Ответы Вадима Межуева на вопросы координатора дискуссии

Тренды

Философ Вадим Межуев поясняет и уточняет свою позицию, отвечая на вопросы координатора дискуссии Леонида Блехера

Леонид Блехер: Вы пишете: считаю себя человеком западной культуры, поскольку изучал то, что изучают и в Европе. Хотел бы уточнить: насколько сумма знаний делает человека принадлежащим к той или иной культуре? Наверное, Вы согласитесь, что ориенталист, изучающий Индию и представляющий круг знаний индийской культуры, не становится человеком этой культуры: он – лишь ее знаток. И другая сторона того же вопроса: как соотносится сумма знаний с тем, что происходит до и после получения этих знаний? Я имею в виду принципы передачи знаний в культуре и их функционирование в ней. Ведь вполне возможно, что с одной и той же суммой знаний люди разных культур могут делать разные вещи и по-разному поступать в сходных ситуациях.
Вы говорите, что спор возможен только между людьми, принадлежащими к одной культуре. И западники, и славянофилы заведомо относятся к одной культуре; уж они-то точно однокультурны. Но, может быть, в самой культуре присутствуют и еще какие-то элементы, помимо университетской образованности, и эти дополнительные элементы могут существенно изменить ответ на вопрос относительно принадлежности людей к одной культуре или к двум разным культурам? Если Вы с этим не согласны, то хотелось бы понять следующее. Вы утверждаете, что надо учиться у Запада, и в этом согласны с западниками. Но если мы и сами владеем суммой знаний общеевропейской (т. е. западной) культуры, то почему учиться следует у Запада, а не в своей отечестве, которое, по Вашим критериям, тоже является Западом?

Вадим Межуев: Разумеется, само по себе знание еще не свидетельствует о культурной принадлежности. Можно знать ислам и не быть мусульманином. Знание индийской культуры делает нас не индусами, но учеными-востоковедами. А вот европейски образованными людьми нас делает не знание лишь одной европейской культуры, а знание любой культуры (и не только культуры), коль скоро оно получает научную форму. Сутью европейского образования является превращение всего и вся в предмет знания, передаваемого от учителя к ученику посредством научных понятий и символов. Язык науки – один для всех, а люди науки, даже принадлежа к разным культурным мирам, как бы образуют собой единое сообщество. Образование, соответствующее европейским стандартам, заставляет людей, получивших его, во многом смотреть на мир глазами европейцев. Называя образованных русских людей европейцами, я имел в виду только это. Образование в России (особенно высшее) до революции и после нее ничем существенным не отличалось от европейского. Достаточно ли этого, чтобы считать себя европейцем? В плане образования – да, хотя этим, естественно, не исчерпывается все европейское. Образование в первую очередь и уравнивало нас с европейцами (опять же не со всеми, а только с образованными), хотя в остальном мы, конечно, от них во многом отличаемся.
Понятно, не все в культуре определяется образованием. Я хотел сказать, что спор славянофилов и западников был спором образованных людей, причем европейски образованных. Спор между ними был вызван несовпадением европейского образования с традиционной российской культурой, что, собственно, и стало причиной раскола «образованного класса» на «реформаторов» и «консерваторов», модернизаторов и традиционалистов. Но спорили между собой все-таки не варвары, а европейски образованные люди. Разве существование русской интеллигенции при всей ее разнородности и разноголосице само по себе не свидетельствует о нашей европейскости? Я не считаю всю Россию Европой, но образованную, просвещенную Россию, представленную как западниками, так и славянофилами, даже с учетом различия их отношения к той же Европе, несомненно, отношу к Европе. О духовной близости православной России к христианскому Западу я уже не говорю. Что удивительного в том, что мы сравниваем и соотносим себя с теми, кто близок нам по вере? Ведь та или иная вера лежит в истоке любой культуры.

Л.Б.: Согласно Вашему мнению, чтобы сравнивать себя с Европой, надо уже в каком-то смысле быть Европой; ситуация спора западников и почвенников подразумевает, что тревожащаяся о степени своего европеизма Россия – уже Европа. Представим себе некий гипотетический «Гондурас» (не имеющий отношения к гордой и величественной державе, одноименной с этой гипотетической страной), который сегодня сравнивает себя с Европой – с европейским жизненным стандартом, уровнем потребления, эффективностью экономики; может быть, даже и в культурном отношении сравнивает. В то же время Вы, возможно, признаете, что Гондурас в некотором важном смысле не Европа. Можно сравнивать себя с Европой по какой-то группе показателей — скажем, экономических, но «быть Европой» — означает быть ею также и в культурном смысле. Ясно, что все сравнимое в чем-то сходно, но это сходство может быть не полным, не доходить до тождества, и тогда возможна ситуация, когда с Европой себя охотно сопоставляют, в то же время Европой не являясь и быть ею не желая.
Вы пишите, что страны внеевропейского региона, в отличие от России, не возводят свою несхожесть с Европой в общенациональную проблему. Но и в России мало кто требует идентичности с Европой по всем показателям (скажем, не все хотят очень уж интенсивно трудиться, не все обожают множественные предписания вездесущего закона, не всем приятны европейские особенности общения и т.д.). В основном, привлекательно сближение по каким-то отдельным аспектам — экономическим, правовым. Несходство же по другим аспектам волнует только в том смысле, чтобы оно не затруднило сближения по избранным параметрам. И так ли уж отличается в этом отношении Россия от неевропейских стран? Скажем, в конце XIX-начале ХХ веков несхожесть с Европой была действительно общенациональной проблемой для Японии.

В.М.: Не думаю, чтобы Япония когда-нибудь хотела стать Европой. Сравняться с Европой, оставаясь при этом Японией, – да, но не быть Европой. У нас же призыв «войти в Европу», «стать Европой» является боевым кличем всех западников. Россия для них – все еще не Европа. Но откуда тогда взялись сами западники? С Луны свалились? Если бы в России не было ничего западного, не было бы и западников. Само их существование есть свидетельство определенной близости России к Западу. Будучи следствием этой близости, они поэтому более других нетерпимы к отличию России от Запада, видя в этом доказательство нашей отсталости.
Сравнивая Россию с Европой, причем, как правило, не в пользу России, западники справедливо отмечают отсутствие у нас гражданского общества, политической свободы, правового государства, рыночной экономики и многого другого. Россия в сравнении с Западом предстает однако у западников как чисто негативная величина с отрицательным знаком отсутствия чего бы то ни было («чего не хватишься, ничего у вас нет»). Подобное сравнение не слишком корректно. Ведь и в Европе, возможно, нет того, что есть в России. Если Европа самодостаточна без России (без ее истории, религии, культуры), всякое сравнение с ней просто бессмысленно. Нельзя сравнивать плюс с минусом, бытие с небытием, наличие чего-то с его отсутствием. Одно здесь исключает другое. Если только Европа символизирует собой бытие, то остального просто не существует. Россия для западников и есть пустое место, белое пятно, невозделанное поле, которое только и ждет, чтобы его обработали европейским плугом. Но тем самым обедняется понятие не только России, но и Европы.
Европа без России – еще не вся Европа. Как нет христианства без православия, так нет и европейской культуры без русской. Россия изначально – не часть католической, протестантской или буржуазной Европы, но другая, пусть восточная, половина Европы, существующая наряду с западной. Наши западники думают иначе. Они только Западную Европу считают Европой, отказывая в праве называться Европой всему, что на восток от нее, т.е. тому, что идет от «второго (православного) Рима» – Византии. «Византизм» для них – синоним косности, отсталости, восточного варварства, но не такая же, как западноевропейская, часть культурной Европы со всеми ее достоинствами и недостатками. Лишь обе они образуют Европу. Сводить ее лишь к католической (латинской) или буржуазно-протестантской Европе, исключая из нее Россию – православную и светскую, значит предельно упрощать проблему.

Л.Б.: Принимая Ваш тезис, что русская культура есть часть европейской, хотел бы уточнить еще один момент. Культуры развиваются, сближаются, расходятся. Мыслима ли, с Вашей точки зрения, ситуация, когда общая до некоторых пор европейская культура разделяется так, что русская культура становится самостоятельной? Или, напротив, когда изначально самобытная и отдельная русская культура по некоторым линиям сближается с европейской, оставаясь в целом ей нетождественной? Если это мыслимо, то Ваш тезис о единой культуре Европы и России требует существенных уточнений.
Вы не согласны с «почвенным» представлением о России как совершенно особом культурно-историческом типе, во всем отличном от западного. Действительно, «совершенно» особенных, ни с чем не сравнимых культурных типов не бывает, черты сходства можно обнаружить всегда. Но, может быть, Вы сочтете возможным объяснить, как Вы относитесь к позиции, согласно которой существует ряд культурно-исторических типов, в разной степени между собой сходных; причем Запад и Россия входят в один культурно исторический тип некоторого иерархического уровня (ранга), но относятся к разным его «подтипам». Иными словами, при сравнении с культурно-историческим типом аборигенов Австралии Запад и Россия могут рассматриваться как единство, что не исключает их принадлежности к разным культурно-историческим типам в иных контекстах. Если Вы готовы признать правомерность такого представления, то, может быть, Вы уточните с его учетом Ваши несогласия с рассуждениями относительно существенного различия культур России и Европы? Или Вы все-таки склоняетесь к тому, что вполне осмысленно говорить об особенностях культуры России и обсуждать ее взаимодействие с Западом как противостоящим целым?
Ведь Вы признаете все же некоторую обособленность России, указывая, что она представляет собой некоторый особый тип западного универсализма со своей системой приоритетов и ценностей. Но если Россия в каком-то смысле и на каком-то уровне едина с Западом, а на каком-то, более низком, уровне от него отличается, то как Вы представляете себе эту иерархию исторических типов и степень обособленности России? Что она такое? «Местный вариант» западного универсализма? Отдельный культурный мир, по ряду важнейших показателей сходный с Западом, а по ряду других от него отличающийся? Альтернативный вариант универсализма? Что-то еще?

В.М.: Понятие европейской культуры является типологическим (т.е. чисто идеальным) обобщением, а не эмпирической констатацией. Вряд ли можно говорить о реально существующей единой европейской культуре (вопреки мнению Шпенглера о «фаустовской культуре»): она представлена множеством разных национальных культур, которые при всем их различии и своеобразии, действительно, заключают в себе нечто общее. Выявить это общее не так-то просто. Гуссерль, например, считал общим для всей духовной Европы идею универсальной философии, идущую от греков, т.е. универсальный, преодолевающий все мифологические и религиозные границы взгляд на мир. Как бы то ни было, но общее для всех европейских культур имеет своим истоком, с одной стороны, античную философию, с другой — христианство. Оба эти начала не всегда мирно сосуществовали друг с другом, но только по отношению к ним можно судить о праве культуры называться европейской. Причастность к тому и другому и определяет собой европейский тип культуры, что не следует смешивать ни с ее географией, ни с ее конкретным содержанием. Крито-микенская культура родилась в Европе, но по своему типу является разновидностью азиатской культуры. И в собственно европейских культурах далеко не все является европейским по своему типу. В равной мере это относится и к русской культуре.
Русская культура – многопластовое образование. Она включает в себя и языческое наследие славянских племен, и православно-христианскую традицию, идущую от Византии, и азиатскую прививку в период татаро-монгольского ига, и светскую культуру, подобную той, что сложилась в Европе Нового времени. Все вместе они представляют достаточно разнородный сплав, еще и сегодня до конца не спрессованный в органическую целостность. В стране, где всеобщая грамотность стала реальностью лишь в ХХ веке, разве могло быть иначе? Этническое, транслируемое на уровне устной речи, здесь еще не во всем согласуется с национальным, существующим в традиции письменной культуры, религиозное не сочетается со светским, традиционное с современным, азиатское с европейским. По сравнению с европейскими культурами наша кажется более противоречивой, расколотой, не сложившейся в единое целое. Не отсюда ли хорошо известный из нашей истории разрыв между народом и интеллигенцией? Дистанция между ними задавалась именно разностью культур – той, в которой жил народ, и той, преимущественно европейской, которую несла с собой интеллигенция. Интеллигенция не раз пыталась сократить свой отрыв от народа, найти путь к нему, соединиться с ним в единой общенациональной культуре. В поисках этого пути она и раскололась внутри себя. Надежде западников поднять народ до себя, просветить и образовать его, привить ему навыки цивилизованной жизни, короче, «европеизировать» его противостояло обратное стремление славянофилов вернуться к истокам народной жизни, заглушенным, как они считали, петровскими преобразованиями. Для одних Россия была хороша тем, чем напоминала Европу, для других тем, чем отличалась от нее.
И все же в той мере, в какой русская культура создавалась и распространялась образованными слоями русского общества, она, несомненно, являла собой одну из европейских культур (наряду с немецкой, английской, французской и пр.). Почему именно европейскую, а не какую-то другую или просто русскую? Почему, например, китайская культура не является европейской, а русская является? Так я понял вопрос. Потому, как я полагаю, что русская культура в значительной части формировалась, во-первых, в русле общей с Европой христианской традиции, а во-вторых, под прямым влиянием новоевропейской мысли (от просветительской до романтической, от либеральной до социалистической), по-своему возродившей культурное наследие греко-римской античности. Этим не отменяется своеобразие русской культуры среди европейских, но ведь и последние не являют собой полного тождества.
В истории России принятие христианства и петровские преобразования стали, как я понимаю, двумя основными вехами на пути ее вхождения в мир европейской духовности и культуры. Такое вхождение – весьма длительный процесс (он и сейчас еще не закончен), часто тормозившийся разными обстоятельствами, наталкивавшийся на сопротивление внешних и внутренних сил, принимавший порой слишком радикальные и даже варварские формы. Еще и сегодня Россия в ряде своих проявлений несет на себе отпечаток язычества, варварства, азиатчины, примитивного традиционализма, далекого от всякого культурного европеизма. Никто и никогда из больших русских мыслителей этого не отрицал. И никто не идеализировал Россию в ее реальном существовании: самодержавие, продажность и произвол чиновничества, крепостничество, бесправие и темнота народа – коренные пороки России в глазах не только западников, но и славянофилов. Но ведь признание порочности этих институтов, их критика со стороны образованной части общества сами по себе уже свидетельствуют о начавшейся европеизации России. Следует вообще избегать слишком упрощенных и абстрактных суждений об отношении России к Европе: Россия в чем-то – Европа, а в чем-то – находится за ее пределами, но даже там, где она — Европа, она – не во всем та Европа, которая существует на Западе.
Русская культура едина с европейской в поиске универсальных основ человеческой жизни и общественного устройства, но разошлась с последней в направлении этого поиска. Различие между ними сказалось, прежде всего, в области морали. Принципу «каждый за себя», т. е. принципу индивидуального спасения, нашедшему свое наиболее полное выражение в «протестантской этике как духе капитализма», Россия противопоставила принцип «каждый за всех» – «русскую идею» коллективного спасения, которая, как мне представляется, более соответствует этике православия. Согласно этой идее, нельзя спастись, если не спасутся другие, в принципе – каждый. Мое спасение в спасении всех и именно такому спасению должна быть подчинена общественная и духовная жизнь человека. В равной мере в противоположность идеологии защиты своих национальных интересов «русская идея» (или идея России), ставшая базовым принципом всей русской культуры, означала своего рода отказ от национального эгоизма, его преодоление во имя объединения и братства всех христианских народов. Даже без религиозной символики ясно, что социальному проекту Запада с его партикуляризмом и приоритетом частного над общим Россия предпочла свой проект, утверждающий приоритет общего — интересов и целей всего человеческого сообщества – над частным.
В отличие от этики справедливости («каждому по делам его»), ставшей моральным каноном Запада, российский вариант можно назвать этикой милосердия и сострадания ко всем «униженным и оскорбленным». Вот почему Запад сосредоточился в основном на предоставлении каждому равных гражданских прав, тогда как Россия была более озабочена моральными ценностями, выводящими человека за рамки его частной жизни, возвышающими его до уровня жизни вселенской, исполненной служения всем и любви к каждому. В своих социальных начинаниях Запад предельно рационалистичен и индивидуалистичен, тогда как культурная и духовная Россия предпочитала руководствоваться не только умом, но и сердцем, полагая, что «отвлеченный ум» не способен охватить всю полноту и сложность человеческой души и жизни. Не только материальный достаток и власть нужны людям, придают их жизни смысл, но и служение высшим и вечным ценностям – истине, добру, красоте. И общество должно отвечать именно на эти потребности человеческого духа, подчиняя им свои экономические и политические расчеты.
Казалось бы, что здесь нового, неизвестного Западу? Но Россия и не пыталась открыть ему что-то новое, она хотела лишь сохранить для себя то, о чем Запад безусловно знал, но во что давно перестал верить – дух всеобщего (христианского) служения и любви к ближнему. Но ведь это тоже Европа, хотя не укладывающаяся целиком в ту, что обозначена границами современной – буржуазной – Западной Европы. Последняя, отрекаясь от России (точнее, от ее религии и тесно связанной с ней культуры), отрекается не только от значительной части своего прошлого, но, возможно, и от своего будущего.

Л.Б.: Вы говорите, что следует определить, что такое Запад. Это действительно важно и – действительно трудно. Было бы интересно узнать, как, с Вашей точки зрения, членится это культурное целое – Запад – хотя бы в самых общих чертах. Един ли Запад кардинала Ньюмена, Честертона, Тейара де Шардена, Черчилля, Хайдеггера, Ницше, Толстого, Федорова, Вл. Соловьева, Блока? С другой стороны, Запад, наверное, в чем-то действительно един, что и позволяет объединять входящие в него страны одним именем. Да, Запад разный у французских просветителей и немецких романтиков. Но не ощущается ли с непосредственностью, что это различие внутри некоторого единства? Что существуют отличия целого, состоящего из протестантской и католической Европы, от иных регионов, даже обладающих христианской культурой, как Эфиопия и Россия, и даже наследников эллинского мира, как арабская мусульманская культура и та же Россия?
В.М.: Назвав себя западником, надо, естественно, ответить на вопрос, что я понимаю под Западом, как вижу его. Не углубляясь слишком в историю, скажу, что современный Запад, точнее, Запад эпохи модерна, существует для меня (в теории, конечно) в трех основных ипостасях – либеральной, консервативной и социалистической (или социал-демократической). Все они постепенно трансформируются под воздействием происходящих научно-технических и социально-экономических перемен и по-своему (часто с большими искажениями) воспроизводятся в сознании нашей политической и культурной элиты. Между ними, разумеется, существует множество переходных ступеней, но только все они вместе дают целостное представление о Западе. Видеть Запад в одной лишь перспективе, например, только либеральной, как это делают наши правые, – значит вступать в противоречие с реальным Западом. Быть западником, с этой точки зрения, значит признавать наличие по крайней мере всех трех Западов – отличающихся друг от друга, но и сосуществующих друг с другом в едином политическом пространстве.
Понятно, нельзя быть одновременно либералом, консерватором и социалистом. Но на то и демократия, позволяющая им сосуществовать в режиме диалога, а не взаимного уничтожения. Западная демократия и есть состояние постоянного диалога между разными идеологиями, причем каждая из них имеет равный шанс на общественное признание и, следовательно, на власть. Там, где такой диалог имеет место, Запад сохраняет свое лицо, а там, где он прерывается в пользу одной из сторон, это лицо теряется. США, политически нетерпимые к левой идеологии, для меня, например, – менее Запад, чем Европа.
Наши нынешние либералы, нетерпимые к левой и консервативной идеологиям, отождествляющие Запад с одной лишь либеральной идеей (причем в ее неолиберальной версии), заставляют меня сомневаться в подлинности их либерализма и тем самым их западничества. Но и наши «патриоты», в отличие от западных патриотов (патриоты существуют ведь не только в России), в своем антидемократизме, неприятии либерализма и левых идей – плохие, не истинные патриоты. Их патриотизм – державный, а не отечественный, власть они любят больше, чем свободу, а русский народ близок и понятен им лишь в качестве верноподданных, но не свободных граждан. Ни те, ни другие не являются для меня теми, за кого они себя выдают. Никто не убедит меня в том, что либерализм означает пренебрежение к собственному государству, а патриотизм – пренебрежение к демократическим правам и свободам своего народа.
Но при чем тут социализм? Если в чем и сходятся у нас либералы и патриоты, так это в ненависти к социализму, точнее, к социалистической идее. А ведь без нее также нет современного Запада. В этом вопросе я, считающий себя западником, расхожусь с теми и другими. Нельзя перекинуть мост между либералами и патриотами (как бы они не называли себя – почвенниками, националистами, государственниками), выбросив на историческую свалку левые ценности и идеи. Без последних попытка либералов и патриотов договориться между собой (особенно в современном – глобализирующемся – мире) вряд ли завершится их примирением и согласием. Сегодня спор между ними разрастается до противостояния глобалистов и антиглобалистов, и я не вижу выхода из этого противостояния, как посредством возвращения к пусть и определенным образом трансформированной левой идеологии.
У меня нет возможности изложить здесь суть левой (социалистической) идеи, как я ее понимаю (это я сделал в другом месте). Отмечу лишь, что в нашем отечественном прочтении она столь же искажена, как и либеральная идея. КПРФ с ее ностальгией по старому режиму я не считаю левой партией, как не считаю социализмом то, что существовало у нас под видом «реального социализма». Но ведь и нынешний политический режим с его президентской формой правления трудно назвать либеральным – подобным тем, что существуют на Западе. Что же в остатке? Да все та же авторитарная власть, не меняющая своей природы от смены идеологий. Кто бы не победил у нас в борьбе за власть, последняя остается по существу той же, что была и раньше. Правые авторитарны и далеки от демократии так же, как и левые. Те и другие не признают права на существование никакой другой идеологии, кроме собственной. Заимствуя свои идеи у Запада, они антизападники в том смысле, что отрицают между ними какую-либо взаимодополнительность и связь, благодаря чему эти идеи только и существуют на Западе. Ведь Запад — не та или иная идеологическая догма, а состояние развития, самоизменения и, следовательно, самокритики, самопреодоления себя, если угодно, состояние постоянной неудовлетворенности собой, рождающее каждый раз проблему связи настоящего с прошлым и будущим. Разве не ясно, что связь либерализма с консерватизмом и социализмом — лишь иное выражение этой связи времен, которая не может прерваться, пока существует история? Прерви ее и, действительно, наступит «конец истории». Вот почему быть западником равносильно для меня тому, чтобы жить в истории, в историческом времени, а не просто в раз и навсегда организованном по меркам той или иной идеологии социальном пространстве.

Л.Б.: Если Запад, согласно Вашему мнению, родился на пересечении двух традиций – античности и христианства, то значит ли это, что германские племена, развившиеся сейчас в народы Запада, были лишь пассивной материей, из которой античность и христианство лепили и лепят историю? Или культура и особенности германцев в каком-то отношении тоже важны – пусть и на ином уровне, чем философские системы, представления о рациональности, вектора религиозной жизни? Можно вспомнить наиболее известные «особенности» германцев. Скажем, Иван Киреевский к перечисленными Вами традициям Запада добавлял рыцарство, а Макс Вебер говорил об особенностях протестантизма, распространенного преимущественно среди германских народов. Может быть, именно эти (и другие) особенности германцев (как и особенности иных народов) определяют способ работы с теми культурными ценностями, которые предоставили Западу античность и христианство?
В.М.: Я бы сказал иначе: не античность и христианство «лепят» из германских племен историю, а германские, как и другие, племена, приобщаясь к христианству и античному наследию, становились творцами европейской истории. Естественно, творили они ее по-разному и в разные сроки – в зависимости от своих особенностей и исходных предпосылок, – но по общему для всех лекалу.
Историю Европы обычно подразделяют на Древнюю (античную), Средневековую и Новую, хотя Запад в современном смысле этого слова окончательно сложился только в Новое время. Первые две ступени могут рассматриваться либо как подготовительные по отношению к современному Западу, либо как относительно самостоятельные цивилизационные миры – античная цивилизация, средневековая цивилизация. Чтобы войти в Новое время и стать современным Западом, Европе, условно говоря, надо было пройти через три «двери» – через эпоху Возрождения, Реформации и Просвещения, каждая из которых явилась своеобразной ревизией античного и христианского наследия, качественно новым опытом по их освоению и синтезу. То, что получилось в результате, не является простым возвращением ни к античной, ни к раннехристианской традиции, но чем-то принципиально иным. Это иное мы отождествляем обычно с появлением капитализма, но более правильно, как мне кажется, усматривать его в возникновении трех основных социальных проектов Нового времени («проектов модерна») – консервативного, либерального и социалистического, каждый из которых по-своему выражал суть модерна. Ни один из них не отождествлял его только с капитализмом (равно как Средние века не исчерпываются понятием феодализма), не сводил Запад лишь к его экономической модели. В этом и состоит сложность отнесения к Западу той или иной конкретной европейской страны – той же Германии.
Германия первой половины ХIХ века – еще не капиталистическая страна, а если видеть суть Запада в капитализме, то и не западная. Маркс называл Пруссию «Китаем в Европе». Но по своему вкладу в общеевропейскую культуру Германия этого периода не менее, а, может быть, и более других – страна Запада. Вот и суди после этого, кто Запад, а кто – не Запад. Германия – страна европейской культуры не по своей мифологии, а по своему месту и роли в этой культуре. Потому германская мифология и стала частью европейской культуры. В ином случае она была бы всего лишь материалом для этнографических исследований, а не предметом интереса для творцов и историков западной культуры. А своим включением в западный мир Германия обязана, конечно, христианству и философии, берущей начало у греков. Кто во что верует, тот то и творит. Надо сначала перейти в христианскую веру, чтобы, восприняв через нее античное наследие, стать страной западного типа. А насколько этому переходу способствует мифология (или племенные и расовые особенности народа) – об этом пусть судят специалисты-историки.

Л.Б.: Вы пишите, что отношения западничества и славянофильства в России – отражение спора Просвещения и романтизма в Европе. Видимо, смысл данного указания в том, что эти направления могут свободно сосуществовать в рамках одной культуры, вместе вырабатывать пути ее развития. Говоря иначе, при внешней альтернативности они составляют некое единство, дают культуре определенный баланс. Однако и тут тоже возникают свои вопросы. На Западе «просвещенцы» хотели получить рационально организованный Запад, между тем как романтики воспевали прошлое своей культуры, западное Средневековье. Обе группы были ориентированы на свою культуру, но на ценности ее разных временных срезов. В России же западники ориентированы не на свою, а на западную рациональность, поскольку самобытной рациональной традиции, собственной науки, возникшей независимо от Запада, в России не существует. Что касается славянофилов, то они, согласно Вашей трактовке, обращены к русской православной традиции. Отсюда видно, что равенства просвещения/романтизма и западничества/славянофильства не возникает: Запад/Запад не равно Запад/Россия. Тем самым, Ваша идея о подобности этих двух конфликтов сохраняет убедительность относительно времени (в Вашей терминологии: современность спорит с прошлым), но в ином аспекте такое сопоставление требует разъяснения: в одном случае люди традиции спорят со своим «настоящим» (рациональным своей культуры), а в другом – с «настоящим», пришедшим со стороны.
В.М.: Западничество и славянофильство – отражение европейского просветительства и романтизма, но, разумеется, не зеркальное. Просветитель и романтик – архетипические фигуры любой европейской национальной культуры. Каждый из них представляет одну из ее сторон: просветитель – их сходство между собой, романтик – их самобытность и индивидуальное своеобразие. Просветители все подводят под общие правила и понятия, романтики более всего ценят различия и особенности. Только в таком широком смысле можно говорить о западниках и славянофилах как просветителях и романтиках. В остальном они, конечно, отличаются от своих европейских прототипов. Западники потому и западники (а не просто просветители), что ориентируются не на свои, а на чужие образцы, славянофилы не просто романтики, но русские романтики, идеализирующие свое прошлое (и, кстати, высоко ценившие средневековую Европу). Спор между ними – действительно, спор между своим прошлым и чужим настоящим, но настоящим, которое мыслится как свое будущее. Однако ведь и европейские просветители ХVIII века, живя в условиях абсолютизма, были не апологетами своего настоящего, а его критиками, пророча одновременно о неизбежном наступлении «царства разума».

Л.Б.: Вы полагаете, что Россия решала и решает ту же проблему, что стояла в свое время перед Западом: как примирить модернизацию (рационализацию) с традициями. Однако не зря термин «модернизация» часто используется как синоним вестернизации. Можно полагать, что разница России и Европы в данном отношении сводится к тому, что Европа стремится примирить модернизацию (=рационализацию), являющуюся ее произведением, с собственными традициями, а Россия (и множество других стран) стоит перед задачей обеспечения взаимодействия своих традиций и модернизации, которая выступает как вестернизация. По этой причине решения, вырабатываемые Европой для своих проблем, оказываются недостаточными для решения аналогичных проблем в других странах.
Суть спора почвенников и западников Вы формулируете в виде вопросов: что делать в процессе модернизации со своим прошлым? как найти связующую нить между ним и настоящим? Но в России смысл этих вопросов существенно иной, чем в Европе. Европа ищет связь своих реформ со своим прошлым – подобно тому, как человек искал бы связь нынешних черт своего характера со складом своей юности. Поэтому для Европы слово «модернизация» не вполне годится, и Вы совершенно верно (для Европы) синонимизируете его с «реформаторством». А не-Европе (возможно, Вы согласитесь, что в данном контексте к этой не-Европе можно отнести и Россию) приходится искать связь своего развития с тем, что собственным не является, и в этом смысле «играть роль», примеривать на себя взгляды другого человека. В Европе эти проблемы вызывают саморефлексию (как бы в пределах одной личности), а в России приводят к диалогу разных личностей. И то, что служит целительным аргументом в разговоре с самим собой, ничуть не облегчает взаимопонимания при конфликте интересов разных людей.
Если Вы поясните свою точку зрения по этому вопросу, то может быть, станет понятнее, почему наши западники, пользуясь Вашими словами, «абсолютизируют то, что противопоказано не только традиционной России, но и самому Западу».

В.М.: В российской модернизации (переходу к современности), в отличие от европейской, элемент вестернизации и догоняющей модернизации, несомненно, присутствует, но главное отличие между ними я вижу в другом. Европейская модернизация шла, прежде всего, под лозунгами либерализма, хотя определенным образом реагировала и на те требования, которые выдвигались консерватизмом и социализмом. Иными словами, она осуществлялась в режиме диалога между этими тремя проектами «модерна», т. е. в демократическом режиме, а не навязывалась властью сверху. В России же модернизация никогда не означала ни демократизации, ни либерализации общества и власти. Внося определенные изменения в материально-техническую и социально-экономическую основу общества, модернизация лишь усиливала базовый принцип российской политической власти – принцип самовластия. Попытки демократизации и либерализации политического режима приводили здесь лишь к политическому кризису, к смуте, имели своим результатом не модернизацию, а разруху, выход из которой искали в новом укреплении «вертикали власти». Так было и при царях, и при большевиках. В какой-то мере так происходит и сейчас. При всей своей либеральной риторике нынешняя власть столь же нетерпима к своим идейным оппонентам и столь же авторитарна, как и предшествующая. Сменявшие у нас друг друга модернизационные волны, начиная с петровской и кончая нынешней, как бы демонстрируют хроническую неспособность России к демократии, завершаясь каждый раз поражением западников – во всяком случае, в той их части, в какой они искренне исповедуют принципы политической свободы. В этом, очевидно, и надо разобраться прежде всего.
Чего нет в России, так это именно «диалога разных личностей». Здесь только одна личность – та, что наверху, – решает, куда нужно вести страну. Модернизация – не прямолинейное движение по кем-то намеченному и единому для всех пути, а состояние постоянного выбора оптимального варианта этого движения, зависящего от конкретных условий и обстоятельств. Такой выбор осуществляется не одним человеком, даже если он гений (гения еще надо найти), и не одной партией, а посредством взаимодействия разных политических сил и программ, конкурирующих между собой по демократическим правилам. Находясь наверху, можно, конечно, и без этих правил принять верное решение (в истории были великие реформаторы, угадывающие правильное направление развития в ситуации отсутствия демократии), но, во-первых, это кому как повезет на таких реформаторов, а, во-вторых, решения, принимаемые недемократическим способом, не имеют долгосрочной перспективы.

Л.Б.: В начале своей статьи Вы упомянули, что считаете себя западником. Впоследствии Вы указываете, что «старые западники» мечтали заимствовать у Европы только «политическую свободу и просвещение», а «новые западники» (розлива 1990-х) «согласны пожертвовать и историей, и культурой России ради ее уподобления рядовой капиталистической стране». Поскольку Вы – западник, можно надеяться, что Вы понимаете законы идейной эволюции этого движения «изнутри» и могли бы подробнее остановиться на этой черте развития западничества, описав, каким же образом благородное западничество XIX века стало таким, каким оно выглядит в Ваших глазах сейчас: «От такого западничества разит лакейской. Оно лишено чувства собственного достоинства и продиктовано лишь завистью к чужому достатку». В своей статье вы задаете этот вопрос («откуда взялся этот новый тип западника…?»), но ответ даете только отрицательный («искать его родословную в просвещенных западниках XIX века вряд ли правильно»). Хотелось бы узнать, где все-таки надо искать родословие современного западничества и в силу каких причин это почтенное по своим идейным корням движение сегодня вербует в свои ряды исключительно лакеев и завистников.
В.М.: Эволюция русского западничества от классического к современному определяется, на мой взгляд, смещением акцентов – с либерального и социал-демократического на чисто рыночный. Наши нынешние западники убеждены в том, что капиталистический рынок и свобода – одно и то же, что переход к рынку и есть переход к гражданскому обществу. Свободу цен они отождествляют с человеческой свободой, права капитала с правами человека и гражданина, в том числе и с правом на частную собственность, рынок с демократией. О социальном государстве – вершине либеральной мысли – они вообще не помышляют. Западники прошлого были преимущественно политиками, нынешние – почти сплошь экономисты, причем даже не либеральные, а неолиберальные. Первые сражались за конституцию и парламентскую форму правления, вторые более всего озабочены процветанием частных банков и курсом акций. Либералы ХIХ века защищали человека от недемократической власти, неолибералы – только капитал (причем в условиях глобализации даже не производственный, а финансовый) от государства.
Неолибералы противостоят не только левым и консерваторам, но и классическому либерализму. Я согласен с мнением немецкого социолога Ульриха Бека, который в своей последней книге «Что такое глобализация?» пишет: «…неолибералы являются ликвидаторами западной цивилизации – даже если они выдают себя за ее реформаторов. Их модернизация, если иметь в виду социальное государство, демократию и общество, ведет к смерти». Выдавая за свой социальный идеал современный (глобальный) капитализм, считая такую позицию либеральной, наши нынешние западники в действительности противостоят либеральным идеям правового, национального и социального государства. Они потому и антигосударственники, что выше всего ставят право финансового капитала свободно перемещаться по всему миру. А ведь отстаиваемая классическим либерализмом идея гражданского общества была направлена всего лишь против сословного деления общества и соответствующего ему сословного государства, а не вообще против любого государства. Это только для капитала государство – обуза (особенно когда надо платить налоги), для рядовых граждан оно – единственный защитник их безопасности, свободы и права на достойную жизнь. Свою цель либерализм и видит в установлении и укреплении такого государства. В противоположность ему, наши западники, действуя в духе неолиберализма, сводят либерализм всего лишь к защите капитализма (так его понимают и марксисты, стоящие на классовых позициях), но не видят в нем общенациональной идеи, обосновывающей не только право каждого человека на частную (приватную) жизнь, свободную от вмешательства государства, но и его право на прямое участие в политической (публичной) жизни, позволяющей ему учреждать по общему согласию собственное государство и избирать ту власть, которую он считает наилучшей для себя. В точном смысле слова либерализм есть идеология не буржуа, а гражданина, берущего на себя экономическую (через уплату налогов) и политическую (через участие в выборах) ответственность за собственное государство. Героем же для наших западников является, похоже, сформировавшийся в условиях отсутствия гражданского общества и правового государства тип «нового русского» – рыночного дельца, мечтающего о быстром обогащении, но совершенно лишенного каких бы то ни было гражданских добродетелей. С таким героем не только демократического государства, но и нормального капитализма не построишь. И вряд ли такой герой сможет когда-нибудь стать проводником и глашатаем подлинно либеральных ценностей.

Л.Б.: Насколько могу судить, Вы озабочены формированием «правильного» образа современного западничества: учиться у Запада, но не повторять его ошибок, мечтать о всечеловеческом единстве, служить «общему делу». И, вместе с тем, Вы утверждаете, что такой поиск, такие идеи – есть идеализм и утопизм, но именно они придают русской культуре ее своеобразие и духовное величие. Хотелось бы понять вот что. Если эти идеи – утопии, т. е. осуществить их нельзя и попытка такого осуществления приведет лишь к очередному падению, то можно ли назвать в каком-то смысле «правильным» следование таким утопиям? Может быть, даже один срыв страны и культуры в то, что мы имеем возможность наблюдать, или то, что было в 1917 году – слишком дорогое удовольствие за «своеобразие и духовное величие»? Или же Вы формулируете идеал, т. е. то, к чему следует стремиться и дорога к чему является правильной, хотя в полном объеме цель и недостижима? Если так, то было бы крайне интересно поподробнее узнать, как Вы представляете себе «русскую мечту» и русское «общее дело», о которых упоминаете в своей статье.
В.М.: Любая идея есть в каком-то смысле утопия, или то, что Вебер называл «идеальным типом». «Русская идея» не более утопична, чем любая другая – та же либеральная. В Европе не найдешь общества, где либерализм существовал бы, так сказать, в чистом виде, не дополнялся консервативными или левыми элементами. Идеи реально существуют лишь в сочетании, в соотношении с другими идеями, причем способ и характер такого сочетания прямо зависит от особенностей жизни конкретной страны или народа, от его истории и культуры. Срывы в российской истории объясняются именно нашей идейной нетерпимостью, заставлявшей нас в тот или иной отрезок истории абсолютизировать какую-то одну идею. Не о «русской мечте», как мне кажется, должна идти речь (это все из области поэзии или отвлеченной философии), а просто о здравом смысле, требующем в каждом шаге движения учитывать то, что предлагается разными идеями. Ведь все они в конечном счете суммируют стоящий перед любой развивающейся страной исторический вызов. Разумеется, нельзя исключать появление какой-то новой идеи или утопии, которая задаст и новую перспективу развития, но мы пока говорим о том, чем располагаем в настоящее время.
Добавим к тому же, что утопии сами по себе – не порок, а одно из условий исторической жизни, дающее ей ориентир и надежду на будущее. И если религия есть человеческая надежда на спасение в потусторонней жизни, то чем хуже для него утопии, содержащие в себе надежду на его спасение в этой жизни? Плоха не утопия сама по себе, а ее союз с властью (утопия у власти, или власть утопии), кладущий конец всем утопиям. Тогда утопия сменяется антиутопией – принудительной и обязательной для всех идеологией. Но в этом вина уже не утопии, а власти и политиков.

Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий