. А сыновья
«малого монарха» представили тому происшедшее так, будто жених избил  их без какой-либо на то причины, и в этом ему
помогал его отец. Молодой крестьянин рассказал помещику,  как все было на самом деле, а в ответ
услышал: «Как ты дерзнул поднять руку на своего господина? А хотя бы он с твоей
невестою и ночь переспал накануне твоея свадьбы, то ты ему за то должен быть
благодарен. Ты на ней не женишься; она у меня останется в доме, а вы будете
наказаны». Жениха высекли кошками немилосердно, а пока истязали его отца, он,
улучив момент, сбежал с невестой с господского двора.

Соболезнуя участи жениха и невесты, за
них заступились собравшиеся крестьяне. Разгневанный помещик, столкнувшись с
сопротивлением его воле, ударил первого попавшегося под руку мирянина столь
сильно, что тот упал в бесчувствии. Это стало сигналом для крестьян. Они
окружили помещика и его сыновей и убили их. Крестьяне так ненавидели своих
господ, что при проведении следствия все признали себя участниками убийства,
никто не пытался себя выгородить. Крестьян (половину деревни) взяли под стражу.
Дело было ясным. Виновные во всем признались. В оправдание свое приводили
только мучительские поступки своих господ, о которых известно было всей
губернии.

Рассказывая «путешественнику за
истиной» эту историю, судья Крестьянкин сразу же оговаривается, что с
юридической точки зрения дело бесспорное, никаких вопросов и сомнений не
вызывающее:  «Таковому делу я обязан был
по долгу моего звания положить окончательное решение, приговорить виновных к
смерти и вместо оной (смертная казнь была в России отменена. – П.С.) к торговой
казни (публичному наказанию кнутом. – П.С.) и вечной работе (каторге. – П.С.).
Но эта ясность законодательства столкнулась в его сознании с правовым принципом
защиты от насилия. Принципом, который и не позволял судье Крестьянкину вынести
преступникам обвинение  по всей строгости
закона:

 «Крестьяне, убившие господина своего, были
смертоубийцы. Но смертоубийство сие не было ли принужденно? Не причиною ли
оного сам убитый ассесор?.. Невинность убийц, для меня по крайней мере, была
математическая ясность. Если… нападет на меня злодей и, вознесши над главою
моей кинжал, восхочет меня им пронзить, — убийцею ли я почтуся, если я
предупрежу его в его злодеянии и бездыханного его к ногам моим повергну?
Исполненный таковыми мыслями, можешь сам вообразить терзания души моей при
рассмотрении сего дела. С обыкновенной откровенностию сообщил я мои мысли моим
сочленам. Все возопили против меня единым гласом. Мягкосердие и человеколюбие
почитали они виновным защищением злодеяний; называли меня поощрителем убийства;
называли меня сообщником убийцев. По их мнению, при распространении моих
вредных мнений исчезнет домашняя сохранность. Может ли дворянин, говорили они,
отныне жить в деревне покоен? Может ли он видеть веления его исполняемы? Если
ослушники воли господина своего, а паче его убийцы, невинными признаваемы
будут, то повиновение прервется, связь домашняя рушится, будет паки хаос, в
начальных обществах обитающий. Земледелие умрет, орудия его сокрушатся, нива
запустеет и бесплодным прорастет злаком; поселяне, не имея над собою власти,
скитаться будут в лености, тунеядстве и разъидутся. Города почувствуют
властнодержавную десницу разрушения. Чуждо будет гражданам ремесло.., торговля
иссякнет в источнике своем, богатство уступит место скаредной нищете,
великолепнейшие здания обветшают, законы затмятся и порастут
недействительностию.
Тогда огромное сложение общества начнет валиться на части и издыхати в
отдаленности от целого; тогда престол царский, где ныне опора, крепость и
сопряжение общества зиждутся, обветшает и сокрушится; тогда владыка народов
почтется простым гражданином и общество узрит свою кончину…».

В утверждениях коллег Крестьянкина были
свои резоны.  Государство-«воинский
стан», на верщине которого надзаконный государь,  в основании —
«мертвый в законе» бесправный крестьянин, а между ними – «малый монарх»,
всесильный в законе против бессильного в нем крестьянина, — такое государство и
в самом деле начнет рушиться, если на каком-то из его этажей станут нарушаться
принятые в нем нормы и правила. Но ведь и Крестьянкина  можно понять. Он не приемлет норму, согласно
которой узаконенная защищенность  прав  одних сосуществует с узаконенной
незащищенностью прав других. Тем самым он фиксирует заложенный в фундамент
государства конфликт закона и права,
и в этом конфликте, когда с ним пришлось непосредственно столкнуться и сделать
выбор, встает на сторону права.

Что движет человеком, когда он
отказывается следовать норме, которой обязан служить, предпочитая ей норму
иную, в жизни не утвердившуюся и шансов на утверждение не имеющую? Им движет
мотивация, которой Радищев наделяет всех основных персонажей своего романа, —
мотивация гражданской добродетели. А предписывается
эта мотивация «самодержавием души» — верховной внутренней инстанцией,
понуждающей приводить поступки в соответствие с ее повелением. Не всем именно
такое «самодержавие души», диктующее следование гражданской добродетели,
ведомо, а у тех, кому ведомо,  оно
проявляет себя не одинаково, что свидетельствует о его нечужеродности свободе.

У тех же, кому такая мотивация не
свойственна, выработано защитно-обвинительное
средство против людей, ею руководствующихся, — низведение ее до
камуфлируемой под добродетель корысти. Вот и коллеги Крестьянкина решили
считать,  что его позиция обусловлена
мздой от жены убитого помещика, которая не хотела лишиться своих крестьян. Но к
такой внешней реакции гражданская добродетель, черпающая силы из самой себя,
обычно готова. «Несмысленные думали, — рассказывает Крестьянкин
путешественнику, — что посмеяние их меня уязвит, что клевета поругает, что
лживое представление доброго намерения от оного меня отвлечет! Сердце мое им
было неизвестно. Не знали они, что нетрепетен всегда предстою собственному
моему суду…».

Устоял Крестьянкин и потом, когда дело
дошло до наместника, и тот специально вызвал его к себе в день праздника, чтобы
перед собравшимся солидарным
дворянством  его образумить. Не получилось.
Гражданская добродетель, если она наличествует,
сильнее мнения начальства и среды. И она обнаружило эту силу и в
выступлении Крестьянкина перед наместником: «…Гражданин, в каком бы состоянии
небо родиться ему ни судило, есть и пребудет всегда человек; а доколе он
человек, право природы, яко обильный источник благ, в нем не иссякнет никогда;
и тот, кто дерзнет его уязвить в его природной и ненарушимой собственности, тот
есть преступник…».

Понятно, что при такой позиции (все это
происходило до рассмотрения дела в судебном присутствии) судья не мог исполнить
свою функцию: вынести приговор вопреки закону было невозможно,  но и следовать закону невозможно тоже. И
потому председатель палаты по уголовным делам, так и не найдя способа спасти
крестьян и  не желая «быть ни сообщником
в их казни, ниже оной свидетелем», подал прошение об отставке. Пополнив, тем
самым, ряды «лишних людей», пробужденных к новой жизни и восприятию новых
принципов жизнеустройства екатерининской демилитаризацией, а потом осознавших,
что новое время оказалось для них чужим.

Все, что направлено на выведение страны из системы «воинского стана»,
системой этой не может быть востребовано
— таковы смысл и пафос радищевского «Путешествия». Но если
государственная система человека не устраивает, как не устраивала она Радищева,
и если она, как он полагал, обречена на саморазрушение, то мысль такого
человека неизбежно устремляется в будущее. Устремляется к тому, что будет
потом, когда система себя исчерпает. И еще озабочивается тем, каким это будущее
может и должно быть в данной конкретной
стране.

Образ желаемого будущего,
противостоящего отторгаемому настоящему, можно искать в двух основных
направлениях. Его можно искать в традициях собственной страны, а можно – в
опыте других стран, кажущемся привлекательным. У Радищева мы наблюдаем и то, и
другое. Но, в отличие от своих современников, в традициях он, похоже, ничего,
что заслуживало бы актуализации, не находит.

Об этом
можно судить по его восприятию истории Великого Новгорода. Да и угол
зрения у него на Новгородскую республику иной, чем у других. Современников Радищева  интересовал преимущественно начальный период
новгородской государственности, а в нем – взаимоотношения власти, элиты и
народа. Между тем как  у автора  «Путешествия из Петербурга в Москву»  этот период и эти взаимоотношения – за
пределами внимания.

 

 Литературные
образы Великого Новгорода

Начну с того, что история Новгорода
казалась поучительной императрице Екатерине II. Ее пьеса  «Историческое представление из жизни Рюрика»(118)
– литературная иллюстрация к ее суждениям о том, каковы должна быть в России
верховная власть и ее взаимоотношения с подданными.

Согласно пьесе, великий новгородский
князь Гостомысл перед своей кончиной указал новгородским руководителям и
старейшинам племен призвать князя из варягов, «который бы над вами владел»,
поскольку «сами собою править не можете»(119). Новгородские посадники и воевода
безоговорочно согласились: «Последние слова сего Великого Мужа нам служить
имеют законом… Великий Новгород приобык повиноваться роду славянских князей, от
которых Гостомысл есть последний»(120). Попытка князя Вадима (по пьесе, внука
Гостомысла) противостоять призванию варягов заканчивается тем, что по призыву
одного из посадников все старейшины племен, населявших земли, подвластные
Новгороду, провозглашают единодушно: «Да здравствует Рюрик, великий князь
Новгородский и Варягорусский!»(121).

После этого новгородские послы явились к
королю варяжского государства с предложением его сыну Рюрику стать у них
великим князем.  Предложение объяснили
тем,  что «земля наша велика и обильна, а
порядку в ней нет; придите владети нами, установите согласие, правосудие;
избавьте великий Новгород от разорения; вы разумом и храбростию славны»(122).
Но когда предложение было Рюриком принято, агент приносит известие, что в
Новгороде начались волнения:  «Беспокойства
в народе заводятся… Князь Вадим начинает рассеивать в народе, будто славяне в
уничижении находятся, и мало уж где в знатности; что великое число варяг с
князем великим придет в Русь; что повсюду они пошлются и употреблены будут и
угнетут Славян и Русь…»(123).

Смысл пьесы – в ее заключительном акте.
Восстание  подавлено. Новгородский
посадник, сторонник  оккупационной
власти, опирающейся на местную  элиту,
извиняется перед Рюриком: «Сожалительно, что с самого начала твоего княжения
причинили тебе беспокойство»(124). Предводитель восставшего  населения князь Вадим, прозванный за свое
мужество Храбрым, схвачен. Рюрик решает вопрос о его наказании. Но   меч мщения за непокорность  выпадает из его рук – выпадает в буквальном
смысле.  Он видит в этом высший знак, не
позволяющий ему предать наказанию предводителя восставших новгородцев. И Рюрик
милостиво заявляет, что те качества, которыми обладает князь Вадим, «могут быть
полезны государству вперед»(125). В свою очередь, Вадим, уже не вспоминая о
судьбе восставших, о тех своих соотечественниках, которые были арестованы
варягами или бежали из города, встает перед Рюриком на колени и в воодушевлении
восклицает: «О, Государь! Ты к победам рожден, ты милосердием врагов всех
победиши, ты дерзость тем же обуздаешь… Я верный твой подданный вечно»(126).

Вот в этом и смысл. Исторические
сочинения, как неоднократно разъясняла императрица, «не могут иметь другого
вида и цели, кроме прославления Государства»(127), а «история есть описание дей
или деяний: она учит добро творить и от дурного остерегаться»(128). Творить
добро – привилегия самодержавной власти, независимо от того, местная она или
пришлая, и преданной ей элиты. Остерегаться дурного – не соблазняться бунтом
против нее. Доблесть поверженного противника может быть вознаграждена милостью
всевластного государя в обмен на верноподданническую готовность служить ему.
Народ (в смысле основной массы населения) – вне государства, права голоса в его
делах он не имеет, будучи предназначенным лишь к исполнению возложенных на него
обязанностей в отношении правителя и элиты. Поэтому измена ему в пользу
государя не есть ни измена, ни бесчестие.

В интерпретации российской истории, как
мы могли уже наблюдать в «Антидоте», дух Просвещения Екатерину покидает. Но не
все ее современники-литераторы  в этом
отношении следовали за ней. В том числе, и в изображении событий, описанных ею
в пьесе о Рюрике. Совсем иначе представлены они в трагедии Якова Княжнина
«Вадим Новгородский»(129).

Княжнинский Рурик (в пьесе у него   такое имя)  был приглашен на помощь Гостомыслом, чтобы
восстановить порядок, разрушенный мятежным противоборством вельмож, которые
ввергли Новгород в междоусобицу:

                 Вельможи многие, к злодейству видя средство
                 И только сильные отечества на бедство,
                 Гордыню, зависть, злость, мятеж ввели
во град
                 Жилище тишины преобратилось в ад;
                 Святая истина отселе удалилась;
                 Свобода, встрепетав, к паденью
наклонилась;
                 Междоусобие со дерзостным челом
                 На трупах сограждан воздвигло смерти
дом.
                 Стремяся весь народ быть пищей алчных
вранов,
                 Сражался в бешенстве за выборы тиранов.
                 Весь Волхов кровию дымящейся кипел…(130)

Но после восстановления порядка Рурик не
стремился сохранить за собой власть. Однако Гостомысл, зная нравы сильных людей
Новгорода, счел необходимым, умирая, сделать Рурика князем:

                 Народу завещал, да сохранит он власть,
                 Скончавшую его стенанья и напасть.
                 Народ наш, тронутый заслугой толь
великой,
                 Поставил над
собой спасителя владыкой(131).

Готов
был Рурик сложить с себя корону и в ответ
на восстание новгородских республиканцев во главе с Вадимом,
направленное против утверждения монархической власти. Но народ, настрадавшийся
от междоусобиц своих вельмож, на коленях стал умолять варяжского владыку этого
не делать. И Вадиму ничего не оставалось, как признать очевидное и с ним
смириться:

О гнусные рабы, своих оков просящи!
                 О стыд! Весь дух граждан
отселе истреблен!
                 Вадим! Се общество, которого
ты член!(132)

Но, не в пример Вадиму екатерининскому,
присягать на верность Рурику он не намерен. У него иное представление о
достоинстве и чести.  Схваченный с
оружием в руках, он с презрением отвергает предложенную Руриком дружбу:

                 Мне другом? Ты? В венце? Престани тем
пленяться!
                 Скорее небеса со адом сʼединятся…(133)

Понятно, как могла отнестись императрица
к такой версии исторических событий. Не мог ей импонировать персонаж,
соотносивший патриотизм не с самодержавной властью и беззаветным служением ей,
а с гражданской свободой. Не мог ей импонировать герой-республиканец, пусть и
проигравший, пусть не поддержанный населением, но с государем не примирившийся,
присягать  ему на верность отказавшийся,
предпочтя предательству убеждений самоубийство. Тем более, что во Франции уже
шла революция, и непримиримый герой-республиканец, с симпатией изображенный,
был совсем уж не ко времени. По распоряжению Екатерины пьеса Княжнина  была сожжена(134), а его самого от больших
неприятностей уберегло то, что до публикации он не дожил.

А что же Радищев? Чем его привлек
древний Новгород? Я уже говорил: совсем не тем, чем его современников. Призвание
варягов  и восстание Вадима его не
интересует. Во время остановки в Великом Новгороде в  исторической памяти «путешественника за
истиной» всплывает жизненный  уклад
города, от «воинского стана» кардинально отличавшийся. Описание этого
воспоминания подчеркнуто лишено художественной выразительности  —
только сухое перечисление особенностей новгородского государственного
устройства:

«Известно
по летописям, что Новгород имел народное правление. Хотя у их были князья, но
мало имели власти. Вся сила правления заключалася в посадниках и тысяцких.
Народ в собрании своем на вече был истинный государь. Область новогородская
простиралася на севере даже за Волгу. Сие вольное государство стояло в
Ганзейском союзе. Старинная речь: кто может против Бога и великого Новагорода,
— служить может доказательством его могущества. Торговля была причиною его
возвышения. Внутренние несогласия и хищный сосед совершили его падение…»(135).

В уничтожении этого уклада после
подчинения Новгорода Москвой «путешественник за истиной»  видит еще одно проявление присущего
«воинскому стану» и  достойного   сожаления
верховенства    силы  над правом:

«На
мосту вышел я из кибитки моей, дабы насладиться зрелищем течения Волхова. Не
можно было, чтобы не пришел мне на память поступок царя Ивана Васильевича по
взятии Новагорода. Уязвленный сопротивлением сея республики, сей гордый,
зверский, но умный властитель хотел ее разорить до основания. Мне зрится он с
долбнею на мосту стоящ, так иные повествуют, приносяй на жертву ярости своей
старейших и начальников новогородских. Но какое он имел право свирепствовать
против них, какое он имел право присвоять Новгород? То ли, что первые великие
князья российские жили в сем городе? Или что он писался царем всея Русии? Или
что новогородцы были славенского племени? Но на что право, когда действует
сила?»(136).

Но при всем сочувствии к новгородцам и
неприятии их подчинения Москве Радищев не склонен искать в их государственном
устроении историческую альтернативу государству-армии. Он не считает, что,
уцелей Новгород, все могло бы пойти иначе. Потому что считает, что Новгород и
не мог устоять, как не устояли  нигде в
мире и другие города-государства:  «Где
мудрые Солоновы и Ликурговы законы, вольность Афин и Спарты утверждавшие? – В
книгах. – А на месте их пребывания пасутся рабы жезлом самовластия. – Где
пышная Троя, где Карфага?»(137). Вот так и с Новгородом: надавила Москва всей
своей силой, правом пренебрегавшей, и «прежняя система пошла к черту»(138).

Так что Новгородская республика – это в
глазах Радищева не альтернатива, которая могла состояться, но не состоялась. И
это не традиция, на которую можно будет опереться в будущем. Нельзя опереться
на то, что не выжило, и чего давно нет. Автор «Путешествия» вообще не видит в
российском прошлом традиций, к которым можно было бы апеллировать, прогнозируя
и проектируя будущее страны.

Будущее России для Радищева – вне ее
прошлого и взрывоопасного настоящего, чреватого катастрофой. Поэтому в
поисках  исторических ориентиров он обращается
к опыту других стран и народов. Какими же увиделись  ему сквозь призму этого чужого опыта грядущие
дни его собственной страны?

 

Апокалипсис русской свободы 

Ода «Вольность», отрывки из которой
читает встретившийся путешественнику
«новомодный стихотворец»(139), — это как бы набросок исторического
маршрута, которым России предстоит двигаться
к свободе. С учетом того, как к ней продвигались и продвигаются другие
страны и народы. А также того, что написано о народном суверенитете и прочих
политических материях в сочинениях просветителей.

Исходная точка маршрута – в стране
каким-то образом (каким именно, не говорится)
создан государственный порядок, в котором власть выражает общую волю
суверенного народа:

Возникла обща власть в народе,
                   Соборный всех властей удел.
                   Ей общество во всем послушно,
                   Повсюду с ней единодушно,
                   Для пользы общей нет препон.
                   Во власти всех свою зрю долю,
                   Свою творю, творя всех волю;
                   Вот что есть в обществе
закон.

То есть сила власти поставлена под
верховную власть закона, а дабы надежнее гарантировать  его соблюдение, на него переносится
сакральный статус, которым до того наделялись правители. Закон предстает «в
виде божества во храме, коего стражи суть истина и правосудие»:

Равно на все взирает лицы,
                   Ни ненавидя, ни любя;
                   Он лести чужд, лицеприятства,
                   Породы, знатности, богатства,
                   Гнушаясь жертвенныя тли;
                   Родства не знает, ни приязни
                   Равно делит и мзду и казни;
                   Он образ божий на земли.

Но уже в этой, начальной точке маршрута
выясняется, что все это ничего не гарантирует. Если политическое единство
по-прежнему ставится в зависимость от царя,
пусть даже подзаконного, пусть всенародно избранного, то власть силы,
произвольно используемой,  в его лице и
лице его служителей неизбежно восстановится:

Чело надменное вознесши,
                   Схватив железный скипетр,
царь,
                   На громном троне властно
севши,
                   В народе зрит лишь подлу
тварь.
                   Живот и смерть в руке имея:
                   «По воле, –  рек, – щажу злодея,
                   Я властию могу дарить;
                   Где я смеюсь, там все
смеется;
                   Нахмурюсь грозно, все
смятется,
                   Живешь тогда, велю коль
жить».

О чем это говорит? О том, что
историческое движение от  самовластья к
закону чем-то блокируется и тогда, когда верховенство закона формально
устанавливается и  даже сакрализируется.
Можно это «что-то» назвать традицией, инерцией прошлого опыта или как-то еще,
но оно существует.  И дух вольности
(народного суверенитета), если он ориентируется на подчинение себе старых
институтов, рискует быть ими попранным и узурпированным. У  Радищева, правда, мы таких рассуждений не
находим, для ХУIIIстолетия они не характерны, он лишь устами своего
героя констатирует, что старые институты при своем воспроизведении могут
сбрасывать с себя наложенные на них ограничения. Опираясь, в том числе, и на
религиозную веру и представляющую ее церковь:

Союзно общество гнетут.
                   Одно сковать рассудок тщится,
                   Другое волю стерть стремится;
                   «На пользу общую» – рекут.

И этот
союз силы и церкви обречен
стремиться к тому, чтобы вернуть царю сакральность, отобранную у него в
пользу закона.  Потому что церковь,
прислонившись к силе светской власти, «в царе зря образ божества»,  утверждает, тем самым, и свою силу. И
превращается в нечто противоположное своему предназначению:

                   И се чудовище
ужасно,
                   Как гидра,
сто имея глав,
                   Умильно и в
слезах всечасно,
                   Но полны челюсти
отрав,
                   Земные власти
попирает,
                   Главою неба
досязает,
                   «Его отчизна
там», – гласит.
                   Призраки,
тьму повсюду сеет,
                   Обманывать и
льстить умеет
                   И слепо
верить всем велит.

Но на
этом ода «Вольность» историю не останавливает. Узурпация суверенитета, его
подмена новым самовластьем начинает людьми осознаваться, их чувства возмущаются
– в том числе, религиозные:

                   Всесильный Боже, благ податель,
                   Естественных ты благ
создатель,
                   Закон свой в сердце
основал;
                   Возможно ль, ты чтоб
изменился,
                   Чтоб ты, Бог сил,
столь уподлился,
                   Чужим чтоб гласом
нам вещал.

Возмущение
перерастает в восстание против реставрированного  самовластия. Стихийно возникшая вооруженная
рать свергает царя  и предает его суду.
Суд именем народа обвиняет его в узурпации народного суверенитета:

Тебя облек я во порфиру
                   Равенство в обществе блюсти,
                   Вдовицу призирать и сиру,
                   От бед невинность чтоб
спасти;
                   Отцем ей быть чадолюбивым;
                   Но мстителем непримиримым
                   Пороку, лже и клевете;
                   Заслуги честью награждати
                   Устройством зло
предупреждати,
                   Хранити нравы в чистоте…
                   …Тебе велел повиноваться,
                   С тобою к славе устремляться…
                   Но ты, забыв мне клятву
данну,
                   Забыв, что я избрал тебя;
                   Себе в утеху быть венчанну
                   Возмнил, что ты господь, не
я;
                   Мечем мои расторг уставы,
                   Безгласными поверг все правы,
                   Стыдиться истины велел;
                   Расчистил клевете дорогу,
                   Взывать стал не ко мне, но к Богу,
                   А мной гнушаться восхотел.

И этим судом, приговорившим узурпатора к
смерти,  история движения к свободе и
праву  Радищевым завершается. О том, что
будет или может быть дальше, ода «Вольность» не сообщает.  Философия истории, представленная в
«Путешествии из Петербурга в Москву», — это философия дурной цикличности, при
которой «из мучительства рождается вольность, из вольности рабство». Можно ли
из нее вырваться?

Ответа у Радищева нет, но и вопрос им не
закрывается, остается открытым. Мы не знаем, что произойдет после того, как
узурпатора народного суверенитета осудили на смерть, но и автор, похоже, не
знает тоже. Вразумит ли следующего правителя прецедент возмездия за узурпацию?
Может ли осознание ее наказуемости одолеть «ненасытну власти алчбу»? И только
ли в этой  «алчбе»   дело? Ведь в истории действуют еще и
«страсти, изощряя злобу», а им подвержены не только правители.

Ответов, повторяю, у Радищева нет. Ясно
только, что к мировому опыту насильственного устранения самовластия он
относится сочувственно. Несмотря на то, что устраняющие, в силу логики
цикличности, самовластье воспроизводят.
Отсюда – неоднозначная оценка такой фигуры, как Кромвель:

                   Великий муж,
коварства полный,
                   Ханжа, и льстец, и святотать!
                   Един ты в свет столь
благотворный
                   Пример великий мог подать.
                   Я чту, Кромвель, в тебе
злодея,
                   Что власть в руке своей имея,
                   Ты твердь свободы сокрушил.
                   Но научил ты в род и роды,
                   Как могут мстить себя народы.
                   Ты Карла на суде казнил.

Екатерина IIпрочитала это,
как  призыв к революции: «Ода совершенно
явно и ясно бунтовская, где царям грозится плахою. Кромвелев пример приведен с
похвалою. Сии страницы суть криминального намерения, совершенно бунтовские»(140).
Но то не   призыв – Радищев  был не из числа пламенных революционеров,
каким представляли его в советских учебниках. То было, скорее, напоминание о
том, что ставящее себя над законом самовластие может быть отмщено. Равно как
предупреждением, что цикличность мучительства-вольности-рабства  не обойдет стороной и Россию. А как конкретно
цикличность эта обнаружит себя в государстве-«воинском стане», Радищев не знал,
мировой опыт в его время ничего определенного на сей счет сказать не позволял.
Лишь в ХХ веке выяснится, что вольность, сменяющая в России мучительство
«воинского стана», открывает дорогу для рабства все того же «воинского стана».

Но опыт других стран навел Радищева на
мысль, что обнаруженная им в истории цикличность не может не сопровождаться
тем, что страна «разделится на части». И произойдет это, хотя и тоже не сразу,
именно после того, как народы в ходе революции сметут власть узурпатора свободы.
Фактическое указание на такое развитие событий
Радищев усмотрел в происшедшем в его время освобождении тринадцати
колоний в Северной Америке от английского владычества. Имперский центр,
отдаленный от присоединенных провинций, не в состоянии удерживать их долго под
контролем:

Но дале чем источник власти,
                   Слабее членов
там союз,
                   Между собой
все чужды части,
                   Всяк тяжесть
ощущает уз…

И потому
в будущем, подобно Британской империи, ждет распад и Россию. Центр будет этому
противодействовать, будет подавлять стремление народов к независимости,
«приставив стражу к слову»,  блокируя
народное волеизъявление («стончает мненья крепка власть»).  Но вытравить это стремление не получится, и
момент,  «когда союз прервется»,
неизбежно наступит:

                   Из недр развалины огромной,
                   Среди огней,
кровавых рек,
                   Средь глада,
зверства, язвы темной,
                   Что лютый дух
властей возжег, —
                   Возникли малые
светила…

Итак,философия истории Радищева применительно к России выглядит следующим
образом.  Сложившееся в ней
государство-«воинский стан» перспектив не имеет. Ему предстоит пережить  циклическое движение от мучительства к
вольности, а от нее – к новому порабощающему самовластию, которому тоже суждено
быть поверженным.   А спустя какое-то
время после этого – территориальный распад.
Ну, а пока… Пока остается разве что завидовать бывшим подданным
английской короны из американских провинций, в вооруженной борьбе обретших
свободу от колониальной зависимости. Ведь и в России, если вспомнить  «гражданина будущих времен», население
пребывает в   положении завоеванного,
колонизированного, и о свободе оно может пока лишь мечтать:

Ликуешь ты! а мы здесь страждем!..
                   Того ж, того ж и мы все
жаждем

Преувеличение, конечно. Дух свободы  успел уже покинуть «мертвых в законе»
крестьян, доведенных, по свидетельству того же «гражданина будущих времен» до
того, что «оковы свои возлюбляют». Но и другие, не столь бесправные – какой
свободы они хотели?

Вот, например, послания российских
купцов в Уложенную Комиссию Екатерины II. В них
говорится о «счастливых европейский купцах», перед которыми испытывает стыд
прозябающее в бедности русское купечество, о том, что купечество в России по
сравнению с западным «не имеет надлежащей свободы»(141). И при этом почти все
купеческие депутаты настоятельно просили
власть вернуться к порядкам Петра I и
восстановить для них право покупать крепостных крестьян — самую дешевую,
«мертвую в законе» рабочую силу(142). То есть предлагалось соединить  европейские права и свободы с порядком
государства-армии. Большей свободы хотело и дворянство, но опять же только для
себя и за счет колонизированного населения.

Такова исходная точка, с которой России
предстояло начать свой циклический путь к свободе. И эта точка была иной, чем в
Англии или Америке, на примеры которых ссылается Радищев, и на основании
которых прочерчивает будущий маршрут своей страны. Он видел ее своеобразие,
видел, что в ней «воинский стан», но в своих предначертаниях отталкивался не от
истории, а от абстрактных представлений своего века о природе человека и
диктуемых ею нормах государственного общежития. Поэтому он смог прозреть  цикличность исторического развития России, но
не специфические ее проявления в виде попятного движения от вольности не просто
к рабству, а к рабству нового «воинского стана» в его советском воплощении.

Что касается исторических фигур,
цикличность персонифицирующих, то упоминание в оде «Вольность» Кромвеля можно
толковать в том смысле, что появление такого вождя-злодея предвидится и в
России. Ему в оде отдается должное, но свобода ассоциируется не с ним, а с
другим персонажем – современником Радищева:

                   Вождем тут воин каждый зрится,
                   Кончины
славной ищет он.
                   О,
воин непоколебимый,
                   Ты
есть и был непобедимый,
                   Твой
вождь – свобода, Вашингтон.

Похоже, что в отделившейся от империи
Америке Радищев видит указание на возможность итогового  торжества свободы. Но политическая форма, в
которой это может произойти, в оде «Вольность» не акцентируется. У Радищева
вообще нет соотнесения свободы с формами правления. Она соотносится им с
вождем, у которого вождь – свобода. Равно как и у всех,  кто за ним идет. И это, насколько можно
судить, и воспринимается  как главное
условие прорыва за пределы дурной цикличности.

Что же мы имеем в итоге? Мы имеем
историческую правоту императрицы Екатерины II – государство, ею возглавлявшееся, не рухнуло,
просуществовав больше столетия и после нее. И мы имеем историческую правоту
Радищева – обвал, в конце концов, случился, и российская империя  вошла в полосу радищевских циклов, пусть и с
поправками на неучтенные  им в прогнозе
особенности государства-армии, в одном из которых произошел и предсказанный
территориальный распад. В полосу, в
которой пребываем до сих пор.

При Сталине страна воспроизвела
государство-«воинский стан», многим
напоминавшее государство петровское. А после смерти Сталина воспроизвела
практику дозированной демилитаризации, в которой опять застряла, принцип
верховенства права освоить не сумев. В результате  государственность распалась, но в ее
сохранившемся и обретшем новую государственную форму ядре (хотя и не только в
нем) застревание пролонгируется, а выхода из него в правовое состояние не
просматривается. Зато все более отчетливо просматриваются попытки  искать
выход из тупика в очередной милитаризации. О том, почему дело обстоит
именно так, обстоятельно повествуется в упоминавшейся книге трех авторов
«История России: конец или новое начало?» Мне же кажется уместным в конце этих
заметок привлечь внимание к повести Георгия Владимова «Верный Руслан». Она, в
общем-то, о том же, о чем и «Путешествие» Радищева. О демилитаризации милитаристского
государственного порядка.

 

Последняя мечта Верного Руслана 

В истории караульной собаки, которой
Хозяин-конвоир милостиво даровал вольность после расформирования сталинских
концентрационных лагерей, передано мировосприятие всех тех, кто беззаветно
служил милитаристской  системе. Их
сознание  всецело подчинено идее службы.
Для Верного Руслана «лучшей наградой за Службу была сама Служба – даже странно,
при всем их уме хозяева этого недопонимали, считали должным еще чем-нибудь
поощрить»(143).

Дарованная Хозяином вольность  погружают
сознание Руслана в состояние острейшей нормопатологии. Чем-то это
напоминает описанное Радищевым состояние служилых людей, переходивших с военной
службы на гражданскую, их стремление  и
последнюю подчинить приказу, неисполнение которого должно караться по воинскому
уставу. Роднит их   и презрение к
гражданской жизни как таковой.

Верный Руслан не способен  принять тот мир, в который попал, обретя
вольность. Мир, в котором  «не повиляешь
— не поешь». Поэтому ничего, кроме презрения, и не могут вызывать у него
«виляющие» бывшие сослуживцы. Еще недавно эти гордые псы, «голубая кровь»
режима держали в повиновении массы людей. Но потеряв Службу, они на воле очень
быстро стали жить по понятиям дворняжек. Даже крутой Джульбарс – пример в зоне
всем караульным собакам, непременный «отличник по злобе» и  «по недоверию к посторонним», забыл о своем
благородстве. Кто бы мог подумать, поражался Руслан, что этот беззаветный
служака мог так опуститься вне Службы: ради жратвы «отличник» стал вилять
хвостом перед тем, кому в зоне обязательно пустил бы кровь. Но во взгляде
бывшего сослуживца Руслан читал новое сокровенное: «Тут тебе не зона, где
выдай, что положено, не повиляешь – не съешь»(144).

Верный Руслан верит, что случившееся с
ним и такими, как он, — это временно и преходяще, что надо лишь  перетерпеть. Верит, что прежний порядок
Службы обязательно вернется. И чтобы не потерять себя в новой для него жизни
вне зоны, без Хозяина, он,  обретя полную
свободу, следует установкам Службы, ревностно блюдет ее уставы. Бывший зэк,
оставшийся жить в поселке после освобождения из лагеря, для него все тот же
подконвойный, которого надо караулить, пока не вернутся хозяева зоны.

Верный Руслан постоянно бегает на
железнодорожную станцию в ожидании, когда же, наконец, придет эшелон с новыми
заключенными, и Служба вернется к тем нормам, которые стали сутью его жизни.
Все другие караульные псы, утратив веру в восстановление прежнего порядка и
втянувшись в дворняжническую жизнь, бегать туда уже перестали. А Верный Руслан,
терпеливо ждавший возвращения Службы, продолжал и продолжал свои визиты на
станцию. Этой Службе, выкинувшей его в чужую гражданскую жизнь,  он оставался верен  до самой своей смерти. И к гибели его привел
все тот же служебный инстинкт.

В то утро на железнодорожную станцию
пришел эшелон с рабочими,  привезенными
для строительства на территории ликвидированного лагеря целлюлозно-бумажного
комбината. Но Верный Руслан воспринял этих построившихся в колонну людей как
новую партию заключенных, как долгожданное возвращение Службы. И, следуя ее
требованиям, Руслан «очень довольный, гордый безмерно, что один конвоирует
такую большую партию и знает, куда вести ее, он так же привычно, как они, занял
и свое место – с правой стороны, ближе к голове строя, — и так ступил на
дорогу, не имеющую продолжения…»(145).

Радость от возвращения Службы стала еще
большей, когда он увидел, как к колонне сбегаются и другие бывшие караульные
псы.   Они так бы и довели под своим
конвоем колонну до места, где раньше был лагерь. Но, не дойдя до него,   около пивного ларька люди стали выходить из
строя. И сразу все псы, помня установку: «Шаг вправо, шаг влево… Конвой
стреляет без…», бросились восстанавливать порядок.

Руслан свирепо бился до последнего. Даже
тогда, когда все его бывшие сослуживцы под натиском толпы позорно бежали, он не
отступил. Весь израненный, он погиб, исполняя свой долг так, как его понимал,
как учил его Хозяин, как требовала душа. И в смертный свой час он не был
оставлен Службой. Последнее его видение на пути в мир иной: рядом с ним Хозяин,
не тот прежний, предавший его, а другой «в новых сапогах, к которым еще
придется привыкать. Но рука его, легшая на лоб Руслану, была твердой и властной»(146).

Это повесть о вырождении милитаристской
системы. Но и об ее инерции тоже. Навыки, ею внедренные, сохраняются в
подсознании и готовы быть востребованными – сбежались же караульные псы,
превратившиеся в дворняжек, увидев сопровождаемую  Русланом колонну. Однако быстро поняли, что
обманулись – люди сопротивляются, Хозяин не появился, а значит, нет и спроса на
них прежних. Спроса, который хотели бы иметь, потому что при старом порядке
чувствовали себя много комфортнее, чем при новом, превращающим их в бездомных
дворняжек.

Но в том-то и особенность российских
демилитаризаций, что   перспективу
реанимации психологии беззаветного
служения они сохраняют. Именно потому, что постоянно застревают между
милитаристским и правовым состоянием. Потому что даже при формальном переходе к
конституционному правлению воспроизводится фигура Хозяина – ее, как выяснилось,
можно совместить и с таким правлением.

Много уже сказано и написано о том, что
президент России фактически наделен самодержавными полномочиями – ведь именно
он  «определяет основные направления
внутренней и внешней политики»(147). Я уже отмечал в одной из своих публикаций(148),
что это полномочие  не соответствует
незыблемым принципам Основ конституционного строя России. Принципам, согласно
которым государственная власть в стране осуществляется на основе разделения на
законодательную, исполнительную и судебную ветви, причем каждая из них
самостоятельна.

Что означает это несоответствие? Оно
означает, что в российском   Основном
Законе закреплены  две
разновекторные,  по сути уничтожающие
друг друга нормы государственности. К
правовым нормам незыблемых Основ конституционного строя подсоединена
норма самодержавная, удерживающая преемственную связь с милитаристской
системой. Тем самым нормопатология времен Радищева и Екатерины воспроизводится
уже в конституционном тексте.

Еще
более поражает смежное  положение
Конституции, уполномочивающее президента быть «гарантом… прав и свобод человека
игражданина»(149). Согласно всем
словарям русского языка, «гарант -государство, учреждение или лицо, дающее в
чем-либо гарантии»(150). А «гарантия — ручательство, порука в чем-либо»(151).
Таким образом, президент Российской Федерации, вступив в должность, принимает
на себя обязанность гарантировать соблюдение  прав и свобод каждого из нас.  Получается, что президент может вмешиваться,
к примеру, и в действия   независимого
суда, если в нем права человека нарушены.
Но такое вмешательство исключается, как известно, все тем же Основным
Законом.

Удивительно все это, учитывая, что и
всемогущий Господь Бог  не может
гарантировать каждому человеку неукоснительное соблюдение его прав и свобод.
Да, в молитвах мы обращаемся к Всевышнему за помощью и веруем, что Он нас не
оставит в своем милосердии. Но только безумец может просить у Него каких-то
гарантий. Так зачем же в Конституции РФ наделили простого смертного, пусть даже
и высшее должностное лицо государства, сверхбожественным статусом?! Очевидно,
что это прямое воспроизводство в конституционном устройстве
государственности  сакрализированного
царя при законодательном наделении его возможностями, превышающими
Божественные.

Пока такие нормопатологии,
сакрализирующие  самодержавие,  будут сохраняться,  дорога к Храму правосудия, который воспет в
оде «Вольность» как «образ Божий на земле», будет заказана.  Это значит, что страна будет жить в
незавершенном прошлом. Или, говоря иначе, пребывать внутри описанной Радищевым
исторической цикличности.

Начав дозированную демилитаризацию
государства-армии и войдя в состояние нормопатологии в XVIII веке, Россия так и
не смогла от этой болезни до сих пор излечиться. Не смогла, даже пройдя через
сталинскую реставрацию милитаристской системы. Слепые продолжают вести слепых.
Верный Руслан, с детства воспитанный для службы за колючей проволокой лагеря,
не знал и не мог знать, что есть воля. Но люди, утверждавшие Конституцию РФ,
ясно понимали гражданско-правовой смысл понятия свободы. Помнили они,
несомненно, и о хозяине в сапогах, который именем свободы воспроизвел в стране
режим государства-армии. И, тем не менее, решились воспроизвести  в Основном Законе  идею Хозяина. Не в сапогах, как грезил перед
своей кончиной Верный Руслан, а в новом конституционном
сверхбожественно-самодержавном статусе.

Но это – статус-искуситель. Это он
соблазняет на  военное рейдерство  в отношении территории независимых
государств-«малых светил», которые, подтвердив предвидение Радищева, вышли
из-под конвоя империи. И еще много на что соблазняет. А искушение, овладевшее
Хозяином, имеет свойство передаваться тем, кто под ним. Тем, кто вынужден был
приспосабливаться к демилитаризованной системе, но чувствовал себя в ней
некомфортно. Дух государства-«воинского стана» возвращается в Россию вместе с
вернувшимся еще раньше его базовым элементом, каковым было и остается
самовластие. Круговорот радищевских циклов продолжается.

Да, Верный Руслан – символ вырождения
милитаристской системы, которое  привело
к конституционному провозглашению России правовым государством. Но он же и   символ живучести милитаристского сознания,
которое может на время перемещаться в подсознание, а потом, при появлении
спроса, активизироваться снова. Что из этого получится на этот раз, скоро
увидим.

Пока же можно лишь констатировать, что ускоренно
вырождается уже и система самовластия в ее новой, конституционной форме(150). И
присоединением населения и территорий других государств  остановить это вырождение, скорее всего, не
получится. Равно как и патриотической риторикой, даже если многих она
возбуждает. Таким способом от прогрессирующей деградации системы можно временно
отвлечь внимание, Но только временно.

 

Примечания

 

(1)Ахиезер А., Клямкин И., Яковенко И. История России:
конец или новое начало? 1-е изд.М. 2005; 2-е изд. М. 2008; 3-е изд. М. 2013.
(2)Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в
Москву.//А.Н.Радищев. 
Избранные
философские произведения. М. 1949. С.125.
(3)Екатерина II. Наказ Комиссии о составлении проекта
нового Уложения.//
Императрица Екатерина II. О величии России. М. 2006. 
С.72-155.
(4) Радищев А.Н. О
законоположении.//Указ. соч. С.402.
(5) Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву.//
Указ. соч. С.125.
(6) Там же. С.45.
(7) Соловьев С.М. Сочинения. Кн.IX. М. 1993. С.459.
(8) Там же. Кн. XI. C.444.
(9) Троицкий С.М., Волкова И.В. Комментарии//Соловьев
С.М. Указ. соч.  Кн. IX. С.637.
(10) Троицкий С.М., Волкова И.В. Комментарии.
Указ.соч. Кн.X. С.712.
(11) Соловьев С.М. Указ. соч. Кн.XII. С.210.
(12) Предыдущий пик бегства населения приходится на
время правления     Ивана Грозного.    Очевидно, что этот процесс напрямую связан
с  ужесточением     режима служилой государственности.
«Большая часть уездов центра была хорошо населена уже в первой половине XVI в.,
—    отмечал  историк
Н.Рожков.  –  Во
всяком случае,  в это время
незаметно отлива населения из этих уездов.
Правда, восточная часть
центральной области – нынешние губернии Нижегородская и              Костромская – страдали от
татарских и нагайских набегов…  Однако,
в             разоряемые  хищниками места население довольно быстро
снова приливало, так что запустение и здесь не получалось. Напротив, в 50-60
годах оно уже начинается, в ряде центральных уездов (Московском, Рузском,
Переяславль-Залесском, Суздальском, Владимирском, Тверском, Бежецком,
Каширском) отчасти заметен отлив населения. Но эти слабые зачатки с 70-х годов
превращаются в интенсивное, чрезвычайно резко выраженное явление бегства
крестьян из Центральной области. И это бегство, за редкими исключениями, не
прекращается до самого конца века, как убедительно свидетельствует целый ряд
фактов». По данным историка во всей Центральной области, охватывающей около 20
уездов, в первой половине XVI в. пустоши
составляли всего 5%, в 1550-1560 гг. они повысились до 14%, а в 1580-1590 гг.
достигли половины всех селений (49%). Из этих цифр следует, что и смерть Ивана
Грозного (1584 г.)
не могла остановить инерцию бегства населения. Обезлюдение русской земли
происходило в эти времена и к северу от Москвы. Это подтверждается и оценками
иностранного наблюдателя Флетчера, жившего тогда в Московском государстве. По
его рассказу, по дороге между Вологдой и Ярославлем, на пространстве почти 200
верст встречаются, по крайней мере, до 50 деревень, иные в полмили, другие в
целую милю длины, совершенно оставленные, так что в них нет ни одного жителя. А
вот как шел процесс обезлюдения в сельской местности Новгородской области.
Здесь число заброшенных деревень в 1500 г. составляло 3,2% всех поселений. Но уже
в 1570-х годах – 57,1%, а в 1580-1596 годах – 82%. Все данные приведены по:
Кулишер И.М. История русского народного хозяйства. 2-е изд. Челябинск. 2004. С.191-193.

Приведенные сведения историков свидетельствуют, что запустение страны
приобрело характер национального бедствия задолго до Смуты. Сопоставив эти
сведения с событиями петровской эпохи, обнаруживаем  прямую связь между ростом бегства населения и
ужесточением ресурсно-мобилизационной системы служилого государства.

(13) Каменский
А.Б. От Петра I до Павла I. М. 2001. С.132-133.
(14) Соловьев
С.М. Указ. соч. Кн. IX. С.551.
(15) Там
же. С.552.
(16) Соловьев С.М. Чтения и рассказы по истории
России. М. 1990. С.632-  633.
(17) Там же. С.632.
(18) Каменский А.Б. Указ. соч. С.198.
(19) Там же. С.199-200.
(20) Там же. С.233-234.
(21) Там же. С.233.
(22) Там же. С.233.
(23) Клямкин И.М.    Затухающая
цикличность.//Безальтернативное
 прошлое и альтернативное настоящее. М. 2013.
С.45.
(24) Радищев А.Н. Указ. соч. С.124.
(25) Соловьев С.М. Сочинения. Кн. XIV. М. 1993. С.102.
(26) Чернышев И.В. Аграрно-крестьянская
политика России за 150 лет. 
М. 1997. С.94.
(27) Там же. С.73.
(28) Ключевский В.О. Курс русской
истории.4.2-я. М. 1937. С. 244, 253.
(29) «В глазах защитников крепостного
государства, — отмечает И.В.Чернышев, — самой рациональной системой
государственного управления являлось делегирование Российским самодержавным
монархом отдельным помещикам, как
малым
монархам
, неограниченных прав над населением. Крепостническое государство
считало себя гарантированным от всяких внутренних потрясений только при
расчленении его на ряд малых монархий. Вся империя держалась на власти этих
малых монархов» (Чернышев И.В. Указ. соч. С. 51. Выделено мной. – П.С.).
(30) Соловьев С.М. Указ. соч. Кн. ХIУ. С. 97-98.
(31) Екатерина II. Указ. соч. С.73.
(32) Там же. С.73.
(33) Радищев А.Н. Житие Федора
Васильевича Ушакова //Указ. соч. С.211.
(34) Там же. С.211.
(35)
Там же.
(36) Радищев А.Н. О законоположении //Указ.
соч. С.409.
(37) Соловьев С.М. Указ. соч. Кн.XII.
С.554-555.
(38) Соловьев С.М. Указ. соч. Кн.XIII.
С.110-111.
(39) Минаева
Н.В. Никита Иванович Панин.//Российский либерализм: идеи и люди. М. 2007. С.23.
(40) Цит.по:
Лотман Ю.М. Идейное содержание «Путешествия из Петербурга в Москву».//Лотман.
Собр.соч. М. 2000. С.392.
(41) Цит.по:
Плеханов Г.В. История русской общественной мысли     (книга третья). Том XXII. М. 1925. С.205-206.
(42) Солдатов
П. Власть во власти нормопатологии.
http://liberal.ru/Publications
Display Publication. asp? Num=855.
(43) Цит.по:
Плеханов Г.В. Указ. соч. С.208.
(44) Там
же. С.85.
(45) Там
же. С.213. Только во второй половине XIX века статьи князя Щербатова стали
появляться в разных исторических изданиях.
(46) Цит.
по Плеханов Г.В. Указ. соч. С.216.
(47) Там
же. С.213.
(48) Там
же. С.213-214.
(49) Там
же. С.214.
(50) Там
же. С.38.
(51) Соловьев
С.М. Указ. соч. Кн.XIII.С.108.
(52) Цит.по:
Лосиевский П.Я. С пером и скипетром.//Императрица Екатерина II. М. 2006. С.29.
(53) Цит.
по: Плеханов Г.В. Указ. соч. С.206.
(54) Цит.по:
Плеханов Г.В. Указ. соч. С.216-217.
(55) Жан Шапп дʹОтерош. Путешествие в
Сибирь по приказу короля в 1761 году//Императрица и аббат. М. 2005.
(56) Екатерина II. Антидот//Императрица и аббат. М.
2005.
(57) Шапп дʼОтерош. Указ. соч. С.120.
(58) О силе, вере и законе как  цивилизационных характеристиках  см.: А.Ахиезер, И.Клямкин, И.Яковенко. Указ. соч.
3-е изд.
(59) Шапп дʼОтерош. Указ. соч. С.196.
(60) Там же. С. 195.
(61) Там
же. С.196-197.
(62) Там же. С.194.
(63) Там
же. С. 191-192, 194.
(64) Там
же. С. 198, 201.
(65) Там
же. С.201.
(66)
Там же. С.201.
(67) Екатерина
II. Указ .соч. С.286.
(68) Там же. С.278-279.
(69) Шапп
дʼОтерош. Указ. соч. С.108.
(70) Екатерина II. Указ. соч.
С.280-281.
(71) Шапп дʼОтерош. Указ. соч.
С.108-109.
(72) Екатерина II. Указ. соч. С.284.
(73) Там же. С.279.
(74)
Шапп дʼОтерош. Указ. соч. С.109.
(75) Екатерина II. Указ. соч.
С.285.
(76)
Там же. С. 287, 289.
(77) Там же. С.230.
(78) Шапп дʼОтерош. Указ. соч. С.57.
(79) Екатерина II. Указ. соч. С.282.
(80) Там же. С.282-283.
(81) См. об этом: Шампьон Э. Франция
накануне революции. По наказам 1789
г. С.-Петербург. 1906.
(82) Замечание Екатерины II о том, что «розги
и кнут перешли к нам от римлян» косвенно выводит на  одну из базовых проблем  христианского мира. Бичевание Христа римлянами
перед казнью, казалось бы, должно было отвратить христианские государства от
наказания кнутом. Однако ценности спасительной веры и кнутопорядок вполне уживались.
А в русском православном сознании, как следует из Свода пословиц и поговорок,
собранных В.Далем, кнутопорядок воспринимался как кнутодобро. Подробнее об этом
см.: Солдатов П. Русский народный судебник //История и историческое сознание.
М. 2012. С.444.
(83) Шапп дʼОтерош. Указ.соч. С.176.
(84) Екатерина II. Указ. соч. С.419.
(85) Плеханов Г.В. Указ. соч. Т.XXII.
С.108.
(86) Там же. С.108.
(87) Екатерина II. Антидот //Указ. соч.
С.361-362.
(88) Шапп дʼОтерош. Указ. соч. С.164.
(89) Как указано в предисловии Каррер дʼАнкос
Э. к указ. соч., Шапп дʼОтерош погиб во время другой научно-исследовательской
экспедиции через год после выхода из печати его книги о России.
(90) Екатерина II. Указ. соч.
С.382-383.
(91) Соловьев С.М. Указ. соч. Кн.XIV.
C.90.
(92) Шапп
дʼОтерош. Указ. соч. С.131-132.
(93)
Екатерина II. Указ. соч. С.318.
(94)
Радищев А.Н. Указ. соч. С.115.
(95)
Там же. С.119.
(96) Екатерина
II. Указ. соч. С.241.
(97) Екатерина II. Указ. соч. С.320.
(98) Солдатов П. Русский народный судебник //История и
историческое сознание. М. 2012. С.440-477.
(99) Шапп дʼОтерош. Указ. соч. С.175.
(100) Екатерина II. Указ. соч. С.418.
(101) Пушкин А.С. Вольность //Избранные произведения.
М. 1952. С.12
(102) Лермонтов М.Ю. Дума.//Сочинения. Т.1. М. 1988.
С.168-169.
(103) Гоголь Н.В. Мертвые души. М.-Ленинград. 1953.
С.322.
(104) Там же. С.475-476.
(105) Там же. С.473.
(106) Там же. С.474.
(107) Там же. С.316-319.
(108)
Термин «лишние люди» появился в русской литературе, как известно, в XIX веке.
Однако, в реальной жизни такой тип людей
проявился именно на выходе России из служилой системы государства-армии
в ходе дозированной демилитаризации дворянства.
(109) Радищев А.Н. Указ. соч. С.176-177.
(110) Радищев А.Н. О человеке, о его
смертности и бессмертии //Указ. соч. С.376-377.
(111) Радищев А.Н. Путешествие из
Петербурга в Москву.//Указ.соч. С.130.
(112)
Там же. С.130.
(113)
Там же. С. 131-132.
(114) Там же. С.123-124.
(115) Там же. С.130.
(116) Содержание проекта А.Поленова
почерпнуто из работы Плеханова Г.В.: История русской общественной мысли (Книга
2-я). Том XXI. М. 1925. С.260-262.
(117) Радищев А.Н. Указ. соч. С.80-90.
(118) Екатерина
II. Историческое представление из жизни Рюрика.//Императрица Екатерина II. М.
2006.
(119) Указ. соч. Действие I.
(120) Там же.
(121) Там же.
(122) Действие II.
(123) Действие IV.
(124) Действие V.
(125) Там же.
(126) Там же.
(127) Цит. по: Плеханов Г.В. Указ. соч. Т. ХХII. С.178.
(128) Екатерина II. Записки касательно
Российской Истории //Указ. соч. С.162.
(129) Княжнин Я.Б. Вадим Новгородский.//Русская
драматургия XVIII века. М. 1986.
(130) Действие I.
(131) Действие II.
(132) Действие V.
(133) Там же.
(134) Лосиевский И.Я. Указ. соч. С.42.
(135) Радищев А.Н. Указ. соч. С.74.
(136) Там же.
(137) Там же. С.73.
(138) Там же. С.78. Победа Московского
государства привела к оскудению бывшего вольного города. Историк И.Кулишер
приводит следующие данные: в промежуток между 1545-1584 гг. в Великом Новгороде
убыль населения составила почти 80%. На такой же процент сократилось за это
время торгово-промышленное население. (Указ. соч. С.192, 466). А вот что
докладывал о бедственном положении Великого Новгорода и другого вольного в
прошлом города Пскова один из лучших губернаторов Екатерины II Я.Сиверс: «Город
Псков по своему красивому и очень удобному для торговли положению мог бы быть в
другом состоянии и не возбуждать такой жалости. У меня нет слов для выражения
моих чувств о разорении этого города; скажу одно, что он также несчастлив, как
и Великий Новгород, и страдает тою же чахоткою. Как в одном, так и другом почти
равные причины разорения, и не одни политические, но и нравственные: нравы так
испорчены, что умножение человеческого рода почти пресеклось. Во всех городах
моей губернии со второй по третью ревизию число жителей умножилось.., только в
Новгороде и Пскове целая треть убыла…» (Соловьев С.М. Указ. соч. Кн. XIII. С.
399).
(139) Там же.
С.160-170.  Ода «Вольность» //Указ. соч.
С.421-437.
(140) Цит.по:
Щипанов И.Я. А.Н.Радищев //Указ.соч. С.16.
(141) Цит. по:
Плеханов Г.В. Указ. соч. С.16.
(142) Там же.
С.111-115.
(143) Владимов
Г. Верный Руслан. История караульной собаки. Франкфурт-на-Майне. 1975. С.18.
(144) Там же.
С.29-32.
(145) Там же.
С.147.
(146) Там же.
С.173.
(147) Конституция
Российской Федерации. М. 1993. С.31.
(148) Солдатов
П. Почему гарант Конституции не выполняет свои прямые обязанности //Российское
государство: вчера, сегодня, завтра. М. 2007. С.265-276.
(149) Конституция
Российской Федерации. С.31.
(150) Словарь
русского языка. М. 1985.
(151) Там же.

 

 

Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий