Комментарий Александра Янова

Тренды

ОТДЕЛИМ ОВЕЦ ОТ КОЗЛИЩ

Национальное самосознание есть великое дело,
но когда самосознание переходит в самодовольство, а самодовольство переходит
в самообожание, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение.

Владимир Соловьев

С воззрениями народными необходимо во многих случаях считаться…
но считаться с ними без разбора, только потому, что они народные, —
значило бы обречь все успехи цивилизации на совершенную гибель.

Александр Кистяковский

Сначала несколько попутных замечаний. Критерий дискуссии сформулирован в «Обращении к участникам» в общем трезво и четко. И все же, боюсь, недостаточно строго, чтоб удержать их от сюжетов, имеющих весьма приблизительное отношение к ее теме.

Ну какое, право, отношение к делу имеет вполне любительское представление о Ключевском В.Ф. Чесноковой, настаивающей по неизвестной причине что он «не был исследователем в современном смысле этого слова»? Или сетования В.Г. Федотовой по поводу того, что торговки на базаре относятся в последнее время к ней, профессору, без должного почтения? Или словно бы отвечающие на ее жалобы рассуждения той же Чесноковой об «одержимом страхом интеллигентском сознании»?

Возможно, для того, чтобы сфокусировать дискуссию жестче, следовало ввести в нее более сильные ограничители, нежели те, что спланировали ее организаторы, объявив, что и западники и почвенники «интересуют нас в своем либеральном варианте, то есть как признающие свободу в качестве высшей и безусловной ценности». Почему бы, например, для подкрепления этих пожеланий не предложить некий обязательный для участников критерий либерализма? Подобный, скажем, гегелевскому: «Всемирная история есть прогресс в осознании свободы – прогресс, который мы должны понять в его необходимости»?

ГЕГЕЛЕВСКИЙ КРИТЕРИЙ

А он, между прочим, мог бы рассказать нам массу интересного о нашем предмете и, в частности, о происхождении идеологии национализма, об обстоятельствах ее рождения – и вырождения. Ведь ситуация в современной Гегелю Европе и в первую очередь в тогдашнем ее интеллектуальном центре, в Германии (настоящей, как мы скоро увидим, родине русского национализма) и впрямь очень напоминала сегодняшнюю российскую. Во всяком случае, точно так же была она пронизана острым разочарованием в свободе, не говоря уже о прогрессе и всемирной истории. И вообще в рационализме как способе осмысления и упорядочения мира.

Тем более это интересно, что в юношеские годы Гегеля в Европе еще царствовали философы – Екатерина, Фридрих Великий, Иосиф II – а там, где не философствовали монархи, философами становились министры, местные Тюрго или Гете. Некоронованный владыка Европы все твердил из своего Фернея, что «мы живем в золотом веке». Всесильный разум вносил свет в египетскую тьму веков, философы внушали неразумной истории свою гармонию, упорядочивали хаос. Казалось, все можно объяснить, обо всем договориться, все согласовать. Ничто не передает так ярко это предощущение близости земного рая, как трогательные причитания Карамзина: «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистого Разума, начнут исполнять их во всей точности и под сенью мира, в крове тишины и спокойствия насладятся истинными благами жизни». Вольтер перед смертью чувствовал себя Моисеем, умирающим у врат земли обетованной.

Но чуда не совершилось. Двадцатилетняя бойня ожидала Европу за порогом «века Разума». И пророки были побиты камнями. «Свирепая война опустошает Европу, – скорбно сетовал тот же Карамзин. – И не только миллионы погибают, я вижу еще другое, ужаснейшее бедствие. Мизософы торжествуют! Вот плоды вашего просвещения, говорят они. Да погибнет же ваша философия!»

И удивительно ли, если объявленный непогрешимым Разум утверждал себя средствами, столь вопиюще неразумными? Если дорогу ему прокладывали штыки тогдашней сверхдержавы Франции, а соблюдение его заповедей обеспечивала французская же полиция? Если изнанкой универсального братства, которое проповедовали «ораторы рода человеческого», оказалась для Германии универсальность наполеоновской диктатуры, а равенство обернулось казармой с фельдфебелем вместо Вольтера во главе?

В таких вот условиях глубочайшего идейного кризиса, в судорожном поиске идеологической альтернативы мифу Просвещения предсказание Карамзина сбылось: в Германии родился реакционный романтизм, заменивший всемирную историю множественностью «цивилизаций» (каждую со своей собственной историей), всеобщность разума – «воззрениями народными» (Folkish), а политическую свободу – духовной. Одним словом, новый национализм, получивший в Германии название тевтонофильства, противопоставил мифу Просвещения миф Sonderweg (особнячества).

Он провозгласил, что Германия – «другая» Европа с особым «культурным кодом» и эта ее Kultur духовней, чище, выше безнадежно погрязшей в материализме западной Zivilization. И вообще, что она не нация, а Идея, которой суждено спасти мир на краю пропасти, куда влечет его душный, приземленный, лишенный духовности Запад. К 1830-м годам миф Sonderweg стал в Германии, по знаменитому выражению Антонио Грамши, «идеей-гегемоном», т. е. практически завоевал ее культурную элиту. Столицей германского Sonderweg стал, в противоположность западническому Берлину, Мюнхен.

Как раз в эту пору и заимствовала его из Германии группа блестящих русских интеллектуалов-диссидентов, известных под именем славянофилов и твердо вознамерившихся в ситуации идейного вакуума, созданного разгромом декабризма, сотворить свой собственный, отечественный Sonderweg. Нет слов, адаптируя чужой миф к русским условиям, славянофилы многое в нем изменили. Что германскую Kultur (духовность) передислоцировали они в Россию, это само собою разумеется. Но еще более пронзительная ирония в том, что и сами сочинители «германской духовности» попали вдруг в ходе славянофильской перелицовки в ту самую западную Zivilization, которую они столь чистосердечно ненавидели.

Зато миф Sonderweg, переведенный на русский как «особый путь», перекочевал – вместе с противопоставлением «воззрений народных» разуму – в славянофильскую доктрину в целости и сохранности. Больше того, обосновался он в России всерьез и надолго, больше, чем на полтора столетия став ядром идеологии русского национализма.

Конечно, проницательные современники не могли не заметить этого трюка. Вот что говорил о нем по свежим следам событий такой неоспоримо компетентный свидетель, как Б.Н. Чичерин: «Пишущие историю славянофилов обыкновенно не обращают внимания на то громадное влияние, которое имело на их учение тогдашнее реакционное направление европейской мысли, философским центром которого в Германии был Мюнхен. Из него вышли не только славянофилы, но и люди, как Тютчев, которого выдают у нас за самостоятельного мыслителя, между тем как он повторял только на щегольском французском языке ту критику всего европейского движения нового времени, которая раздавалась около него в Баварии».

Совершенно убежден в том, что славянофильский национализм попросту заимствован у немцев, был и основоположник русского евразийства князь Николай Сергеевич Трубецкой. Потому, надо полагать, и писал он, что «славянофильство никак нельзя считать формой истинного русского национализма». Мало того, обнаружил Трубецкой в нем «тенденцию построить русский национализм по образцу и подобию романо-германского», в связи с чем он был уверен, что «славянофильство должно было неизбежно выродиться».

Тут, я думаю, совершенно совпало мнение князя с вынесенным в эпиграф пророчеством Владимира Соловьева. Боюсь, что именно поэтому, едва начинаю я вникать в откровения Валентины Чесноковой или ее верного оруженосца Виталия Найшуля, или бывшего серого кардинала Народно-патриотического союза Алексея Подберезкина, провозгласившего, что «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов», никак не могу избавиться от ощущения, что слышу в них обертона «мюнхенской» музыки Sonderweg. Той самой, что соблазнила в свое время славянофилов.

УРОК

Так уже обронзовела в нашем сознании за столетия фигура Гегеля, что трудно и представить себе сегодня, сколько обыкновенного мужества и западнического задора требовалось в его время, чтобы публично бросить в лицо отечественным националистам свой панегирик свободе, прогрессу и всемирной истории. Конечно, Гегеля выручала абстрактность его критерия, совершенно очевидная уже его современникам. Ведь речь в нем шла лишь об осознании исторической необходимости свободы, но не о том, как ее добиться и уж тем более не о том, как ее сохранить.

На десятилетие раньше Маркса поняло недостаточность такой постановки вопроса первое в имперской России организованное западническое движение – декабристы. Да, они осознали свободу – не только как историческую необходимость, но и как абсолютную ценность, как основу всех других ценностей. Но что же, спрашивается, должны они были с этим осознанием делать в России, где господствовало рабство? Где основная масса населения была в крепостном ярме, а интеллигентная молодежь – в ярме самодержавной диктатуры?

Понятно, что декабристам нужна была интеллектуальная санкция не столько на осознание исторической обреченности несвободы, сколько на создание реальных гарантий от рабства. Другими словами, на адаптацию мира к осознанной ими свободе. Удивительно ли, что тотчас и принялись они уточнять гегелевский критерий? Вот почему в первой же статье своего проекта конституции говорил Никита Муравьев: «Русский народ свободный и независимый не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства». В ту же точку били и проекты Сергея Трубецкого («нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека»), и Павла Пестеля: «Не может в России более существовать позволение одному человеку иметь и называть другого своим крепостным рабом».

К сожалению, «воззрения народные» твердо стояли на том, что может. Они вполне соглашались с тем, что русский народ принадлежит одному семейству и благодушно мирились с произволом одного лица как основанием правительства. И ни малейшего возмущения не вызывало у них, когда один человек называл другого своим рабом. Это обстоятельство должно, я думаю, дать читателю некоторое представление о том, почему «воззрения народные», которые под именем традиционных «ценностей» горячо отстаивают в нашей дискуссии почвенники, внушали столь серьезные сомнения выдающемуся русскому юристу Александру Кистяковскому. Почему, более того, считал он (в цитате, тоже вынесенной в эпиграф), что диктатура «воззрений народных» означала бы совершенную гибель цивилизации.

По сути декабристы оказались в том же положении, что и замечательный современный философ Мераб Мамардашвили, заявивший: «если мой народ выберет в президенты [националиста] Гамсахурдия, я пойду против своего народа». Да, декабристы рискнули своей вполне благополучной жизнью и пошли «против своего народа». Пошли, можно сказать, в отчаянной попытке уточнить гегелевский критерий посредством офицерского пронунциоменто. Да, она потерпела поражение так же, как аналогичные попытки в Испании и в Неаполе. Урок они нам, однако, оставили серьезный.

И состоит он вовсе не в том, что нельзя идти против «воззрений народных», как заключила бы, наверное, В.Ф. Чеснокова. Просто потому, что жизнь на земле остановилась бы, последуй мы такому заключению, и на ветер оказались бы выброшены подвиги Галилея и Монтескье, декабристов и Мамардашвили. В другом состоит их урок. С декабристским уточнением гегелевский критерий либерализма должен был бы, наверное, звучать в нашей дискуссии так: «Всемирная история есть прогресс в осознании свободы и в создании гарантий от несвободы». Смеем ли мы забыть этот урок, стоивший жизни и свободы одному из самых интеллектуально одаренных поколений России?

НАЦИОНАЛЬНОЕ САМОДОВОЛЬСТВО

Тем более важно это для нас здесь констатировать, что именно декабристский урок и забыли следовавшие за ними поколения русской интеллигентной молодежи. В частности, славянофилы не только принципиально отказались от поисков гарантий от несвободы, но как раз в самодержавном произволе и усмотрели «свободу духовную». По словам самого влиятельного идеолога классического славянофильства, его старой гвардии, Константина Аксакова, «только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство, предоставив себе жизнь нравственно-общественную, стремление к духовной свободе». Так впервые зазвучала на русской земле «мюнхенская» музыка. Место декабристского патриотизма заняло национальное самодовольство.

В том смысле, что мы не какой-то там романо-германский Запад, где «народы увлеклись тщеславными побуждениями, поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, настроили конституций – и обеднели душою, готовы рухнуть каждую минуту». Напротив, мы – печальники о духовной свободе своего народа, и потому не надо нам конституций, от которых один только вред и душевная пустота. У нас вместо западного тщеславия «воззрения народные» – коллективизм, общинность и соборность (и, конечно, самодержавие), которые, не сомневайтесь, понадежнее любых конституций. И поэтому, когда Запад рухнет, мы одни устоим.

На практике вся эта националистическая риторика обернулась самой тривиальной апологией самодержавия, пренебрежением к гарантиям от несвободы, забвением отечественной европейской традиции. И чревато все это было, прав Трубецкой, вырождением. Куда хуже, однако, что было это чревато еще и, как предсказал Соловьев, крушением страны.

ВЫРОЖДЕНИЕ

Заметно стало оно уже во втором, молодогвардейском, как я его называю, поколении националистов (в том, которое, собственно, и именуется в исторической литературе «почвенническим»). Молодогвардейцам суждено было работать в ситуации, когда Россия уже утратила после Крымского разгрома свой сверхдержавный статус. Вспомним, как это происходило.

Свобода, пусть и духовная, все еще священная для Аксакова, уже потеряла для молодогвардейцев абсолютную ценность. Во всяком случае, самому знаменитому из их идеологов, Н. Я. Данилевскому, совсем нетрудно оказалось пожертвовать ею во имя грандиозной мечты о сверхдержавном реванше (воплощенной впоследствии в жизнь Иосифом Сталиным). Так Данилевский и писал: «Для всякого славянина после Бога и святой церкви идея славянства должна быть высшей идеей, выше свободы, выше просвещения, выше всякого земного блага». Его ученик Константин Леонтьев пошел еще дальше, провозгласив, что «русская нация специально не создана для свободы». Добавим лишь для полноты картины, что идеи молодогвардейцев покоились на абсолютном отрицании всемирной истории (у Данилевского) и прогресса (у Леонтьева). Иначе говоря, отвергли они гегелевский критерий с порога. И предложили вместо него свой. Историческая необходимость в нем тоже присутствовала. Только вместо свободы предлагалось России осознать необходимость сверхдержавности.

Что до третьего, предреволюционного поколения националистов, то оно (за исключением крошечного сектантского кружка, хранившего еще идеалы первоначального славянофильства) деградировало, по словам Соловьева, в «зоологический патриотизм», в «национальное кулачество», увенчанное «наиболее ярким проявлением этого псевдонационального начала – антисемитизмом». Идейный арсенал этого неославянофильства ограничивался геополитическими амбициями самодержавия и черносотенством. В головах этого насквозь реваншистского поколения мысль о свободе не умещалась вообще. Ее место заняла страстная агитация за войну с Германией (войну, которой, напомню, и суждено было убить Россию).

Как писал в 1909 году один из влиятельных идеологов неославянофильства С.Ф. Шарапов, «славянофилы давно уже определили Германскую империю <…> не имеющую никаких идеалов, кроме заимствованных у еврейства <…> как главного врага и смутьяна среди остального белого человечества. В предстоящей мировой борьбе за свободу и мирное развитие арийской расы, находящейся в постоянной опасности вследствие агрессивной и безнравственной политики Германии, последняя должна быть обезврежена».

Как видим, если и упоминали эти люди о свободе, то лишь «арийской расы», если говорили об идеалах, то лишь о «заимствованных у еврейства». Удивляться ли, что кончилось дело опять-таки по Соловьеву – национальным самоуничтожением?

ЗА КАДРОМ

Даже этот выжатый буквально досуха очерк вырождения русского национализма дает все же, я надеюсь, читателю некоторое представление об экстраординарной опасности, подстерегающей всякого, кто берется рассуждать о будущем страны, игнорируя проблему гарантий свободы. Хотя бы потому, что именно с этим и связана неумолимая деградация национализма, описанная еще в 1880-е в роковой «лестнице Соловьева» и подтвержденная трагическим опытом как России, так и Германии. К сожалению, она осталась в нашей дискуссии за кадром. Словно бы легендарный спор о гарантиях свободы между декабристским патриотизмом и славянофильским национализмом, спор, определявший, по сути, судьбу страны на протяжении двух столетий, никакого отношения к теме нашей дискуссии не имеет.

О чем только ни толковали ее участники – и о «нашей падшести», и о том, что «архетип российский – это душевность и наличие святынь», и о «сакральных сущностях», и о том, что «никакая милиция не может охранить вашу драгоценную свободу», и об «эффективности сталинских народных строек», и даже об «апостасийности Запада», из которой, между прочим, следует, по мнению М.В. Назарова, что вероломный этот, отпадший от Бога Запад вовсе не ограничивается тем, что строит козни твердыне православия, но и упорно расчищает путь Антихристу, «подготовка воцарения которого <…> как раз и происходит в современном западном мире, подпавшем под иудейские деньги и идеалы» (я цитировал книгу «Тайна России», с которой так настойчиво советовал познакомиться участникам дискуссии Назаров). Но все это, согласитесь, сюжеты периферийные. О главном же, осевом, если можно так выразиться, историческом споре ни полслова. Почему?

Может, и не стоило бы упоминать здесь об этой странности нашей дискуссии, когда б не одно обстоятельство. Похоже, что некоторые из участников, включая и одного из ее зачинателей, как раз имеют свой взгляд, и очень даже определенный, на этот «осевой» спор. Имеют, но по какой-то причине предпочли о нем умолчать.

Виталий Найшуль, например, никогда не скрывал, что обязан основами своего мировоззрения Валентине Чесноковой. В заключение одного из недавних своих интервью он так и сказал, что отражены в нем взгляды В.Ф. Чесноковой и Г.Г. Хетагурова. Я не говорю уже о его статье 1996 г. в газете «Сегодня», где он беспрестанно апеллировал как к высшему для него авторитету к Ксении Касьяновой (т. е. к той же В.Ф. Чесноковой).

Известно, в чем состоят взгляды Найшуля. Он апологет Самодержавия (именно так, с заглавной буквы). Вкупе, разумеется, со всем стандартным набором перелицованного славянофилами Sonderweg – с Православием как «источником общенациональных нравственных норм», со «Святой Русью» и особнячеством. Знаменитая уваровская триада была бы, конечно, неполной без третьего ингредиента – Народности. Присутствует у Найшуля и она – в виде неких «микроархетипов, обеспечивающих народной энергией» два других ингредиента традиционной триады, «микроархетипов», которыми, оказывается, так «богата [была] доимперская Русь«. На ее ценностном языке и придется общаться с народом, чтобы решать современные государственные задачи». Тем более, что «молодежи вовсе чужда идея прогресса» (здесь и дальше курсив везде Найшуля).
«В русской государственности, – пишет он, – в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [по-русски самодержцем] передается полный объем государственной ответственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы составить ему конкуренцию». Из этого следует, что «страна не нуждается ни в профсоюзах, ни в парламентах», и «в России невозможна представительная демократия». Если славянофилы в свое время отказались от институциональных гарантий свободы во имя, по крайней мере, свободы духовной, то Найшуль – во имя «микроархетипов»? Так или иначе, из возрожденной полтора столетия спустя после ее бесславной кончины уваровской триады и возникает каким-то образом под пером московского либерала-расстриги «национальная модель экономики».

Мне, право, неловко за Найшуля. Не потому, что расстрига, а потому, что слишком уж очевидно противоречит он самому себе. Ведь на самом деле доимперская Русь (если, конечно, не перепутал он ее с допетровской) была и Русью досамодержавной, как документировано в моей книге «Россия: У истоков трагедии». Во всяком случае, именно в доимперской Руси как раз и было созвано первое национальное представительство России – Земский Собор. Именно в ней и стала, согласно Ключевскому, Боярская дума «конституционным учреждением» (и даже непримиримый, заметим в скобках, оппонент Ключевского, крупнейший русский историк-правовед В.И. Сергеевич должен был согласиться с этим, говоря о статье 98 Судебника 1550 года, что «царь превращается [здесь] в председателя боярской коллегии»). Короче, никакого Автократора в доимперской Руси и в помине не было.

Не сходятся концы с концами у Найшуля. История опровергает его. Или его наставницу? Разве не логично было бы спросить об этом у В.Ф. Чесноковой? Действительно ли новая триада ее ученика «отражает ее взгляды» на будущее России? Если да, то почему умолчала она об этом, то есть о самом главном, о принципиальном отрицании свободы в диалоге с И.М. Клямкиным? Если нет, почему не отмежевалась от самодержавных завихрений своего ученика?

Легко, впрочем, предвидеть ответ: никто ее об этом не спросил. И «мюнхенская» музыка сошла поэтому в диалоге за либерализм, которого требовали его организаторы. Понятно, с другой стороны, что введение в дискуссию обязательного для участников гегелевского критерия либерализма (тем более с декабристским уточнением) сделало бы такой маневр невозможным. То же самое относится и к В.Г. Федотовой, которая восхищается «культурно-историческими типами» Данилевского, даже не упоминая, что они напрочь отвергали само представление о всемирной истории. Я не говорю уже об анекдотическом ее заявлении, что «и западники, и славянофилы отрицали государство».

Что славянофилы противопоставили декабристскому отрицанию самодержавного произвола страстную апологию «неограниченной власти», мы уже упоминали. А вот об отношении к государству русских западников сейчас самое время поговорить.

ЗАПАДНИКИ

Принято почему-то, по примеру Солженицына, противопоставлять дореволюционных западников нынешней «образованщине». Вот и Вадим Межуев слагает им в своем комментарии оду: «Первые западники, мечтая о свободной и просвещенной России, не умаляли ее великодержавия, ее государственного величия (защищая дело Петра, они защищали и существование Российской империи, понимая ее <…> как способ их приобщения к западной культуре и цивилизованности»). Каким образом империя оказалась у Межуева «способом приобщения», не совсем, правда, ясно. Покоренная и многократно растоптанная Польша, например, на протяжении всего XIX века служила камнем преткновения между Западом и Россией. Но вот в том, что преклонение перед государством (и империей) действительно было отличительной чертой русского западничества, Межуев бесспорно прав (хотя и прямо противоречит категорическому заявлению В.Г. Федотовой).

Другое дело, что именно это «имперское государственничество» западников и оказалось их главной слабостью. Оно как раз и сделало их легкой добычей националистов в борьбе за идейную гегемонию в стране. Нельзя ведь упускать из виду, что Россия, в которой начиналась эта идейная конкуренция, была страшная, николаевская. Что тогдашнее государство было фактически обоготворено («Название государя Земной бог, – возмущались славянофилы, – хотя и не вошло в титул, однако, допускается как толкование власти царской»).

Вдобавок еще была тогда Россия европейской сверхдержавой. И это тоже не могло не наложить свой отпечаток на идеи тогдашней интеллигентной молодежи. Александр Головнин, западник и министр народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» (безжалостно вышвырнутый из него вслед за своими единомышленниками в середине 1860-х), печально вспоминал впоследствии: «Мы пережили опыт последнего николаевского десятилетия, опыт, который нас психологически искалечил«.

Столетие спустя Антонио Грамши, анализируя в «Тюремных дневниках» аналогичные ситуации в европейской истории, пришел к выводу, что в беспощадной конкуренции идей, возникающей в такие эпохи, «гегемоном» становится обычно та, что наиболее приспособлена к стартовым условиям этой борьбы. Понятно, что славянофилы, проповедовавшие абсолютную уникальность самодержавной государственности, имели в николаевскую эпоху серьезное преимущество. Но и для западников ведь отказ от апологии российской государственности был бы в ту эпоху равносилен интеллектуальному самоубийству.

Короче говоря, они тоже утверждали, что Россия – «другая» Европа. И тоже верили в ее уникальность. Пусть, в отличие от славянофилов, и относительную («не так, как на Востоке, где с самого начала все повторяется почти одно и то же. В этом смысле мы народ европейский, способный к совершенствованию, к развитию»). Так в каком же тогда, спрашивается, смысле Россия не Европа? Вот как отвечал на этот каверзный вопрос Константин Кавелин, самый ученый и авторитетный из «первых западников» (если не считать невозвращенца Герцена и рано умершего Белинского): «Вся русская история, как древняя, так и новая, есть по преимуществу история государственная, политическая«. Иначе говоря, если в отличие от Востока мы развиваемся, то в отличие от остальной Европы, двигателем этого развития является у нас правительство. В Европе общество создало государство, а в России государство создало общество.

Кавелин был основоположником так называемой «государственной школы» в русской историографии, господствовавшей в ней до самого 1917 года. И вслед за ним повторяли эту максиму об абсолютном приоритете государства перед обществом в России практически все русские западники, включая таких светил, как С.М. Соловьев, В.Н. Чичерин, А.Д. Градовский, П.Н. Милюков и даже Г.В. Плеханов. И все же то обстоятельство, что верили западники в российскую уникальность с оговорками, с самого начала сделало их после николаевской идеологической революции уязвимыми. В результате, пусть по частям, по кусочкам, но проглотила основные положения славянофильской «идеи-гегемона» вся западническая интеллигенция. И оказались русские западники «национально-ориентированными» или, если хотите, «националистами с оговорками».

Первой жертвой нового «гегемона» стало поколение «молодых реформаторов» Александра II. Брюс Линкольн, самый авторитетный из его исследователей, не без удивления заметил по этому поводу, что, если «европейцы единодушно видели в самодержавии тиранию, за разрушение которой они боролись в революциях 1789, 1830, 1848 гг., русские просвещенные бюрократы приняли институт самодержавия как священный».

У самой яркой фигуры второго поколения «национально-ориентированных» западников Н.Г. Чернышевского уже и следа не осталось от этой слабости «молодых реформаторов». Самодержавие он ненавидел. Но славянофильская вера в «общинность» русского народа, преобразованная в «единственно справедливый на свете, врожденный его социализм» – по-прежнему там (обратите внимание, как, даже не подозревая об этом, повторяет Чернышевского В.Г. Федотова: «Мы, в конце концов, изобрели систему справедливости», – а народу навязываются «законы, по которым он жить не может, – законы индивидуализма»).

Еще более драматично сложилась судьба самого блестящего из лидеров третьего поколения «национально-ориентированных» западников Петра Бернгардовича Струве. Он уже беспощадно отверг практически весь славянофильский антураж – и священное для «молодых реформаторов» самодержавие, и священную для народников «общинность» («меня, старого западника, – говорил по этому поводу Струве, – на славянофильской мякине не проведешь»), но идея «имперского величия России», унаследованная от первого поколения, по-прежнему священна для него не меньше, чем нынче для Межуева. Вкупе, разумеется, с двумя главными положениями, запрограммированными в славянофильской утопии: ответственности России за судьбы братьев-славян и вечной тоской по Константинополю.

Нужно ли напоминать читателю, что именно эта тоска, охватившая к 1914-му практически поголовно всю «национально-ориентированную» элиту страны, и толкнула ее в омут самоубийственной мировой войны?

ИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Немыслимо, я думаю, объяснить эту постигшую русских западников катастрофу, не поняв смысла идеологической революции, пережитой Россией после разгрома декабризма. Той самой, что психологически искалечила, по выражению Головнина, не одних лишь «молодых реформаторов», но и следовавшие за ними либеральные поколения. Ведь целью этой революции как раз и было повернуть вспять дело Петра, «отрезаться от Европы», по словам Герцена.

«Россия – не Европа» написала она на своих знаменах, создав тем самым своего рода модель национальной идеологии, освободиться от которой страна так и не сумела на протяжении полутора столетий, до самого конца ХХ века. О чем после этого могли, спрашивается, вести диалог, скажем, представитель дониколаевского поколения Кондратий Рылеев, пошедший ради русской свободы на виселицу, и, допустим, Константин Леонтьев – не менее яркий представитель поколений постниколаевских, уверенный, как мы помним, что свобода России в принципе противопоказана? Ведь даже общей почвы для диалога у этих людей не было бы. Словно представляли они не разные поколения, но разные страны, разные культуры.

Даже императрице Екатерине, начавшей свой знаменитый Наказ словами «Россия страна европейская», не о чем было бы спорить со своим внуком Николаем. Не о чем просто потому, что чувствовала она себя в Европе дома, тогда как рупор нового режима С.П. Шевырев уверял всех, что Европа «несет в себе злой, заразительный недуг» и от нее «уже пахнет трупом». И М.П. Погодин соглашался, что Россия представляет собой «целый мир какой-то самодовольный, независимый, абсолютный».

Еще опаснее, из этого самодовольства, из этого представления о ничтожестве Европы на глазах рождалась при Николае I агрессия. Здесь было семя Крымской войны. Ведь уже в следующем абзаце спрашивал тот же Погодин: «Не в наших ли руках политическая судьба Европы и, следственно, мира, если только мы захотим решить ее?». И сам себе уверенно отвечал: в наших. «Русский государь теперь ближе Карла V и Наполеона в их мечте об универсальной империи». Вот как выглядела эта наполеоновская мечта под вдохновенным пером великого русского поэта Федора Ивановича Тютчева. Лишь два факта, объясняет он, могут «заключить на Западе революционное междуцарствие трех последних столетий <…> Эти два факта суть: 1. окончательное образование великой православной Империи, законной Империи Востока, одним словом, России будущего, осуществленное поглощением Австрии и возвращением Константинополя.

2. Воссоединение двух церквей – восточной и западной. Эти два факта, по правде сказать, составляют один: православный император в Константинополе, повелитель и покровитель Италии и Рима; православный Папа в Риме, подданный императора».

Мыслимо ли было услышать такое от Пушкина? А вот от Достоевского мыслимо. И даже почище: «Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великим народом и тотчас обращается в этнографический материал <…> Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве, а непременно и исключительно с первою <…> Но истина одна, а, стало быть, только единый из народов и может иметь Бога истинного <…> Единый народ-богоносец – это русский народ».

Мог ли, подумаем, произнести такое Никита Муравьев, искренне стыдившийся отечественного самодержавия? Или Владимир Соловьев, однажды в сердцах высказавшийся о людях, которые провозгласили свой народ «святым, богоизбранным и богоносным, а затем во имя всего этого стали проповедовать такую политику, которая не только святым и богоносцам, но и самым обыкновенным смертным чести не делает»?

Короче говоря, просто не было в дореволюционной России после декабристского поколения не искалеченных, как сказал бы Головнин, западников. Кроме, конечно, Соловьева. И уж, во всяком случае, не были ими либералы постниколаевских поколений – от Кавелина до Струве. Эти оказались жертвами николаевской идеологической революции. Я понимаю, насколько трудно в наш прагматический век поверить в такое могущество идей. И мысль Генриха Гейне, современника николаевской революции, что «философская идея может разрушить цивилизацию» покажется многим поэтическим преувеличением. Но вот ведь уже и в наши дни сэр Исайя Берлин заметил, процитировав Гейне, «странно, что философы даже не подозревают об этом опустошительном эффекте идей». Да только ли философы?

Другой вопрос, что роль николаевской революции как гигантского водораздела русской истории, в частности превратившего западников в «националистов с оговорками», остается до сих пор темной даже в специальной литературе – и в России и на Западе (отчасти потому, что и самый авторитетный в этой области ученый Николай Валентинович Рязановский, мой коллега по кафедре в университете Беркли, и сам был, по крайней мере, до 1980-х годов, таким же «националистом с оговорками»). Еще важнее, однако, что темной осталась и связь между николаевской революцией и обретением Россией статуса сверхдержавы, ставшего с тех пор геополитическим идеалом в сознании значительной части ее элиты. Несмотря даже на то, что слышали мы это открытым текстом и от Погодина, и от Данилевского, и от Тютчева, и от Достоевского. Более того, и сегодня ведь слышим, например, от популярного «неоевразийского» философа А.С. Панарина: «Любая партия в России рано или поздно обнаруживает – для того, чтобы сохранить власть, ей необходима государственная и даже мессианская идея, связанная с провозглашением мирового величия и призвания России».

В конечном счете, все это сводится к одной простой мысли: отрицание свободы, противопоставление России Европе и мечта о сверхдержавном реванше оказались после николаевской революции связаны в сознании «национально-ориентированных» в один нерасторжимый узел.

ОПАСНАЯ ДОЛЖНОСТЬ

Чего, однако, не знает Панарин, как не ведали Тютчев и Достоевский, так это того, что у столь соблазнительного на первый взгляд, связанного с «мировым величием» и всем прочим сверхдержавного статуса, есть большие, чтоб не сказать роковые недостатки. Первый из них в том, что статус этот неустойчивый, преходящий. Как древние номады, кочует он из страны в страну, неизменно оставляя по себе мучительную ностальгию, очень сходную с фантомными болями, которые испытывают инвалиды в потерянных ими конечностях. Вот так, руки уже нет, а она все болит. Потому и называю я этот феномен фантомным наполеоновским комплексом. И продолжается эта боль у бывших сверхдержав, как и у людей, десятилетиями, порою заставляя их совершать поступки самые отчаянные. Чем грозит такой комплекс?

Спросите об этом французов, которые и три десятилетия спустя после эпохального поражения великого Бонапарта все еще так маялись в тоске по утраченному сверхдержавному статусу, что отдали Париж другому, маленькому Наполеону, навлекшему на их головы еще более страшное национальное бедствие. Спросите у немцев, которых даже позорная капитуляция в мировой войне не избавила от этой фантомной боли. Мало того, заставила предпринять еще одну кровавую попытку добиться «мирового величия».

Спросите их – и вы поймете, насколько могуществен этот соблазн. Поймете также, почему он до сих пор терзает в России националистов (даже тех, которые «с оговорками»). До такой степени терзает, что люди оказываются не в силах уразуметь даже самое очевидное. А именно, что в реальной истории обретение сверхдержавного статуса, неизменно кончалось для любой страны, имевшей несчастье его обрести, национальной катастрофой (ни одного исключения из этого правила еще покуда не случилось). И что по одной этой причине статус такой – самая опасная должность в человечестве.

ЗАГЛЯНЕМ В УЧЕБНИК

Достаточно хоть кратчайшего исторического обзора двух последних столетий, чтоб не осталось в этом ни малейшего сомнения. До 1814 года, допустим, статус сверхдержавы принадлежал, как мы помним, наполеоновской Франции. Она была бесспорной хозяйкой континента, и никто не смел усомниться в ее «мировом величии и призвании». Чем, однако, расплатилась она за свою гордыню? Разве не военным разгромом и иностранной оккупацией? Ничуть не лучше закончилась для нее и попытка вернуть утраченный статус при маленьком Наполеоне между 1856 и 1870 гг.: еще один военный разгром, еще одна иностранная оккупация. Что, впрочем, ровно ничему не научило сменившую ее на опасной должности Германию. Разве и для нее не закончилось все капитуляцией и национальным унижением в 1918 году?

Но мы забежали вперед. Потому что на самом деле сменила наполеоновскую Францию в роли военной хозяйки континента в 1815 году, как мы знаем, Россия. Именно тогда ведь и фантазировал Погодин об «универсальной империи» и Тютчев о «православном Папе в Риме». Ну и чем, спрашивается, кончился для России праздник? Не тем же ли, чем и для ее предшественницы, – разгромом и постыдной капитуляцией?

Ровно ничего не изменило в этом железном правиле и ХХ столетие. В промежутке между войнами доминировал в Европе сверхдержавный кондоминиум Франции и Англии. Франция, как всегда, расплатилась за это очередной иностранной оккупацией. Судьба Англии висела на волоске и, даже избежав оккупации, она потеряла империю. А для сменившей кондоминиум нацистской Германии закончилось дело еще трагичней. Ее города были превращены в руины, она была оккупирована и поделена между победителями.

В послевоенный период доминировал в мире еще один сверхдержавный кондоминиум, на этот раз США и России. Чем завершилось это для России, напоминать не надо. Чем закончится для Америки, узнаем мы в XXI веке.

НЕНАВИСТЬ

Но у сверхдержавного статуса есть ведь и еще один ужасный недостаток. Сверхдержаву все и всегда ненавидят. Это популярно. Это психологически объяснимо: никто не любит абсолютных «королей». Достаточно трех примеров, чтобы и в этом не осталось сомнения.

Ведь на самом деле весь реакционный романтизм германского тевтонофильства с его Sonderweg и тоской по «мировому величию» родился как раз из ненависти к рационализму и хамству наполеоновской Франции. О ненависти к николаевской России и говорить нечего. Ее ненавидели в Европе 1850-х годов все, кроме черногорцев. Сам М.Н. Погодин, всего за два десятилетия до Крымского разгрома мечтавший, как сегодня Панарин, о «мировом величии» России, это документально для нас засвидетельствовал: «Народы ненавидят Россию, видят в ней главнейшее препятствие к их развитию и преуспеянию, злобствуют за ее вмешательство в их дела <…> Вот почему со всех сторон Европы, из Испании и Италии, Англии, Франции, Германии и Венгрии стекаются офицеры и солдаты не столько помогать Турции, сколько повредить России. Составился легион общего мнения против России».

Разумеется, это нисколько не мешает сегодняшним русским националистам с точно таким же самозабвением ненавидеть Америку. Вот лишь один образец: «Америка смешна. Америка отвратительна. Америка опасна для человечества. Она лопнет, как переполненный нечистотами бычий пузырь. Ее доллар – дутый. Ее солдаты – трусы. Ее политики – развратники и хулиганы. Ее актеры – содомиты. Тексты ее литераторов дышат СПИДом».

Это, конечно, Александр Проханов. Боюсь, что лишь по причине недостаточного образования он и его единомышленники не отдают себе отчета, что примерно теми же словами поносили местные националисты Россию в 1850-е годы (так же, впрочем, как и в 1950-е годы), во всех странах Европы.

Право, складывается из всего этого какое-то фантасмагорическое впечатление. Казалось бы, только безумцы могут желать своей стране сверхдержавную болезнь, неминуемо, как мы теперь знаем, влекущую за собой «легион общего мнения» против нее и национальную катастрофу. Но сколько угодно ведь таких среди вроде бы нормальных и ученых людей, политиков, журналистов, генералов, профессоров – и в России, и в Америке (вполне допускаю, что и в Китае – во всяком случае, судя по восторженной реакции в пекинских партийных школах на американскую трагедию 11 сентября). Пожалуй, единственное место на земле, где днем с огнем их теперь не сыщешь – это в умудренной горьким, катастрофическим опытом Европе. А еще говорят, что история ничему не учит…

ИЗЛЕЧИМА ЛИ БОЛЕЗНЬ?

Пример тех же Франции, Германии или Англии свидетельствует, что излечима. Больше того, объясняет он нам, что именно нужно для выздоровления. Понятно, что ближе всех России пример Германии. Как потому, что от нее-то и заразилась Россия сверхдержавной болезнью, так и потому, что, подобно России, дважды добивалась она сверхдержавного статуса (в 1870-1914 гг. и в 1939-45 гг.), дважды расплатившись за это национальной катастрофой. Казалось, что попала Германия в заколдованный круг, где очередное поражение лишь провоцировало очередной всплеск наполеоновского комплекса, обещавший новую сверхдержавную попытку и новое поражение – и так без конца.

Но продолжалось это лишь до момента, когда мировое сообщество (и в первую очередь Франция и Америка) осознало простую истину: не будет в Европе мира, покуда Германия не интегрирована в европейское сообщество. Они помогли немецким элитам избавиться от наполеоновского комплекса (коренившегося, как мы теперь знаем, в тевтонофильской идее Sonderweg). И стоило этим элитам принять протянутую им руку, как судьба Германии изменилась словно по волшебству. И стала она именно тем, чего, по словам Путина, добивается он для России: сильной, процветающей и эффективной страной. Во всяком случае, национальные катастрофы ей больше не грозят, о всеобщей ненависти и говорить нечего.

Но самое главное, нисколько не мешает Германии ее новый статус ощущать себя вполне и безусловно великой державой. То есть страной, голос которой весом в международном концерте и без согласия которой ничего существенного не может быть на континенте предпринято. Оказалось, что, вопреки Достоевскому, вовсе не становится великий народ «этнографическим материалом», отказываясь от тщеславной мечты непременно быть первым на деревне. Оказалось, что на самом деле обстоит все в мировой политике намного сложнее и тоньше. Ибо есть разные степени державного величия. И статус одной из великих держав Европы, который избрала для себя излечившаяся от сверхдержавной болезни Германия, вовсе не требует, к счастью для нее, взваливать на себя непосильную ответственность за то, что происходит в Кашмире, в Сомали или в Бурунди.

Короче, секрет излечения на самом деле прост. Достаточно для этого оказалось маргинализировать укоренившуюся за два столетия мифотворческую индустрию национализма. Ту, что всегда кормилась выискиванием самых разнообразных – от климата до «микроархетипов», от исключительности германской Kultur до «воззрений народных» – различий между Германией и Европой, изображая их как непреодолимую пропасть. Словом, чтобы стать действительно свободной – и великой – страной, понадобилось Германии освободиться от всего, что мешало ей почувствовать себя неотъемлемой, органической частью Европы.

ВОПРОСЫ

А теперь вопрос: что следует сделать России, чтобы осуществить, наконец, мечту, за которую пошли в ссылку и на виселицы декабристы, став действительно свободной – и великой – страной? Ответ, напрашивается: то же самое, что сделала Германия. Другое дело, способна ли она на это? В принципе, отчего же нет? Проблема лишь в том, захочет ли. Вернее в том, позволит ли ей это ее собственная, ничуть не менее изощренная, чем когда-то в Германии, националистическая индустрия, продолжающая, как ни в чем не бывало, выдавать на гора рекордное число самых разных мифов, сходных между собою лишь в одном: все они предназначены возродить старую николаевскую максиму «Россия не Европа». Другими словами, в том, чтоб не дать ей почувствовать себя неотъемлемой, органической частью Европы.

Вот лишь несколько образцов. Миф «патриотический«, зюгановский: «Капитализм никогда не приживется в России» (как говорится, типун ему на язык, ибо обрекает ведь он страну на самую глухую изоляцию в мире, в котором капитализм уже прижился). Миф климатический, представленный книгой-анекдотом Андрея Паршева «Почему Россия не Америка?» Ответ: потому, что у нас холодно (словно бы Норвегия – Америка, или, скажем, Исландия. Только никто ведь там почему-то не ломает себе голову над такими вздорными вопросами. Может быть, потому, что и морозная, утонувшая в снегах Норвегия не так уж и далеко отстала от Америки. Во всяком случае ее ВВП – 28,140 долларов на душу населения – вполне соизмерим с американским – 31,910. Зато он в пять с половиной раз превышает аналогичный показатель в солнечном Иране (5,520) и более, чем в десять в жаркой Индии (2,230). И даже ледяная Исландия совсем ненамного позади (27, 210). Миф романтический, предложенный в нашей дискуссии В.Г. Федотовой: мы принадлежим Европе, но Европе «другой», незападной. Можно подумать, что Греция или Словакия принадлежат западной Европе. И надо же, чувствуют себя почему-то странами вполне европейскими, нисколько не претендуя на культурный код «другой» Европы, как претендовали в XIX веке германские тевтонофилы.

Как видите, каждый из этих мифов в отдельности не очень трудно опровергнуть, даже высмеять. Но противостоять всей их совокупности смогла бы лишь не менее мощная индустрия демифологизации, которой, увы, нет и в помине. Как бы то ни было, первый вопрос очевиден: сумеет ли Россия, подобно Германии, маргинализировать мифотворческую индустрию национализма.

Второй сложнее: поможет ли постсоветской России в борьбе идей западное интеллектуальное сообщество, как помогло оно после 1945 года постнацистской Германии. На самом деле оба вопроса тесно между собою связаны. Ибо вовсе ведь еще неясно, смогли ли бы немцы самостоятельно маргинализировать свою индустрию национализма. Короче, интеллектуальная помощь Запада, в первую очередь, в демифологизации российской культуры, т. е., говоря языком компьютерного века, в создании software интеграции, ничуть не менее, если не более важна для освобождения России от николаевской максимы, нежели помощь экономическая, т. е. – ее hardware (хотя в 1990-е годы публика почему-то была уверена, что дело обстоит прямо противоположным образом).

СТРАННОСТИ ЗАПАДНОЙ НАУКИ

Между тем достаточно даже беглого взгляда на ситуацию с нашим предметом в западной науке, чтобы обнаружить удивительный парадокс. Мало того, что не готова она помочь России в борьбе с ее мифотворческой индустрией, она и сама, похоже, сражается на стороне этой индустрии. Во всяком случае, ничуть не хуже ее сочиняет новые мифы, предназначенные углубить пропасть между Россией и Европой.

Как объясняет нам, например, Ричард Пайпс, «немедленная задача России состоит в строительстве нации-государства» и потому «национализм, который Запад оставил далеко позади, трактуя его как доктрину реакционную, тем не менее прогрессивен на той исторической ступени, на которой находится сегодня Россия».

Присматриваясь к причинам такой странной аберрации, мы тотчас увидим, что опирается она на два постулата, кратко сформулированных в очень популярной сейчас книге британского историка Джефри Хоскинга «Россия: Народ и империя». Вот они. Во-первых, «российская федерация есть не нация-государство, но лишь кровоточащий обрубок империи». Во-вторых, «русские – не нация».

Почему? Это длинная история. Хоскинг начинает ее с Петра, который, оказывается, в своем безумном «стремлении секуляризовать и европеизировать» Русь, «растоптал ее национальный миф», согласно которому «русские были избранным народом, строившим единственную христианскую империю» в мире. В результате вместо «смиренной, скромной, святой и решительно женственной» Руси получили мы «грандиозную, космополитическую, секулярную и, наплевать на грамматику, мужественную» Российскую империю.

Конечно, любой знающий свой предмет историк мог бы напомнить Хоскингу, что, начиная с половины XVI века (когда кончается повесть о России доимперской, европейской в моих терминах, и начинается история имперской Московии) и до конца XVII столетия, т. е. до Петра, эта «женственная» Русь вполне мужественно захватывала каждый год по 35 тысяч квадратных километров чужой территории, т. е. по целой стране размером с Голландию. Да ведь и сам Хоскинг не отрицает, что растоптанный Петром «национальный миф» Московии как раз и состоял в строительстве империи, причем, прямо по Достоевскому, «единственной христианской империи».

Уже поэтому, не возьми он в эпиграфы выражение современного ностальгирующего славянофила Георгия Гачева «Русь была жертвой России», было бы решительно непонятно, почему так близко к сердцу принимает он судьбу допетровской Московии. Оказывается, именно из филологических спекуляций Гачева и сделал он свой совершенно невероятный вывод, что словом «русский» обозначается сегодня в России народ, тогда как словом «российский» – империя. Так или иначе, противостояние между допетровской Русью и петровской Россией равносильно для него конфронтации между национализмом и империей. Вот почему, покуда Российская Федерация не станет русским нацией-государством, она так и будет оставаться, полагает Хоскинг, всего лишь «обрубком империи».

«НАУЧНЫЙ КОНСЕНСУС»

Читая Хоскинга, невозможно избавиться от ощущения, что для него, как и для Пайпса, в постсоветской политической драме есть лишь два действующих лица: национализм и империализм. А поскольку империализм хуже национализма, приходится брать в союзники наименьшее зло. Но думай так лишь Хоскинг с Пайпсом, это бы с полбеды. Вот, однако, и Астрид Туминез в книге «Русский национализм с 1856 года: Идеология и внешняя политика» думает, оказывается, точно так же. «Было ли когда-нибудь в России создано нация-государство?» – спрашивает она. И твердо отвечает: «Научный консенсус утверждает, что нет».

А поскольку, по ее мнению, не патриотизм, а «национализм есть клей, скрепляющий современные государства», его Западу и следует поддерживать. Той же точки зрения придерживаются и Джон Дэнлоп в книге «Новые русские националисты» и Джон Диксон («Русский национализм: Прошлое и настоящее»), и вообще все авторы, пишущие об этом предмете, которых мне приходилось читать. Консенсус он консенсус и есть.

Естественно, на мою долю осталось (в статье, опубликованной в последнем номере вашингтонского журнала Demokratizatsia) напомнить коллегам выводы блестящего соотечественника Хоскинга Майкла Хейуорда, что «принцип национализма с самого начала был неразрывно связан, как в теории, так и на практике, с идеей войны». И поэтому «в строительстве нации-государства, как и в революции, повивальной бабкой истории всегда было насилие». И я пока что не слышал, чтобы кто-нибудь эти выводы Хейуорда опроверг. Как раз напротив, опыт Югославии в 1990-е годы подтвердил его неопровержимо.

Пришлось также напомнить, что русский национализм, как и сербский, никогда не противостоял империи, всегда был имперским. И в этом качестве противостоял он – от имени империи – исключительно «романо-германской цивилизации». Короче говоря, никакой конфронтации между национализмом и империей, на которой настаивает западный консенсус, просто не существует. На самом деле противостоит в России империи третье действующее лицо, которого западные эксперты странным образом просто не заметили. Говорю я, конечно, о западническом федерализме. Он-то как раз и обозначается нынче словом «российский», а вовсе не империя.

Восходит этот федерализм, разумеется, к тем же декабристам. И первым его манифестом была все та же конституция Сергея Трубецкого: «Федеральное правление одно соглашает величие народа и свободу граждан». И с этой точки зрения, Российская Федерация никакой не «обрубок империи», как утверждает со слов Гачева Хоскинг, а воплощение декабристской мечты, к тому же полностью совпадающее с федералистской тенденцией в современной Европе. Короче, отвергая саму идею нации-государства, с которой Европа распростилась как с геополитическим идеалом еще в 1945 году, федеративная Россия оказывается ближе к ней, чем западный научный консенсус. Новый идеал точнее было бы обозначить как «федерацию внутри федерации», т. е. РФ как часть формирующейся европейской федерации (опять-таки как в случае Германии).

Действительно печально во всей этой истории одно: помощь западного интеллектуального сообщества России, в отличие от Германии, пока что не светит. Software интеграции, т. е. воссоединение с Европой, придется ей разрабатывать самостоятельно.

ОТКРЫТЫЙ МИР ЕВРОПЫ

Зато история, похоже, на стороне России. Я знаю, по крайней мере, одного замечательного европейского интеллектуала, англичанина Роберта Купера, который согласен, что и самый термин «Запад», так отчаянно будоражащий московских «патриотов» еще со времен Шевырева и Погодина, канул в Лету вместе с холодной войной. И – что не менее важно – вместе с порожденным этой войной привычным делением геополитической вселенной на Первый (Атлантический), Второй (Советский) и Третий миры. В действительности скрываются сейчас под термином «Запад» два разных мира, живущих, по сути, в разных исторических измерениях.

Сегодняшний Второй мир – я предпочел бы назвать его традиционным – по-прежнему живет в эпоху того, что Владимир Соловьев именовал «национальным эгоизмом». Это старый мир геополитики, мир Макиавелли и Киссинджера, тот самый, что дважды в прошлом столетии едва не погубил Европу в братоубийственных гражданских войнах, и в который московские «патриоты» во главе с Александром Дугиным (он уже и не говорит о себе иначе, как «я возглавляю геополитическую школу в России») отчаянно пытаются втянуть и свою страну. Принадлежат к этому Второму миру одинаково и «восточный» Китай, и «западная» Америка.

Проблема лишь в том, что как раз старушка Европа, от которой, как мы помним, «уже пахло трупом», по мнению пращуров Дугина, она-то к этому старому, традиционному миру больше не принадлежит. Первой шагнула она в будущее, открыв в мировой политике новую эру. И оказавшись поэтому сегодняшним Первым миром. Во всяком случае, все три кита, на которых, начиная с наполеоновских войн, стоял «национальный эгоизм», неожиданно утратили свое традиционное господство в открытом мире Европы. Взглянем на то, от чего она отказалась.

Первым из этих китов всегда полагались национальные интересы. Не избавившись от этой священной формулы, нечего было и думать о преодолении «национального эгоизма». Так вот, Европейский Союз (ЕС) подчинил национальные интересы интересам Сообщества. Второй кит – геополитика. Смысл ее, по словам патриарха американской Realpolitik Ганса Моргентау, в том, что гарантией национальной безопасности является единственно и исключительно военная сила (иными словами, у кого больше железа, тот и прав). От этого кита ЕС избавился, объявив гарантией безопасности не силу, а взаимное доверие между членами Сообщества. Третий кит – «закрытые на замок» национальные границы. От него ЕС попросту отказался, сделав границы между членами Сообщества прозрачными.

Таким образом, выбив все подпорки из-под «национального эгоизма», ЕС его, по сути, впервые в истории упразднил. Пусть на сравнительно небольшой территории всего лишь с 380-миллионным населением, но все-таки, согласитесь, это прорыв. Стало быть, прогресс на беду Найшуля все-таки существует. Конечно, этот новый, на наших глазах рождающийся мир, совершенно еще нам непривычен. До такой степени, что и сама Европа себя еще толком не понимает и лепечет что-то на привычном экономическом языке о Евробанке и евровалюте, не осознавая, что на самом деле впервые в истории преодолела, так сказать, звуковой барьер «национального эгоизма», прорвалась в принципиально новое измерение мировой политики.

Нет слов, за барьером оказалось не очень-то уютно. Хотя бы потому, что хрупкий и уязвимый ЕС пока что не может даже себя оборонить (несмотря на все разговоры об оборонной идентичности Европы и робкие попытки создать независимую от НАТО военную структуру). И по этой причине нуждается покуда в защите вполне традиционного колосса, Америки. Наверное, поэтому и замечает Купер, что «ключевой вопрос европейской безопасности в том, как повернется дело в России. Включить ее в [нетрадиционную] европейскую систему должно быть нашим главным приоритетом». Как бы то ни было, однако, самим уже своим существованием ЕС доказал, что мир без верховенства «национального эгоизма» возможен.

ЧТО В ЭТОМ ДЛЯ НАС?

Прежде всего, близкое, как на первый взгляд кажется, решение затянувшегося на полтора столетия спора западников и националистов. Если абстрактного жупела «Запад» больше нет, то к чему, спрашивается, западники? Не следует ли им прислушаться к словам Сергея Юльевича Витте: «Настоящее существительное к прилагательному русский есть европеец. Мы русские европейцы, как есть европейцы английские, французские, немецкие»?

Что до либеральных националистов, то устранение термина «Запад», который всегда так ужасно их возбуждал, тоже должно успокоить. Тем более, что речь идет о перспективе для России стать одной из великих держав Европы («великодержавие» их тоже всегда заботило), а тут еще шанс стать, наряду с Германией, Францией, Англией, во главе нового, едва рождающегося мира, оказаться в некотором роде первопроходцами в мировой политике. И притом историческая функция у них тоже сохранилась бы: забота о культурных особенностях России (на которые, впрочем, русские европейцы никогда и не покушались), о том, чтобы не только не затерялись они в общем европейском хоре, а напротив, зазвучали в нем мощно и отчетливо.

С другой стороны, политические ресурсы богатейшей Европы, ее выработанные столетиями стандарты и нормы, ее уважение к гарантиям свободы тоже весьма пригодились бы России. Как для борьбы с традиционной коррупцией, так и для укрепления Федерации и прав человека. Звучит утопически? Но разве менее утопически звучала мечта об открытой Европе еще в 1950-е годы? А она тем не менее у нас перед глазами. Нельзя, впрочем, забывать, что понадобилась для этого настоящая идейная революция: легендарная вражда между Францией и Германией, обросшая за полтора столетия тьмой ядовитых мифов о непримиримости столь разных культур, о пропасти между ними, должна была уступить место спокойному и плодотворному диалогу, с которого, собственно, и началась история новой Европы. Естественно, потребовало это подавления, маргинализации производителей таких мифов, мощных индустрий «национального эгоизма» в обеих странах, драматически углублявших воображаемую пропасть.

НАПОМИНАНИЕ О РЕАЛЬНОСТИ

Это обстоятельство и возвращает нас на землю. Выходит ведь, что превращение кажущейся утопии в реальность требует того же и в России. Вековая вражда между западниками и националистами должна и здесь смениться диалогом. Но точно так же, как в случае Франции и Германии, тотчас ведь и возникает перед нами роковой вопрос о том, как быть в такой ситуации, допустим, Виталию Найшулю с его «национальной моделью экономики», с его «микроархетипами» и волшебной мечтой о возрождении в XXI веке «Святой Руси»? Как быть В.Г. Федотовой с ее «тевтонофильской» идеей «другой» Европы? Или А.И. Фурсову с его гипотезой о тотальности государства в России, возрождающей угасшую было в начале ХХ века кавелинскую «государственную школу»? Или, если уж на то пошло, как быть М.В. Назарову, написавшему несчетно статей и книг об «апостасийности» Запада? И им ли одним?

Подумайте, какую массу труда, страсти и престижа вложили все эти люди в возрождение николаевской максимы, что между Россией и Западом пропасть. Что их историческое противостояние есть на самом деле игра с нулевой суммой, в которой выигрыш одного обязательно означает проигрыш другого. И разрешиться может, стало быть, либо «православным Папой в Риме», либо порабощением и разорением русской культуры Западом. Или, говоря в терминах Зюганова, «либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущность». И третьего – не дано.

Именно с этой позиции и атаковали, конечно, в 1950-е годы программу интеграции местные мифотворцы во Франции и в Германии. И ясно, что преуспей они в ту пору, сегодняшний открытый мир Европы так и остался бы утопией. И точно так же придется ведь и российским мифотворцам выбирать, что для них на самом деле важнее – корпоративные интересы индустрии «национального эгоизма» или интересы России, которые на протяжении многих лет служили по сути прикрытием, чтоб не сказать «крышей», для этих корпоративных интересов.

Разумеется, относится это далеко не ко всем, кто высказывается в почвенническом духе. Многие просто в плену у старинной и мощной националистической или квазизападнической («националисты с оговорками») традиции. Все-таки была она «идеей-гегемоном» в России на протяжении десятилетий. С такими людьми диалог и впрямь нужен. И в этом смысле дискуссия, как наша, пусть с некоторыми уточнениями, действительно бесценна.

Но было бы совсем уж непростительной наивностью думать, что так, за здорово живешь, откажется от своих «особняческих» мифов и сама националистическая индустрия, так много в них инвестировавшая. Такова реальность. И игнорировать ее при создании software интеграции для России было бы, согласитесь, нелепо.

ЕВРОПЕЙСКАЯ ИДЕЯ

Что делать? Прежде всего, наверное, попытаться расколоть националистический лагерь, отделив, так сказать, овец от козлищ, т. е. простых верующих от корпорации профессиональных мифотворцев. А потом продемонстрировать широкой публике, как непримиримо противоречат интересы этой корпорации интересам страны, т. е. этой самой публики. И сделать это, я думаю, не очень сложно.

Вот так, например. В Москве есть несколько серьезных неправительственных организаций, у которых хорошо, сколько я знаю, налажены связи с либеральными политиками Европы. Я имею в виду, скажем, Европейский комитет Владимира Рыжкова, СВОП (Совет по внешней и оборонной политике) Сергея Караганова или Клуб 2015 Владимира Преображенского. Любая из них в отдельности (или еще лучше, все вместе) могла бы достаточно быстро собрать сильную группу вполне квалифицированных экспертов, российских и европейских, с заданием выработать хоть первый, черновой вариант software интеграции. То самое, другими словами, на что оказалась, как мы видели, пока что решительно неспособна западная академическая наука.

Пусть вступление России в ЕС в ближайшие 10-15 лет по многим причинам невозможно. Но ничто ведь не мешает нам уже завтра иметь программу, где было бы подробно, шаг за шагом расписано, что именно должны сделать Россия и Европа за эти 10-15 лет, чтобы, когда пробьет час, быть к такой интеграции готовыми. С тем, чтобы разрыв между ними год за годом уменьшался, а не увеличивался. Чтобы вместо медленного погружения в небытие, как описывает сегодняшнюю ситуацию Вадим Межуев, Россия постепенно погружалась в Европу.

Так вот, что, скажите, станут делать отечественные «козлища», если такая программа будет обнародована, доведена, так сказать, до широких элитных масс? Если все преимущества, которые может принести воссоединение России с открытым миром Европы очевидны будут даже слепому (и говорю я отнюдь не только о материальной стороне дела, о повышении ст

Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий