Непростые советские люди: о Юрии Леваде и его круге

Авторские проекты, Кружок, сеть, лаборатория будущего

Писать о Юрии Леваде сегодня и легко, и трудно. Легко потому что он кажется фигурой вполне консенсусной: его младшие ровесники и те, кто рядом с ним делали советскую социологию, в один голос говорят о нем почти восторженно и непременно очень уважительно. Трудно из-за того, что сама эта сугубая, казалось бы, позитивность начинает невольно рождать вопросы… А если, мол, по гамбургскому счету? В последние несколько лет ревизия как будто главной левадовской идеи «человека советского» стала своего рода девизом современных исследователей  (Михаил Габович, Вадим Радаев, Александр Бикбов, Гульнара Шарафутдинова, Сергей Алымов). Некоторым начинает казаться, что обаяние и вес личности автора сильно перевешивают значимость собственно научных его достижений. И что тогда «в сухом остатке»? И все же нам не уйти от рассказа о биографии героя, которая почти целиком растворена в его работе. Почти все, кто его вспоминает, непременно пишет о закрытости его личной жизни – куда он очень избирательно пускал только самых близких коллег – и его «работоголизме». В чем состояла оригинальная концепция Левады, заданная им радикальная перемена в «плохом знании об обществе, в котором мы живем» (если обратиться к почти апокрифическому выражению из немногих текстов Юрия Андропова времен его запоздавшего генсекства)? Внимательный и теоретически мыслящий наблюдатель, заставший разные срезы социальной жизни от Сталина до Путина, в силу профессиональных качеств он меньше всего верил в магическую силу лидерских призывов и доктрин. Итак, зарубка первая: вера и скепсис.

Практически невозможно отделить его репутацию и научные достижения от программы и самого бренда созданного им социологического центра, заслуженно носящего имя основателя. Теперь, когда после ухода Левады прошло почти полтора десятка лет, довольно непросто рассказать младшим – например нынешним студентам – что же делало именно Леваду социологом экстра-класса, без скидок на цензурный гандикап и советские обстоятельства. Спор Льва Гудкова с Виктором Вахштайном, случившийся уже после смерти Левады, продемонстрировал не только поколенческие разрывы или расхождения в интерпретации Макса Вебера, но показал весьма различное отношение двух дискутантов и их союзников к общественной миссии социологии. Должна ли она, наука об обществе, быть критична именно к власти и наличному порядку вещей, по давней интеллигентской традиции – или, прежде прочего, к убеждениям и ценностям той социальной группы, к которой обществовед себя по умолчанию и причисляет? Виктор Вахштайн немало сделал для популярности в России великого американского социолога Ирвина Гофмана, который как раз в 1960-1970-е годы пристально анализировал общепринятые нормы и конвенции социального поведения, театрализованные формы и изощренность повседневных ритуалов и взаимодействий. Западная, «буржуазная» самокритика отчуждения и анонимных социальных институтов (включая и конформизм по отношению к ним) внимательно читалась советскими авторами 1960-х годов и примеривалась к отечественным реалиям. Значит, зарубка вторая: приспособление и имитация.

Когда сталинский академик-выдвиженец Федор Константинов читал, по должности главного редактора, гранки статьи Левады о фашизме в пятом, самом свободном томе «Философской энциклопедии» конца 1960-х, он оставил на полях иезуитскую, но довольно проницательную пометку «Это про них или о нас?» Статью тогда, благодаря находчивости редакторов в итоге удалось спасти и напечатать – но осталась не спрятанная проблема компаратива, градусов сравнения двух типов общества, проблема крамольная для бдительного академика.  С чем продуктивнее сравнивать советскую систему – с тоталитарными странами (вслед за Ханной Арендт или запрещенным Василием Гроссманом) или с корпоративной Америкой, в духе «теории конвергенции»? И, потом, кончилась ли эта система в августе или декабре 1991 года, как поначалу подумали многие? Что было ее кащеевой иглой? Выходит, что вопросы, которые пусть и обиняками более полувека назад ставили социологи в советских условиях, оказываются и вопросами нынешних историков или антропологов, занимающихся ХХ веком – Юрия Слёзкина, Стивена Коткина, Алексея Юрчака.

Но чтобы пытаться осветить эту связь времен и насущность вопросов наиболее полно, стоит перевернуть привычную биографическую канву жизни Левады (от сталинского студента к нонконформисту уже в новой России) и двинуться вспять, от 1990-х к оттепельным 1960-х, чтобы в итоге понять, как все-таки мог случиться ВЦИОМ времен Горбачева и Ельцина. Отчасти это будет и попыткой проанализировать раннего Леваду в терминологии позднего.

Тут самое время повторить, что наиболее важной и существенной идеей Левады и его соратников считают концепцию «простого советского человека» – специфического носителя главных характеристик общества 1930-1980-х годов, созданного в условиях мобилизации и ускоренной модернизации сверху. Имеем ли мы тут дело с тщательно выстроенным веберовским идеальным типом или, напротив, публицистическим фантомом, «химерой» интеллигентского сознания (если брать противоположные полюса оценок) – еще наверняка будут спорить в ближайшие годы, а возможно и десятилетия. Более взвешенные попытки сопоставления этих положений с классикой американской социологии 1930-1950-х годов действительно обнаруживают явные и эксплицированные переклички положений Левады с социологическими схемами Талкота Парсонса (очень обстоятельно писал об этом Алексей Титков). Эти схемы не раз критиковались западными левыми обществоведами за переоценку значимости адаптивного, пассивно-приспособительного типа общественного поведения. Но важны и отличия – Левада и его соратники упор делают на антропологии, а не институциональных механизмах (как приверженцы структурного функционализма), они проблематизируют именно содержания норм, а не характеристики их воспроизводства.

Вторая из упомянутых нами выше зарубок (приспособление / имитация) указывает на средоточие проблематики посткоммунистического транзита рубежа веков. В большинстве стран бывшего СССР он пошел явно не тем путем, о котором говорили политики и писали теоретики первой половины 1990-х. Собственно расхождение «демократических» деклараций при сохранении прежнего ценностного ядра (выявляемого в интервью) и натолкнуло левадовцев очень рано, уже в конце 1991 года – если не при Горбачеве или раньше – на идею сохранности «советского человека» вопреки перемене идеологических постулатов, символов и даже экономических порядков. К продукции времен холодной войны, книгам о новом человеке как реальности или декларируемом идеале это все-таки имело довольно мало отношения. Инерция – важная социальная вещь, в конце концов и Николай Тимашев писал о советским «великом возврате» к прежним важным устоям в середине 1930-х, накануне пика Большого Террора – что не отменило справедливости его глубинных постулатов о перемене прежнего революционного вектора развития общества, несмотря на резкое закручивание гаек под лозунгами усиления классовой борьбы. Можно спорить и с тезисами левадовцев о природе и истоках неосоветизма первых десятилетий ХХI столетия, но ведь сам феномен «прошлого, которое не хочет уходить», даже при явном отказе от прежних коммунистических установок (атеизма, коллективизма, бескорыстия и т.д.), все же очевиден. Другое дело, как это прошлое входит в симбиоз с формально новыми правовыми, экономическими или парламентскими порядками

Было бы перспективно сопоставить идеи Левады уже не с Парсонсом, а с таким более гибким и внимательным к субъекту автором, как уже упомянутый Ирвинг Гофман – как раз в плане анализа игрового поведения (об этом справедливо писал давно живущий в Америке Дмитрий Шалин). Именно работу об игровом поведении Левада считал самым серьезным своим теоретическим достижением. В каком-то смысле его теорию советского человека (сохраняющего ориентир на начальство и «веяния сверху» и в 1984 и в 1994 и в 2014 году) можно видеть, как разновидность специфической мировоззренческой «игры», сверх-индивидной социальной драматургии. Другой сопоставительный вектор – восточно- и центральноевропейские теории «диктатуры над потребностями» в обществах советского типа, а потом и «кумовского капитализма» (у венгерских философов и теоретиков «перехода»).

Но можно ли причислять самого Леваду (хотя бы молодого) к числу советских людей указанного «модельного» типа – и, главное, когда и почему выпускник философского факультета МГУ, дальний знакомый Михаила Горбачёва по студенческим годам перестал таким советским человеком быть? Что стало «шифтером»: личные качества, прочитанные книги или тот «кризис системы», который немалому числу людей теперь кажется чуть ли не искомой и утраченной «тихой гаванью»? Обычно в доперестроечной биографии Левады главное внимание справедливо уделяют его конфликту с советским умственным мейнстримом в связи с «идеологически незрелым» курсом лекций на факультете журналистики, изданным в 1969 году. Это столкновение было частью наступления консервативных идеологических сил после подавления Пражской весны. До этого его докторская диссертация по социологии религии строилась на анализе дюркгеймовской модели и идей молодого Маркса: потустороннее как земное, но предстающее в специфически сублимированной форме. Тем самым мы движемся к первой зарубке, вере и скепсису – если тоталитаризм ряд современных теоретиков определяет как «религию политического», то не показывают ли сочинения самого Левады уже в 1960-е годы собственный выход на разбор и деконструкцию «коммунистической религии»? Он сам едва ли бы согласился с такой заостренной формулировкой. Важно сказать, что как ученый он начинал как политолог советского образца и всерьез занимался современным ему Китаем с точки зрения идеи «народной демократии», овладевал китайским языком. Как его более политически мобилизованные коллеги Фёдор Бурлацкий (будущий автор термина «развитой социализм» и биографии Мао) и Анатолий Бутенко – Левада  подступает к изучению того, что вскоре назовут «моделями социализма»; но он не стал специалистом по Китаю или соцстранам. Его стали интересовать модели и обобщения иного класса.

Перед тем как уйти в изучение социологической литературы по методам (помимо Парсонса, тут были значимы Мертон и Лазарсфельд), Левада работает в Институте философии в секторе исторического материализма. Как и его многолетний соратник Игорь Кон, он делает важный и мало замечаемый теперь шаг от вневременных моделей в сторону философии истории – и остается только посетовать, что его большая статья «Историческое сознание и научный метод» почти не привлекает внимание исследователей. Между тем именно там формулируются рациональные сомнения в кибернетически-управленческой картине мире, очевиден скептический отход от официальной уверенности в уловлении законов истории как этапов «движения человечества к коммунизму». Пользуясь в начале 1970-х термином «урбанизация» Левада и его ученик Алексей Левинсон пишут по сути (пока в специальных и малотиражных сборниках) о более широком и всеобъемлющем процессе модернизации, не теряя исторической оглядки.

В Институте конкретных социологических исследований конца 1960-х и начала 1970-х складывается та команда, которая стала подлинной лабораторией будущего (и может быть главным творением самого Левады). Его надежность, целеустремленность и лидерские качества стали основой коллективной созидательной работы, вызывавшей у современников и восхищение и даже зависть. Удар по Леваде конца 1960-х не мог не затронуть и его формирующуюся школу: сектор был расформирован в 1972 году при деятельном участии нового директора института Михаила Руткевича – команда выстояла, пусть и потеряв часть «своих», в  Институте системных исследований. Те, кого вначале называли «левадовскими мальчиками» (были там, конечно, и талантливые тогда-еще-«дéвицы», вроде Натальи Зоркой или Елены Петренко) – давно уже стали солидными исследователями  (или, увы, ушли из жизни).

Помимо устойчивого ядра сотрудников сектора очень важным организационным начинанием Левады был регулярный семинар. По воспоминаниям участников, он мог иметь и рабочий характер, но нередко превращаться и в массовое  мероприятие с несколькими сотнями слушателей. Докладчиками были и не-социологи: медиевисты (вроде Арона Гуревича), востоковеды, философы, филологи и психологи. Об этом полу-устном бытовании науки во времена Брежнева уже стали писать, преимущественно в мемуарном жанре – но в будущем все-таки необходимы и очень важны нам, потомками и наследникам, хорошо откомментированные документальные публикации. Стиль протокола и отчета тоже нужно уметь разговорить…

При сузившихся рамках публикационной активности устная семинарская жизнь давала и возможность меньше оглядываться на цензурные условности, выходить на гамбургский счет. Этот выход за границы социологических дисциплин оказался крайне важен и для московской среды 1970-первой половины 1980-х,  и для будущего развития идей самого Левады. Его собственная философская «предыстория», начитанность и эрудиция тоже сыграли свою роль. Структурный функционализм в социологии, структурализм в лингвистике и эстетике, новая философия и социология науки и культуры (Поппер, Кун, Фейерабенд, этнометодологи ­ – все они, постигаемые тогда вместе с москвичом Александром Огурцовым, ростовчанином Михаилом Петровым и их коллегами) имели много общих валентностей, точек пересечения. Советские социологи собирались на свободные методологические школы второй половины 1960-х в том же эстонском местечке Кяэрику, возле Тарту, куда приезжали на летние школы к Лотману Роман Якобсон и Александр Пятигорский.  Семинар Левады продолжал дело закрытого к началу 1970-х сектора по методологии истории Михаила Гефтера (в реорганизованном и разделенном академическом Институте истории); нередко их связывали и обширный круг теоретических интересов, и общие фигуры участников. Так, в сборниках гефтеровцев (под редакцией Людмилы Даниловой) публиковался тогдашний заместитель Левады Михаил Виткин  со статьями о Марксе и его понимании восточных обществ. О Марксе писал к 100-летию со дня смерти, в 1983-м андроповском году, и сам Левада – но были они уже не марксистами (верующими), а скептиками (марксологами). С гуру неомарксистов Гербертом Маркузе в Бостоне второй половины 1970-х с интересом общался трагически рано ушедший из жизни Давид Зильберман, аспирант Левады и оригинальный философ и культуролог, пытавшийся эксплицитно совместить,  примирить Мертона, Манхейма и гуманитарный структурализм (тоже на незападном материале).  Эмиграция и давление властей лишили Леваду в 1970-е как минимум трех очень важных соратников: помимо уже названных Виткина и Зильбермана, нужно обязательно упомянуть философа и математика Юрия Гастева, сына известного специалиста по «научной организации труда» А.К. Гастева. Из младшего поколения в этой среде по праву заняли свое место один из редких слушателей Левады на журфаке МГУ Лев Гудков, а затем переводчик и библиотековед Борис Дубин.  Важной основой единства левадовцев – тут нужно вспомнить и Владимира Долгого-Рапопорта и Леонида Седова – было соединение научной серьезности с тягой к своеобразному жизнетворчеству,  эстетическое чутье – недаром главную методологическую книгу 1990-х о метафоре и рациональности Лев Гудков посвятил «шугаровцам, где бы они ни были». Шугарово – та станция по Павелецкой железной дороге, где летом проводила вечера в лесу у костра тогдашняя компания культурологов и социологов вокруг Левады.

Потом во времена перестройки во ВЦИОМе накопленные теоретические и методологические ресурсы наконец соединились с практикой изучения общественного мнения. Эти страницы истории задокументированы и памятны гораздо больше, чем предыдущий «скрытый» этап советского развития, на котором я сосредоточился. Этот период жизни Левады и его круга не был только благостен или «усыпан розами».  Случались и разрывы и внутренние драмы, быть может даже более болезненные чем перехват ВЦИОМа госструктурами в 2003 году – отход ряда «практиков» в ФОМ в первой половине 1990-х, трудности поколенческой смены, и уже после смерти основателя – уход из «Левада-Центра» Бориса Дубина в начале 2010-х. Но если возвращаться к развилкам 1970-х, то ключевым выбором Левады стал отказ от эмиграции (даже внутренней) и сохранение научной школы, даже независимо от вывески учреждения на фасаде меняющихся зданий. Его ставка на долгую игру – строительство неформального института – оказалась победной. Но гарантий ему никто не давал – ни тогда, ни потом.

Получается что и сам Левада и люди его круга были совсем «непростыми» советскими людьми, которые совершенно не совпадали по вектору самореализации с ими же социологически фиксируемым большинством. Но как тогда это довольно значимое исключение вписать в общую схему? Не это ли вписание, совмещение – главный вызов для теоретика?  Конечно, не эта соломинка, социологически мыслящий тростник  переломила хребет верблюду – да и животное оказалось вполне живучим, пусть не обязательно и звать его Левиафаном. Сейчас, когда понятие традиции (которыми занимались и Зильберман и Левада) кажется зацементированной колеей «русской системы» глубиной до времен Ивана Грозного и чуть ли не Киевской Руси, куда более полезной оказывается трезвость именно социологического плана с вниманием к динамике новых связей (как у Алексея Левинсона) и поколенческим переменам. Все это можно найти у Левады и его соратников, а не только вездесущего «хомо советикуса». Интересы и солидарности перефоматируют традиции и «колеи», маршруты развития на разных уровнях. Язык описания для этого черпается и в науке и формируется в идейной мобилизации. И здесь интеллигентские сообщества и среды (и особенно в регионах, в горизонте социальной и политической географии) перестают быть только зеркалом или ретортой системных процессов, но фактором общих  сдвигов и перемен.

ЛИТЕРАТУРА

См. страницу на сайте Левада-Центра

Памяти Юрия Александровича Левады / Сост. Т.В. Левада. М.: Идатель Карпов Е.В., 2011.

Алымов С. О личностях и элементалах: позднесоветская социальная философия от марксистского гуманизма к идее Homo sovieticus // Антропологический форум. 2020. № 47. С. 11–52. 

Габович М. К дискуссии о теоретическом наследии Юрия Левады // Вестник общественного мнения. 2008. № 4 (96). С. 50-61.

Sharafutdinova G. Was There a «Simple Soviet» Person? Debating the Politics and Sociology of «Homo Sovieticus» // Slavic Review. 2019. Vol. 78. No. 1. P. 173-195. doi: 10.1017/slr.2019.13.

Гудков Л.Д. Социология Юрия Левады // Левада Ю. Время перемен: предмет и позиция исследователя. М.: НЛО, 2016. С. 5-45.

Дубин Б. В. Традиция, культура, игра в социологии Юрия Левады //Общественные науки и современность.  2007.  №. 6.  С. 31-38.

Шалин Д.Н. Человек общественный: гарвардское интервью с Юрием Левадой //Социологический журнал.  2008. №. 1. С. 126-154.

Титков А.С. Призрак советского человека // Социология власти. 2019. Т. 31. № 4. С. 53-94. doi: 10.22394/2074-0492-2019-4-53-94.

Пугачева М. Вторая наука или «игра в бисер». Семинарское движение в социологии 1960-1970-х годов // Новое литературное обозрение. 2011. № 111. С. 67-75.

Левада Ю.А. Историческое сознание и научный метод // Философские проблемы исторической науки / Отв. ред. Гулыга А.В., Левада Ю.А. М.: Наука, 1969. С. 186-224.

Российская социология 1960-х годов в воспоминаниях и документах / Ред. Г.С. Батыгин, С.Ф. Ярмолюк, М.Г. Пугачева.  СПб., РХГИ, 1998.

Левада Ю.А. Проблемы экономической антропологии у К. Маркса // ВНИИ системных исследований. Сборник трудов. М., 1983. Вып. 8. С. 86-97.

Левада Ю.А. Игровые структуры в системах социального действия // Системные исследования. Методологические проблемы. 1984. С. 273-293.

Лю­бовь Бо­русяк. Ин­тервью с Вла­дими­ром Дол­гим-Ра­попор­том (28 ноября 2014) // 

 

Поделиться ссылкой: