Комментарий Григория Померанца
Давний спор российских западников и почвенников сегодня происходит в условиях, которые принято обозначать словом «глобализация». Я без этого слова обходился. Я говорил, что есть такая постоянная переменная социального процесса, состоящая в росте масштабов, в увеличении социальных единиц. Сейчас я вместо этого могу говорить о глобализации, употребляя это слово в широком смысле. В том смысле, что глобализация не сегодня началась, но сегодня у нее есть новые особенности.
Первая же империя была шагом к глобализации. Любой древний ближневосточный царь, какой-нибудь Ассаргадон, считал себя царем четырех сторон света. То же самое индийский Чакравартин, царь четырех сторон света. То есть идея вселенской империи возникает еще тысячи за четыре лет до нас. Поэтому сразу же напрашивается понятие «стадии глобализации».
Четыре стадии глобализации и четыре культурных мира
Первая стадия – грубо имперская. Создание империи с помощью военной силы, без умения создать единое духовное пространство. В результате все такие империи легко разваливались, если сталкивались с духовным сопротивлением. Так, сильная вера у евреев была мощным средством сопротивления глобализации. А потом произошел очень интересный парадокс. Правда, произошел он только на Ближнем Востоке, но все-таки это очень интересно. Парадокс состоит в том, что именно сопротивление глобализации, которое поддерживало веру евреев, в конце концов породило новую вселенскую религию. И эта религия, вышедшая из лона иудаизма, оказалась новым мощным средством глобализации. Следовательно, понятие тянущего вперед фактора и фактора сопротивления могут меняться местами. Получается, что сопротивление глобализации может в какой-то момент создать мощное средство глобализации. Таким примером и является превращение иудаизма в христианство. Это поистине удивительный пример. Христос не замечал еще, что создает новую религию, он пришел для евреев, это только Павел создал новую религию.
Следующий этап – имперско-религиозная глобализация. Это империя, скрепляемая религией, причем религиозная общность сохраняется, даже если империя разваливается, она более устойчива, чем империя. Кстати, именно с этого момента, я считаю, возникает четыре культурных мира, о которых скажу ниже.
Потом была торгово-колониальная глобализация. И, наконец, нынешняя электронно-финансовая.
Теперь – о введенном мною понятии культурных миров, которое позволяет глубже понять и суть глобализации, в том числе и ее современного этапа, и роль и место России в ней, и культурные основания непрекращающегося спора западников и почвенников.
Четыре культурных мира – это миры латинский, исламский, индийский и дальневосточный. У каждого такого мира есть замах на мировое значение, но пока ездили на лошадях и на верблюдах, это можно было осуществить только в крупном регионе. И вот недавно мне пришли в голову заметные приметы этого деления на культурные миры. Это, во-первых, единое священное писание, каким бы оно ни было. Им может быть и корпус изречений Конфуция, и Библия. Далее, каждый культурный мир охвачен единым языком и шрифтом. Для региона Дальнего Востока язык и шрифт совпадают. Границы иероглифической культуры – это границы дальневосточного культурного мира. Если описать таким образом индийский мир, не вдаваясь в метафизику, можно сослаться на авторитет Вед, шрифт деванагари, язык санскрит. Мир ислама – это Коран, арабский язык, арабский шрифт, сохраняемый и персидским, и тюркским, и любыми другими языками, на которых говорят люди исламской культуры.
В результате единства Текста, Языка и Слова (шрифта) возникает некое общее поле информации. То есть можно и с информационной точки зрения подойти к культурному миру. Культурный мир – это некое общее поле информации, связанное неким общим духовным содержанием. Например, латинский мир, определяемый латинской Библией, латинским шрифтом, латинским языком. Латинский язык лег в основу многих языков и во всяком случае как-то участвовал в формировании других европейских языков. Латинский шрифт, даже сам по себе, именно как шрифт, сыграл важную роль при формировании латинского мира. В латинском шрифте, так же как и в шрифте дэванагари, так же как в иероглифах и в арабской вязи, есть глубокая связь с эстетикой пластических искусств. Китайские иероглифы, которые выписываются на картинах эпохи Сун, органически связаны с художественным текстом. Я помню одного из наших друзей, ныне покойного, который хотел использовать стихи для оформления картин, писать стихи на полях своих картин. Я думаю, он не сумел бы этого сделать, потому что латинская по стилю послепетровская кириллица на поля его картин не ложится, не вяжется. Тогда как иероглифы прекрасно вязались с китайскими картинами. Арабская вязь шрифта недаром связывается с узором, декором. В то же время латинский шрифт связывался со стилем латинской архитектуры.
Был и еще один культурный мир, но он умер. Был византийский мир. Это был особый порядок и особый склад искусств, но он не сумел удержаться. В набор культурологических понятий следует ввести понятие «устойчивость». По этому параметру Византия проиграла, она не умела учиться на своих ошибках. Если говорить о наборе показателей, характеризующих ее культурный мир, то это были греческий текст, Писание, с греческой очень разработанной аскетической литературой, которую сейчас плохо знают на Западе, но, кстати, ее и в России плохо знают. Помимо Писания в составляющие византийского культурного мира входили свой шрифт и сам греческий язык, который византийцы не имели энергии перенести за пределы первоначальной зоны его распространения. Получилось так, что при дальнейшем распространении христианства греческие тексты Писания переводились. Это и было началом распада византийского мира. Византия была, я бы сказал, политически недостаточно энергичной субэкуменой. Отец Георгий Чистяков, который по образованию классик, написал замечательную статью, по-моему неожиданную для православного, где он доказывал, что слабости Византии органически связаны с традиционной раздробленностью греческих полисов, и эта традиция так и не была до конца преодолена Византийской империей.
Культурные миры и Россия
Россия сперва казалась осколком византийского мира. Но она подверглась мощному влиянию татарского ислама, а потом очень мощному влиянию Запада. Россия – это луковица, в которой слой наложен на слой, причем слои крепко связаны, и если мы пытаемся добраться до сущности, отбросив все поверхностное, то мы рискуем оказаться с нулем. Потому что в конце концов самая цветущая пора русской культуры – это культура европеизированной России, XIX век: Толстой, Достоевский…
Что знают о России кроме Достоевского? Я был в Германии в период войны, я и сейчас был на Западе. Наиболее известные там русские писатели – Достоевский и Толстой, в особенности Достоевский. Тонкие знатоки знают русскую икону, что, конечно, потрясающе важно. Она сыграла, например, огромную роль в обращении Томаса Мертона, который был сыном художника и художницы, постимпрессионистов. Но это единицы, элита. А так, вообще говоря, значение русской культуры – это значение Толстого, Достоевского, ну еще Чехова, Гоголя… То есть мы создали блестящую литературу, но – благодаря чему? Благодаря тому, что была европеизация. Потому что Европа – это единственный культурный мир, который развивался не имперским путем. То, что мы называем Азией, — зона имперского развития. Конечно, между Китаем, Индией и исламом существуют гигантские различия, и в известной мере прав Шпенглер, сказав, что араб никогда не поймет китайца. Ну, смотря какой араб, понятно, но традиционный араб традиционного китайца действительно не поймет. Но у Азии есть и общее качество: Азия – зона имперского развития.
Россия по основам своей цивилизации – Азия, но эту Азию Петр повернул в Европу и европеизировал верхний слой, оставив азиатским народ. В результате, когда империя в конце концов рухнула, верхний европейский слой был почти полностью сметен и в несколько приемов просто уничтожен. Поэтому-то сейчас, конечно, для нас проблемой мне кажется возвращение в Европу. Куда же нам еще идти? Евразию я считаю фантомом. Потому что самостоятельный культурный мир требует особого священного писания, особого языка — в общем, можно повторить все приметы культурных миров. Всего этого в «Евразии» нет. Из признаков самостоятельного культурного мира в России есть только славянский перевод греческого писания.
В верхнем культурном слое России выработалась европейская самобытность. Наша культура XIX века научилась ткать свои ковры из европейских ниток. Но Европа – это не пространство с одной столицей, Римом или Парижем. Европа – это хор культур. То, что в политике называли концертом великих держав. Но еще более интересен концерт культур. В Европе, если взять на политическом уровне, консерваторы наши ориентировались на Германию, либералы на Англию, радикалы на Францию. Так что Европа даже в политическом отношении оказывалась трехликой. Если же взять писателей, то Достоевский заимствовал свои мотивы из французской литературы, из английской, из испанской (Кальдерон, Сервантес), из немецкой (то Шиллер мелькает, то Гете), и по его письму брату из Инженерного училища видно, что этот мальчик читал. Он уже знал языки, он уже перечитал по-немецки и по-французски все, что можно, совершенно самостоятельно, и в то время, когда принято было ругать Расина и Корнеля, он доказывал своему старшему брату, какие они великие писатели… Поразительно европеизированный человек. Но из европейских ниток он ткал ковры, которых ни один европеец не соткал.
Россия сумела в этом хоре, если говорить о русской культуре, занять самостоятельное место всемирной отзывчивости. Она искала единство Европы задолго до того, как требование этого единства было провозглашено. Каждый крупный русский писатель воспринимает Европу как нечто целое. Тогда как европеец — он либо англичанин, со своим английским представлением о мире, либо немец, либо француз… Германия ближе к России, чем к Франции. Франция ближе к России, чем к Германии. Германия и Франция резче отделены друг от друга, чем та и другая от России. Я говорю о России XIX века, потом все очень сильно испортилось. Так что ближайшая наша традиция – это воспринимать европейскую культуру в некоем синтезе, как некое целое. Россия воспринимала Европу, как бы создавая некую духовную империю.
То, что происходит сейчас, – совсем не то. Модернизация приобрела благодаря телевидению и монополии американцев на телевидении характер подчинения, стирания всех особенностей во имя дешевого издания американской культуры. Причем, строго говоря, это было придумано еще французами, и Герман Гессе назвал это фельетонизмом. То, что мы сейчас воспринимаем как американское – вовсе не американское изобретение, а новейшая форма фельетонизма, т. е. удешевленное, вульгаризированное издание опошленной западной культуры.
И отношение к этому поэтому совсем не такое, как к европеизации. Европеизация не вызывала такой ненависти, такого раздражения, какое вызывает сейчас вторжение американских средств массовой информации в любое культурное пространство. То, что в исламе это сопротивление более массово и более интенсивно, — связано, конечно, и с особенностями ислама. Но дело не только в исламе. По отношению к Америке и Франция почвенница. Франция – традиционный центр европейской культуры, и я бы сказал, что Франция находится в центре европейского сопротивления американизации. То есть сейчас совершенно другая ситуация, гротескная. Европа оказалась в поисках своей европейской почвы, в поисках опоры против натиска американизации. «Мир стал вверх ногами, в лесах подстреливает дичь охотников стадами». Я считаю, нынешняя форма глобализации уродлива, и сопротивление этой форме глобализации вполне оправданно. Это не является традиционным почвенничеством, смысл которого был в редактировании европеизации. Ибо сохранение своего лица – условие диалога.
Глобализация — процесс мировой, он начался четыре тысячи лет тому назад, но он все время сталкивался и с сопротивлением, которое было не бесплодным. Это сопротивление сохраняло участников мирового диалога культур. Оно сохранило не только евреев, но и, например, армян и многих других. Что сделали высококультурные народы Ближнего Востока, которые хотели не потонуть в становлении эллинско-православного этноса? Они интуитивно предпочитали волю к сопротивлению Константинополю. Армяне – монофизиты, сирийцы – монофизиты, ассирийцы — несториане (а они в Средние века большую роль играли) и, наконец, финикийцы – монофелиты. То есть все народы, хотевшие сохраниться, благодаря этим ересям уцелели. В других случаях, среди варваров, к которым, прошу прощения, относились европейские народы, сохранение самобытности шло не по линии богословских тонкостей, век которых прошел, а в форме легенд, народного оязычивания: матка боска — крулева польска, Христос соответственно русский, святая Анна (мать Марии) – бретонка.
Национализации религии происходила постепенно. В первое время христиане были своего рода диаспорой. Апологет II века писал: «Для христианина всякое отечество – чужбина, а всякая чужбина – отечество». Потом христианство, охватив массу язычников, приспособилось к ним. Не только христианство, но и буддизм в ряде стран приспособился к местным культурам. Но после того как был сделан шаг в сторону довольно большой глобализации, пришлось сделать фактически и шаг назад. Ведь, скажем, китайский буддизм очень мало похож на индийский. Настолько, что можно даже сомневаться, одна ли это религия. Причем там, при отсутствии католической дисциплины, которая как-то поддерживала бы единство, это особенно резко выражается.
Да и в Европе протестантство имеет некоторые национальные «культурологические» корни. Католицизм сохранился в тех странах, которые прилегают к Средиземному морю, и являются наследниками языческой культуры во всем ее блеске, так что не могут обойтись без статуй и картин. А северные варвары повернули в протестантство свои страны, в которых живопись никогда не была основным искусством, не было там и скульптуры. Сравните с этим греков. Когда к власти пришла исаврийская династия, совершенно справедливо считавшая, что почитание всяких изображений запрещено, заповедь же есть, когда церковь уступила иконоборцам и запретила почитание икон, то кончилось это тем, что афинянка Ирина – царица, выбранная императором за красоту, воспользовавшись ранней смертью мужа, ослепила своего сына, лишила его возможности занимать престол и, опираясь на греческое население, произвела государственный переворот, а потом сто тысяч иконоборцев было перебито. Таким образом восстановлено было почитание икон, после чего Ирину признали святой.
Россия и народы бывшей российской империи
Мы получили икону от византийцев, самодержавие – от татар, самосознание личности – от Европы. Россия даже не двойственна, она тройственна. Внутренне. А в отношении с соседями – Двуликий Янус, как говорилось еще в позапрошлом веке. Россия по отношению к Средней Азии – это Европа, а по отношению к Европе она Азия. Как было, так и осталось. К сожалению, она недостаточно Европа, иначе бы к ней потянулись азиатские республики. На все вопросы о том, удастся ли восстановить единство, я отвечаю поговоркой, заимствованной у Солженицына: брат любит сестру богатую, муж любит жену здоровую. Если будем здоровые и богатые, к нам потянутся наши прежние республики, так же как африканские страны норовят быть ассоциированы с общим рынком. Потому что они сами же не вытянут, это совершенно ясно. Большинство из них обречено, скорее всего, на деградацию
Правда, есть некое осложнение. Есть нации, особо упорные в сохранении своей самобытности. С этим мы столкнулись в Чечне. У них нет шансов на счастливую жизнь, но у них есть романтика. Я бы сказал, что ими движут действительно романтические идеи. Но это романтика, ради которой идут на смерть. Я недавно перечитал воспоминания Авторханова: восстание 1938 года уже выдвинуло в горной Чечне лозунг кавказской федерации, и этот фактор надо учитывать. Может быть, с этим придется посчитаться. Так же как американцам пришлось уйти из Вьетнама, потому что вьетнамцы – нестандартный народ, он в течение двух тысяч лет себя отстаивал. Есть народы, которые нельзя покорить. Хотя можно привлечь.
Не-Запад часто ориентируется на Запад, перенимает у него культурные формы. Сегодняшняя Россия выглядит как незападная страна. Но если наш рейтинг увеличится, к нам опять зачастят.
Я недавно познакомился с одним таджиком, который сперва бежал в Москву, потому что в Таджикистане очень плохо было. В Москве он стал заниматься бизнесом, но это у нас сложно, и он бежал в Норвегию, там работал шофером, одновременно выучил норвежский, теперь подвизается в журналистике. Так вот, он считает, что язык, на котором он думает, — русский. Он из кишлака. Но интересные книги лежали там где-то на четвертой-пятой полке, они были при обысках где-нибудь изъяты и разбросаны по деревням. И единственным читателем был этот мальчик. И он прочитал там Толстого, Достоевского, он глубоко привязан к русской культуре, хотя сердится на Россию за Чечню и не только за Чечню. Так что есть слои, которые тянутся к нам, потому что их собственная культура слабенькая. У них в средние века была сильная культура, но культура, близкая к нам по времени, у них слабее русской. И поэтому вот этот мальчик, я забыл, как его зовут, Абдурахман допустим, — он в культурном отношении очень русифицирован, и хотя немножко с ошибками говорит, но он говорит, что он думает по-русски. Потому что он очень много читал хороших русских книг.
Я уж не говорю о том, что вся Украина, кроме нескольких западных областей, стонет от украинизации. У меня там масса друзей, они все воют от этой украинизации, они хотят быть вместе с Россией. Ведь культурные богатства России несравнимы с украинскими. Конечно, есть такой, с виду сильный, аргумент, что на Украине столько же жителей, сколько во Франции, но во Франции великая культура, а на Украине такой культуры нет и в помине. Предполагается, что Украина такую культуру создаст благодаря самостоятельности. Но тут все перевернуто.
Вот пример: Персия не имела самостоятельности. Но персы без всякой самостоятельности создали в Средние века великую культуру, и эта великая культура вытеснила арабский язык, и стала lingua franca для всего Ближнего Востока, до Турции. Например, Джалаледдин Руми, живя в Турции, писал все-таки по-персидски. И более того, именно культурное превосходство Персии вернуло ей самостоятельность, а не наоборот. Религиозно-племенной союз кызылбашей, завоевав Персию, государственным языком избрал фарси. Потому что свой собственный тюркский язык кызылбаши считали языком только для домашнего общения. Таким образом, руками тюрок, кызылбашей восстановлена была персидская самостоятельность.
Вот вам победа культуры. А кто мешал украинцам создать великую культуру? Разве можно все объяснить тем, что Александр II что-то такое запретил, — ведь это держалось лишь короткое время… Это смешно. Это нелепо. И даже если бы у украинцев оказались сегодня потрясающие способности к созданию культуры, равноценной французской, то где у них тысяча лет, чтобы этим заниматься? Сейчас идет процесс глобализации, а не наоборот. И самостийность оборачивается провинциализмом.
Восточная Украина, если бы не было всяких политических игр и боязни совершенно расколоться с бывшей австрийской частью страны, потянулась бы к России. Но пока активные западные области диктуют всей стране свою волю.
О наших почвенниках
Однако вернемся к собственно России. В 1963 году я описал то, что в ней происходило, через нескольких персонажей Гоголя и Достоевского. Сегодня мне не хватает новых персонажей. Хлестаковы, конечно, есть, Чичиковых сколько угодно. Но в прошлом были не только эти персонажи, там были, скажем, Алеша и Иван Карамазовы… Я в ближайшем окружении что-то подобное чувствую, но как социальные типы я их пока не вижу. Вот скажем Костя К., мой знакомый, настолько физически похож на Пьера Безухова, что я стал допытываться, не родственник ли он графа Кушлева-Безбородько. Так я узнал, что он действительно из дворян, у его отца были большие из-за этого неприятности, он так и не смог получить высшего образования, хотя стал все-таки главным инженером какого-то завода. Такой тип добродушного, умного, тонкого барина… У нас сохранились толстовские дворянские типы. У нас безусловно сохранились чеховские интеллигенты. У нас сохранились тургеневские девушки. Все это есть, но я их вижу только в ближнем кругу. Иногда говорят, что это тени умирающей интеллигенции. Они есть, но сегодня они социально не очень значимы, и литература их не видит.
Интеллигенция – это, грубо говоря, Иван Карамазов и Алеша Карамазов, т.е. Карамазовы минус Митя, который недоучился, минус Смердяков, который скорее тянет к гоголевским героям, ну и, допустим, некоторые чеховские герои… Есть они? Есть. Они есть в жизни, но я, повторяю, не встречал их в литературе. У Василия Гроссмана в «Жизни и судьбе» просматривается едва ли не последняя попытка показать еще существующую интеллигенцию. А дальше… Впрочем, я, может быть, не заметил, не прочел чего-то. Между тем непроявленность современных социальных персонажей делает содержательный разговор о западничестве и почвенничестве затруднительным, ибо оборачивается содержательной непроявленностью того и другого.
У нас есть почвенники, которые просто ругают все европейское, но они, в отличие от Толстого и Достоевского, Европы просто не знают. Между прочим, Достоевский гораздо лучше знал Европу, чем православие. «Преступление и наказание» он писал на основе глубокого знания Запада и чисто интуитивного знания России. О Достоевском есть прекрасная статья Морсона, я недавно ее прочел, потом прочел статью Вольфганга Казака – оба воспринимают Достоевского не проповедником, а экспериментатором, который в сущности проверял все религиозные истины. В статье Морсона князь Мышкин понимается как попытка Достоевского выяснить: что бы стало с человеком, который выполняет заповедь Христа, но не обладает силой чудотворца? И в романе «Идиот» Достоевский честно проводит эксперимент до конца, и Мышкин сходит с ума. То есть появись у нас Христос без способностей чудотворца, его бы так же съели, как князя Мышкина. А Казак видит в том же романе проверку возможности верить в догмат воскресения во плоти. В общей форме я об этом писал еще в 1970-е годы, что у Достоевского нет собственно идейного романа, а есть роман, в котором идеи испытываются поведением персонажей. Вот этого философского уровня нет у современного почвенника Василия Белова. Нет «мирового масштаба».
Наше евразийство – это в значительной степени выражение комплекса неполноценности. Оно родилось в 1920-е годы в эмиграции оттого, что наших дворян там принимали, как грязных варваров. И вот появился миф о евразийцах. Но нет сейчас никаких шансов, повторю еще раз, создать новый культурный мир. Сейчас время движется очень стремительно, а тут нужны тысячи лет, чтобы создать культурный мир. Да и вообще великие формы Россия самостоятельно не создавала. Икона была византийская. Русские показали себя учениками, способными превзойти учителя — в иконе, в романе. Но они нигде не показали себя людьми, способными создавать новые коренные формы культуры. Россия — типичная ученица, талантливая участница диалога в рамках сложившегося диалога культур. Так что претензии на создание самостоятельного евразийского мира вряд ли состоятельны – по-моему, для этого нет не только времени, но и способностей.
Наши предки выдвигали идею третьего Рима. Но ведь это был затхлый, провинциальный третий Рим — допетровская Москва. Поехал Петр по Европе, увидел, насколько Европа больше дает простора и, не в силах поднять всю страну, сделал свой трагический шаг, европеизировал верхний слой, загнав в крепость все остальное. Из чего вышел и блеск русской культуры, и ее неустойчивость. Я вовсе не считаю, что русские уступают кому-то по способностям. Тот же Костя К., много ездивший по Европе, говорит, что западные ученые ограниченнее русских. Но русские уступают в организованности. Думаю, Чернобыльская катастрофа в Германии была бы невозможна. Это расхлябанность. Расхлябанность, связанная с незавершенностью социальных структур.
Я несколько раз был ошеломлен за последние годы. Например, я не ожидал такой активности воровского мира. Потом я понял, что при желании это можно объяснить. Дело в том, что настолько подавлена была всякая добросовестная оппозиция, что сохранилась фактически только оппозиция средневековых бандитов, обладавшая волей и энергией, а также та часть номенклатуры, которая хотела захватить свои привилегии в частную собственность, и в конце концов срослась c бандитами, сама же она хозяйствовать не могла. Я понял это только тогда, когда все уже произошло, это я не предвидел. И не только это. Я предвидел, скажем, распад империи, но предвидел иначе, я думал, что произойдет довольно плавный переход к чему-то вроде европейского сообщества наций, по прежнему со столицей в Москве. Ведь вот перед нами единая Европа, зачем же идти назад? Распад империи был неизбежен, но вот форма этого распада… Впрочем, форму вообще предсказать невозможно. Форма бывает настолько неожиданной, настолько странной, что за ней иногда даже трудно увидеть сущность того, что происходит.
С другой стороны, если бы мы остались вместе со Средней Азией, то у власти сегодня были бы коммунисты. Потому что Средняя Азия осталась полностью во власти своей номенклатуры, и контролируемые ею голоса избирателей дали бы перевес коммунистам. Тогда как в РСФСР все-таки мелькнула по крайней мере тень демократии.
Америка и историческая память
Замена европеизации вестернизацией заставляет во многом по-новому отнестись к позиции наших западников и наших почвенников. Ведь в современных условиях, я уже сказал об этом, почвенническую позицию занимает и Франция. Именно потому, что она гордится своей ролью центральной европейской державы, там терпеть не могут американцев, их разбогатевшую маргинальную культуру, которая по-хамски пытается командовать. Не годится Америка в качестве духовного лидера хотя бы потому, что у нее слишком короткая история. У нее нет в ее исторической памяти представления о возможности переворотов, переоценки ценностей. В памяти европейских стран есть поворот от Рима к христианству, от средневекового христианства к Возрождению, а там началось с «Мayflower», а до того ничего у них и не было.
Историческая память – это память о поражениях, распадах, предательствах, расколах и — выходах из кризисов. И эта память дает силу. Дает силу повернуть, потому что в катастрофической ситуации нужно повернуться. Когда мы на краю пропасти, надо суметь повернуться. У меня была статья на эту тему, и один американский ученый ответил своей статьей. Он абсолютно уверен, что в Америке все правильно. И что можно непрерывно развиваться, развиваться, развиваться.
Есть такое фантомное научное понятие – прогресс. Реально оно ничего не выражает. На самом деле существуют, как постоянные исторические явления, дифференциация и интеграция. Дифференциация – это точное описание того, что происходит. Примитивные культуры становятся все более сложными. Когда они становятся слишком сложными, они разваливаются. Если не происходит новой интеграции. Если не создается новое небо, каковым, скажем, в свое время явилось христианство.
Следующее понятие, уже полуфантомное — развитие. Им пользуются и наука, и идеология. Развитие – это та же дифференциация. Раз-витие, «Ent-wicklung», «development». Когда речь идет о развитии человека, то тут природа не дает развиваться слишком далеко, появляются вторичные половые признаки, груди, но природа удерживает их развитие на известном уровне. А вообще ведь развиваться можно дальше и дальше, и можно отрастить себе груди Бог знает до каких размеров… Пообные случаи бывают, но это уродство. В развитии же социальных организмов таких антигормонов нет, и если дифференциация не сопровождается какими-то интеграционными процессами, происходит развал. И вот эту опасность маскирует понятие «прогресс». Сплошные румяна и белила. Чистая липа. Если еще девелопментом можно оперировать в социологии, хоть это и полуфантомное понятие, то progress вообще уже чистый фантом. И именно этого сплошь и рядом не понимают в Америке. Им кажется, что развитие может длиться, длиться, длиться…
Они не помнят, как когда-то расширялась, расширялась и расширялась Римская империя, а потом стала распадаться. Этого у них в памяти нет. У них и многого другого нет. Взамен есть некое странное сочетание наивного прогрессизма с религиозным фундаментализмом. Прогресс на кальвинистский лад – это Добро, а задержка прогресса – это Зло. Поэтому быстро развивающаяся Америка угодна Богу, а медленно развивающаяся Индия, очевидно, менее угодна. Основная ошибка, стоящая за этим, заключается в представлении, что есть одна цивилизация, а остальное – так, фиоритуры. На самом же деле существует четыре культурных мира с замахом на мировое развитие. И более-менее гармонический мир может возникнуть на основе диалога по крайней мере этих культурных миров, а также тех вселенских наций, которые сумеют отстоять свое право на существование. Я считаю, что Россия способна отстоять это свое право, если она поймет направление мирового развития и во многих случаях будет его инициатором.
Об интеллигенции, вере и рациональности
Между тем у нас, я бы сказал, сегодня обратная уверенность, что у нас все неправильно, никуда не годится. Но это приводит к апатии. Для действия нам нужно убеждение, что что-то правильно, духовно оправданно, религиозно оправданно. Несмотря на господствующий цинизм, всюду разбросаны люди — педагоги, врачи, представители других профессий, которые обладают этическим пафосом. Мы сейчас весьма беспомощны, денег не хватает, а издаем ведь серию «выстаивания и преображения» – о лагерях, о людях, которые выстаивали и вырастали в лагерных испытаниях. И в современных испытаниях надо суметь выстоять и сохранить свою волю к творческой работе в той области, в которой необходимо. А необходимо, я считаю, чтобы сейчас педагогика — и вообще культура — были на первом плане. Потому что наукоемкая экономическая деятельность очень связана с общим высоким уровнем культуры. Культуру нельзя разрезать на куски. Без восстановления престижа культуры невозможна наукоемкая экономика. А без такой экономики мы — сырьевая база, а когда выкачают всю нефть, тогда превратимся просто в захолустье.
У нас есть люди, способные конкурировать на мировом рынке. Вот С., спонсировавший одну мою старую книжку. Физик, который создал конструкторское бюро, создававшее патенты, а эти патенты он продавал на мировом рынке. Он держится. Он держится с небольшим коллективом, конкурирует уже несколько лет с крупными фирмами, в которых сотни сотрудников. У нас есть очень способные люди. Россия потеряла часть евреев, часть армян, но и этнических русских очень много способных. Но у нас нет достаточно культурного понимания культуры. Нет понимания того, что без возрождения культуры с широкими горизонтами, с каким-то даже вселенским пафосом, сливающимся с пафосом национальным, не сможет сейчас уцелеть отдельная страна. Россия должна перестать быть страной, которая больше участвует в приближении всеобщей гибели, чем во всеобщем спасении. Надо сделать Россию страной всеобщего спасения. И это тот пафос, который может победить. И тогда снова окажется, что у нас есть интеллигенция, существование которой часто отрицается.
Возрождение интеллигенции связано с возрождением веры, доверия к глубине, где можно причаститься целостности бытия. Причаститься тем корням, из которых растут святыни культуры, объединяющие народы. Речь идет о доверии прежде всего к глубинному уровню самого себя. Мы не тождественны себе. Антоний Блум совершенно правильно говорил, что первородный грех – это потеря контакта с собственной глубиной. Мы должны понять, что мы живем иногда на поверхностном уровне, иногда на более глубоком. Надо сказать, что в быту мы сплошь и рядом вытягиваемся из глубины на поверхностный уровень. Какая-то часть нашей поверхности работает, допустим, для исполнения служебных обязанностей. А если она расправится? Так, как можно расправиться среди очень красивой природы, которая настраивает нас, как можно расправиться среди великих картин или великой музыки? Они как бы дают нам вертикаль. Пускай это высота или глубина, неважно. Важно, что мы состоим из разных этажей. А вера – это прежде всего доверие своей собственной глубине. Именно на этой глубине рождается способность, тут я процитирую Сент-Экзюпери, связать дробность божественным узлом. Так называемый прогресс привел к тому, что мир как бы раздробился, стал невероятной кучей плохо организованных друг с другом фактов. Нужен узел веры. Так вот узел веры… впрочем, это все метафоры. Может быть, лучше всего взять тот образ, который нашел Гераклит. По Гераклиту, на поверхности вражда, но если мы уходим вглубь, то обнаруживаем «вечно живой огонь», и противоречия в конце концов сходятся в единстве. В общей глубине.
Вера есть вера в собственную глубину и отсюда также и в глубину других людей. Если я достиг несколько большей глубины, то я начинаю понимать, что виденное мною прежде различным на деле едино, большая глубина объединяет. Я читаю Антония Блума; у него есть некоторые следы неофитской юности, когда он был потрясен тем, что Христа почувствовал, стал учиться у старца и усвоил все, чему его учили. Остатки штампов у него есть. Но есть и глубина временами такая, что можно поучиться. Я читаю Мертона и сразу вижу в нем огромную глубину. Не в его известной автобиографии, где он еще неофит, а когда он начинает уже во всем сомневаться. Когда он начинает сомневаться в церкви и в Библии. Он сомневается в букве, потому что дух он сам чувствует в своей глубине, потому что он уже достиг того уровня, на котором действует правило Августина: полюби Бога и делай что хочешь. Так что еще раз: веру я понимаю прежде всего как доверие своей собственной глубине и умение возвращаться на свою глубину и почитать эту глубину в других людях, которые так же глубоки или глубже тебя.
Теперь — о рациональности. Я хотел бы процитировать две фразы Витгенштейна. Из «Логико-философского трактата» я запомнил только их, остальное мне было не нужно, но эти фразы гениальные. «То, что вообще может быть сказано, должно быть сказано ясно», — с этим любой позитивист согласится. А следующая фраза – «об остальном следует молчать», и «мистики правы, но правота их не может быть высказана: она противоречит грамматике» – эта фраза означает, что рационализм неполон. Он не раскрывает целого. Между тем в мире есть не только разброд фактов; мир– это также и цельность.
Цельностью нельзя овладеть. Цельности можно только причаститься. Но чтобы причаститься цельности, надо понять, что рациональные методы тут беспомощны. Рациональные методы оперируют с дробностью. Они организуют эту дробность в систему. Но система обязательно сталкивается с другой системой. Единое – это то, чем нельзя овладеть, ни физически, ни интеллектуально. Это некая тайна, которой вы можете причаститься, но вы ее никогда не сможете строго рационально выстроить. Поэтому Будда, который хотел быть строго рациональным в своих высказываниях, просто отвечал на основные вопросы религии благородным молчанием. Он не говорит, что этого нет. Это то, что надо пережить. Но такая философия не популярна, поэтому буддизм не смог на ней удержаться, она очень аристократична, ибо предполагает человека, который чрезвычайно ясно мыслит и глубоко чувствует. И понимает, что мысль не может выразить всего, что он чувствует, что сказать ясно можно только то-то и то-то, а дальше надо стараться вчувствоваться, вдуматься, причаститься. То есть причащаясь к чему-то, вы скорее сами становитесь его частью, чем делаете его частью рацио. Когда мы чем-то обладаем, мы делаем это битом информации, значит мы заимствуем это и держим у себя. Когда мы причащаемся, мы сами становимся частицей великого целого.
В этом смысле эпохи развития суть эпохи чередования акцента на обладании, в том числе информацией, и эпохи причащения к великому целому. Стремительное развитие, дифференциация разрушают способность причастия. Чукча чувствует свою причастность к природе, очень наивно, язычески воспринимая цельность. Мы эту способность теряем. Я беседовал с Налимовым, который был на лесоповале по независящим от него обстоятельствам. Он рассказывал, что когда он там был, он знал, когда именно кассир придет с деньгами….. И он втыкал топор в дерево, шел и без очереди получал. Потому что, говорит, «у меня дедушка был шаман».
Меня, однако, интересует не это. Меня интересует, меня захватывает возможность хоть чуть-чуть причаститься святости. «Знать» в этой области вообще как-то неуместно… Вот Зинаида Миркина говорила: я уверена, что я не началась с рождения и не кончусь, но я ничего не знаю, что будет, и не хочу знать. И вот у меня что-то в том же роде. Мне дано разобраться в этом миге. А знать, что в духовном мире будет дальше — не моя задача. Моя задача разобраться здесь, понять то, что можно понять здесь. Постоянно чувствовать связь с тем, что нас объемлет… Для меня, скажем, очень важно одно маленькое стихотворение Зинаиды Александровны:
О Дух сжигающий, когда наступит тишь,
Душа в твоих лучах заплещется, сгорая.
Неотвратим, как смерть, ты смерть испепелишь.
Одним ты адский огнь, другим ты солнце рая.
Мне сон снился, что я плыву в озере золотого света, я знаю, что я утону, но испытываю состояние блаженства. То есть это опять метафорическое чувство, что потеря ограниченности своего «я» есть на самом деле переход в какое-то высшее состояние, а что там от меня останется, я не знаю.
Много говорят и спорят о духовности. Но духовность – это и есть поворот к целому. Усилие выпутаться из запутанности частностей, поворот в глубь с поверхности, борьба с тем, что уже упоминавшийся мной Антоний Блум называет первородным грехом, потерей контакта с собственной глубиной. Духовность – это поиски восстановления связи с собственной глубиной и с глубиной других людей, которую я начинаю узнавать, когда узнал свою собственную глубину. Только через себя я могу узнать. Если у меня есть какой-то зародыш глубины, я узнаю глубину в других.
Добавлю, что почувствовав в первый раз тоску жить только на поверхности, начав искать глубину, я начал подбирать и товарищей по этой дороге. Вся моя начитанность – это начитанность главным образом в поисках попутчиков. Вот что-то я подхватил у Сент-Экзюпери. Потом я узнал, что о том же говорил Киреевский, но я уже об этом прочитал у Сент-Экзюпери, это неважно… При этом у меня нет абсолютно никакой привязанности к национальным границам. Я могу чему-то научиться и у китайца…
Нация, культура, цивилизация
Спор западников и почвенников – это всегда так или иначе спор о национальных особенностях, о национальности. Возможно, то, что я скажу, звучит парадоксально. С моей точки зрения национальность — это способность этноса создать культуру диалога. То есть для меня национальность – явление европейское. Этносы существуют всюду. Но замкнутый этнос – это не национальность. Слово «национальность» стало употребляться в новом смысле всего-навсего с конца XVIII века. Когда понадобилось определить суверенный народ в отличие от суверенного короля. Не надо путать нацию с этносом. Нация возникает в Европе, и она с самого начала уже была участником диалога национальных культур. На этом строится европейский культурный мир. Поэтому, скажем, Россия, замкнутая в себе при Алексее Михайловиче, — еще не нация. Россия становится нацией, когда появляются Пушкин и прочие, которые находятся в активном диалоге с Европой. И всякая нация – это участник диалога. Когда иногда под предлогом поиска национального вырывают Россию из этого диалога и тянут ее обратно к замкнутому этносу, это неплодотворно. Это напоминает страх нашего православия перед диалогом. Оно боится, что не будет иметь, что сказать, и потеряется. А личность в диалоге не теряется. Мы знаем Сократа в диалогах Платона. Сократ в диалогах не потерялся. Алкивиад в диалогах не потерялся. В каждом хорошем диалоге каждое лицо высвечивается, отличается. Поэтому диалогическая культура очень плодотворна как раз для развития личности. Поэтому же любой спор, в том числе и спор нынешних западников и почвенников, если он действительно диалогичен, можно только приветствовать. И национальные личности Европы развивались в диалогах, спорах и консенсусах. Россия участвовала в них, и это — ближайшее, к чему она может вернуться. Войти в Европу ей при всех трудах все-таки легче, чем в Китай, в Индию или в Иерусалим. А оставаться замкнутым этносом – это провинциально, это значит только то, что глобализация пройдет по ней и растопчет ее.
Нынешнее почвенничество отличается от почвенничества и славянофильства прошлого тем, что прошлые почвенники были очень образованные люди. Скажем, русские славянофилы – ученики Шеллинга… Собственно говоря, все наши основоположники учений могут быть выведены из одного из разделов немецкой философии – славянофилы из Шеллинга, либералы из Гегеля, Чернышевский из Фейербаха. У всех у них были европейские корни. И вот без этих корней создать этакую чистую русскость – извините, не получится. Оставим это украинцам. У них есть такой предмет: украинознатство. Не будем в России заниматься украинознатством. Это кошмар. И будем помнить: Россия из империи должна стать нацией. Век империй кончился. Но она может стать великой нацией, а может стать подпевалой.
Чтобы стать великой нацией, надо жить мировыми задачами. XVIII век был французским веком, хотя французов били на всех фронтах. Потому что это был век Вольтера, Дидро, Руссо, и все за ними тянулись. Если мы создадим культуру, которая как-то решает мировые проблемы, то мы можем достичь очень многого. В частности, в культурологии нужно несколько десятков человек, которые смело решают мировые проблемы, вступая в спор с тем же Хантингтоном и показывая, что он — плохой культуролог.
Ведь очень многие ошибки основаны именно на культурологии Хантингтона, который продолжил ошибки Тойнби, лепившего цивилизации десятками. И Хантингтон взял и налепил восемь цивилизаций. Все эти мелкие цивилизации стушевываются перед Западом, и остается один Запад. На самом деле есть четыре великих культурных мира, претендующих на мировое духовное значение. По смыслу моего определения, они ни на какое другое значение не претендуют, а на духовное безусловно претендуют. И есть промежуточные культуры. Налепить восемь цивилизаций – значит смешать культурные миры, равные по своему значению Западу, с какими-то эскапистскими. В результате выделяется, например, славянский культурный мир, который тоже не Запад и потенциально враждебен Западу. А поэтому – почему не побомбить Сербию? Хантингтон, правда, лично этого не хотел. Но непонимание масштаба различий миров второстепенных и решающих сказалось и в этом. Рубеж между исламом и христианским миром гораздо более глубокий, чем различие между православными и католиками, из-за которых там сцепились. Это вообще крайне прискорбная была ситуация, в которой не надо было искать виноватого, потому что у них взаимные счеты.
Очень расплывчатое это слово – «цивилизация». Почему же оно стало столь модным? Было понятие культурного круга Шпенглера, создавшего вслед за Максом Вебером несколько «идеальных типов», образов культур; он описывал культурный круг примерно так же, как Макс Вебер – идеальный тип. Но это рационалистам показалось туманным. Тойнби переименовывает культурный круг в цивилизацию. В Англии и Франции говорят «цивилизация» там, где немцы говорят «культура». Поэтому различие культуры и цивилизации иногда чисто языковое. Для немцев культура – нечто почвенное, уникальное, а цивилизация – это наука, техника, формы парламентской демократии, т.е., то, что можно передать всем. Французы и англичане такого различия не признают. Но что же тогда считать цивилизацией? Что угодно.
По Тойнби, скажем, это наименьший круг стран, с которыми имеют дело ученые, занимающиеся проблемами собственной страны. Попробуйте применить к России. Наименьший круг стран включает Византию, Золотую Орду, викингов, Западную Европу. Это явно разные цивилизации — на глазок видно. Так что, как ни странно, мы оперируем сейчас, благодаря авторитетам англоязычной литературы, совершенно непригодным определением цивилизации, и у нас нет ясного понимания, что такое цивилизация, нет понимания, что речь идет о споре культурных миров. А когда говорят о борьбе цивилизаций, то тут же подменяют цивилизацию «уровнем цивилизации». Это даже показывают результаты опросов. Для большинства дело обстоит так: если у вас есть сортир с водичкой, то вы цивилизованный человек, а если бегаете на двор, то вы нецивилизованный человек. Но ведь не в этом же дело. Индия – великая цивилизация, хотя там не было ватерклозетов. И это та вещь, которую надо объяснять. Невозможно понять современные процессы в мире без понимания того, что в нем соревнуются четыре проекта вселенской культуры — дальневосточный, индийский, исламский и западный. А не один западный и какие-то варвары.
В чем же мы можем претендовать на лидерство?
Россия не сливается ни с одним из этих миров и не составляет отдельного мира. Но она вполне способна сыграть самостоятельную роль в современном мировом развитии. Мы, конечно, не можем лидировать в экономике. Мы не можем лидировать и в политике, которая связана с экономикой. Но мы можем лидировать в ясном понимании современных проблем. Никогда не упускать из вида угрозу экологического тупика, к которому ведет неограниченное развитие технологии. И не разделять надежд легкомысленной девочки, которая относительно смерти сказала: ну, к тому времени, как я вырасту, ученые что-нибудь придумают. Это – первое.
Второе: понимать чрезвычайную трудность поворота. Надо сознавать чрезвычайную втянутость, особенно у западного человека, в это беличье колесо. Моя знакомая вернулась из Америки, ездила к дочери несколько раз. Ее впечатление: много производят, много выбрасывают, много производят, много выбрасывают. Эта привычка очень укоренилась, и ее одним поворотом по-петровски нельзя изменить. Бороды стричь здесь невозможно.
Третье: что можно сделать в области педагогики и культуры? Поддерживать тех (они всюду есть), которые борются за расширение и распространение вширь паузы созерцания, культуры созерцания. Ибо именно в эти паузы созерцания человек начинает, если есть способности, схватывать ситуацию в целом и не запутываться в частностях.
Четвертое: те явления неблагополучия, которые неизбежны (в частности, террор), надо глубже осознавать как знаки, которые указывают, что цивилизация в целом неблагополучна и нуждается в повороте. Сами по себе эти теракты еще ни о чем не говорят. Ну, два дома, ну, четыре дома могли взорвать, ну, пахнет нехорошо, но дело не в этом, дело в том, что они вдруг заставили нас пережить чувство великой опасности, и это чувство тревоги надо использовать для более глубокого понимания коренных проблем цивилизации, а не таких второстепенных, как, например, борьба с очередным бен Ладеном. Одного убьют, будет другой, я в этом не сомневаюсь.
Мы стоим перед выбором: или окончательный тупик, или цивилизация сумеет найти новые формы равновесия с природой и духовного роста, который постепенно выдвинется на место привычного материального роста. Иначе у нас будут катастрофы пострашнее, чем эти взорванные башни. Проблема в том, чтобы не просто затормозить, не просто остановить, а постепенно переоценить ценности и поставить как задачу для каждого человека: на первом месте должен быть духовный рост, а не рост физический. В Средние века это было выполнено на сословном уровне. Рыцари воюют, купцы торгуют, крестьяне пашут, монахи созерцают Господа и молятся за них. Сейчас это задача не сословия, а каждого человека, что в переписке Мертона с одной женщиной-богословом очень четко сформулировано: отрешенность и созерцание должны перестать быть профессией, они должны стать частью большого ритма жизни.
Отсюда не следует, что человек, кто бы он ни был, полностью погружается в созерцание. Но какой-то час, какой-то день, посвященный созерцанию, углублению даст возможность осознавать дальние горизонты развития, и таким образом сделает вероятным тот поворот, который, мне кажется, назрел. Он предполагает и честный диалог с восточными культурами, в большей мере, чем западная, сохранившими паузу созерцания.