Еще раз об истоках сталинизма
ПОЛИТИЧЕСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ. 1989, №6
В публикациях, посвященных анализу сталинизма, долгое время существовало очевидное для всех «белое пятно», которого в лучшем случае лишь касались (например, В. Селюнин), но устранять которое никто не решался. Я имею в виду тему «сталинизм и марксизм». Этот пробел попытался восполнить доктор философских наук А. С. Ципко в большой статье «Истоки сталинизма», опубликованной в четырех книжках журнала «Наука и жизнь» (№№ 11 и 12 за 1988 г. и №№ 1 и 2 за 1989 г.). Острая, резкая постановка вопроса о «доктринальных» корнях сталинизма, настойчивое подчеркивание автором мысли о том, что Сталин был марксистом, кое-кого повергли в ужас и заставили броситься к перьям, чтобы дать незамедлительный идеологический отпор. Я думаю, что такого рода охранительная критика бесплодна, она отбрасывает нашу общественную мысль далеко назад и создает ненужный ажиотаж там, где нужен спокойный анализ. Вопрос поставлен, отбросить его невозможно, но продолжить обсуждение необходимо.
Основная мысль автора статьи в «Науке и жизни» сводится к тому, что Маркс и Энгельс представляли себе социализм как бестоварное, безрыночное общество, что именно этим представлением руководствовался Сталин, свертывая нэп, и потому именно с этого теоретического проекта нужно начинать исследование корней сталинизма. «Ведь как поступает серьезная комиссия, выясняющая причины появления трещин в только что построенном новом здании? С чего она начинает? Конечно же, с экспертизы самого проекта здания. И только потом, убедившись в том, что с генеральным планом было все в порядке, проверяет качество работ, качество материалов, квалификацию работников». Но в данном случае генеральный план был таков, что построить по нему можно было только то, что построили. И потому, считает автор, поверхностна и недостаточна критика сталинизма, критика нашей казарменности, которая «уходит от центрального вопроса: возможно ли построить неказарменный, демократический социализм на нетоварном, безрыночном фундаменте?»
Оспаривать правомерность этого вопроса сегодня нелепо. Очевиден и ответ на него: на технологической базе индустриального типа, существовавшего до начала НТР, нетоварное хозяйство возникнуть не может, а если может, то лишь в том или примерно том виде, в каком мы наблюдаем его в странах реального социализма. И можно понять недоумение А. С. Ципко, который три с лишним года добросовестно читал все публикации о сталинизме, но экспертизы «генерального плана» в них так и не нашел, а обнаружил какие-то странные подсчеты «процентного соотношения рабочих и крестьян в партии к концу двадцатых годов», числа «безлошадных крестьян к великому перелому» и совсем уж нелепые попытки провозгласить Сталина, того самого Сталина, «который уничтожил все лучшее, что было в русском крестьянстве, уничтожил русский народный быт с его традициями и святынями»,— провозгласить его «идеологом русской патриархальной деревни».
Я могу понять автора, который, столкнувшись со столь непонятным и чуждым ему ходом мысли, забыл о литературных приличиях и не нашел для оценки умственных способностей своих оппонентов иного слова, кроме слова «абсурд». Могу понять и то, почему в его анализе появляется детективная подозрительность к создателям такого рода «новых мифов», стремление отыскать в их писаниях тайное желание уйти от «трудных вопросов», т. е. от вопросов «о доктринальных причинах наших неудач в социалистическом строительстве» и тем самым снять ответственность с подлинных виновников национальной трагедии и перенести ее (ответственность) на мнимых.
Правда, поначалу меня этот бесцеремонный тон задел, так как негодование и суровые оценки автора «Науки и жизни» не в последнюю очередь касались меня, и я резко отреагировал в интервью журналу «Литературное обозрение» (1989, № 4). Там же отдано должное и полемическим приемам А. С. Ципко, той абсолютной свободе, которую он ощущает при изложении взглядов оппонентов, отыскивая в этих взглядах все, что ему хочется. Но я отдаю себе отчет и в том, что критика тона имеет общественный смысл лишь тогда, когда разбирается позиция того, кого ты критикуешь. Если позиция глубоко продумана и обоснована, тон можно и простить. Но тут перед нами другой случай. Я думаю, что тут именно уязвимость позиции возбудила литературное возбуждение автора.
Уязвимость же ее в том, что «доктринальные» истоки вовсе не являются главными, и это относится не только к сталинизму, но и к любому другому общественному явлению: в противном случае нам пришлось бы, например, самый глубокий источник всех перипетий развития человечества в средние века искать в религиозных текстах. Неудивительно, что попытка обосновать идею, которую обосновать невозможно, привела к неразрешимым противоречиям, а неудачные попытки разрешить их вызывали недоброжелательное отношение к тем, кто эту идею не разделяет.
Приняв исходный тезис А. С. Ципко о том, что главный исток сталинизма надо искать в бестоварном проекте Маркса, мы оказываемся перед целым рядом непростых вопросов. Во-первых, почему сам Маркс, решительно выступавший против грубого, казарменного коммунизма, не понял, что именно его антиказарменный идеал приведет к казарменности на практике? Во-вторых, непонятно, почему такие, например, люди, как Плеханов, Мартов или Каутский, которые тоже руководствовались нетоварным проектом, не приняли Октябрьскую революцию и критиковали большевиков как отступников от марксизма. В-третьих, не совсем ясно, почему большинство большевистских лидеров не узнали свой идеал нетоварного социализма, когда он был реализован Сталиным, почему считали воплощение проекта не соответствующим самому проекту. В-четвертых, надо объяснить, почему «генеральный план», предназначенный для развитых стран Запада и принятый к исполнению всеми течениями европейской социал-демократии (от Бернштейна до Розы Люксембург), в этих странах остался на бумаге, а выполнен был в России, для которой вовсе не предназначался. В-пятых, если крестьянство, т. е. подавляющее большинство населения страны не было предрасположено к тому, чтобы принять марксистский проект, если он, как считает А. С. Ципко, не соответствовал ожиданиям не только крестьян, но и рабочих, то как же удалось навязать его огромной стране?
На первые три вопроса автор не отвечает, так как он ими попросту не задается, не причисляя их, очевидно, к разряду «трудных». В дальнейшем мы их еще коснемся. Но на два последних ответы есть, и нам предстоит разобрать их.
Признавая, что проект, реализованный в России, был предназначен его создателями не для России, а для Европы, А. С. Ципко сам факт этого несовпадения излагает достаточно оригинально и интригующе. Он отмечает, что на Западе «еще в конце прошлого века были все объективные и субъективные предпосылки для перехода к тому социализму, о котором писал Маркс», но, несмотря на это, «так и не было серьезной попытки испытать новое». Между тем в России попытки были, хотя предпосылок — не было. Могу предположить, что кого-то такие формулировки смутят, но кому-то, быть может, дадут импульс для напряженных размышлений на тему о том, что же это за могучий фактор обнаружил автор в истории, фактор, который не принадлежит ни к разряду объективных, ни к числу субъективных, а по своему влиянию на ход событий оказывается мощнее, чем объективный и субъективный вместе взятые, во всяком случае, может блокировать их совокупное воздействие.
Признаюсь сразу: я придерживаюсь на этот счет другой точки зрения. Думаю, что к концу прошлого века в индустриально развитых странах произошло нечто прямо противоположное тому, о чем пишет А. С. Ципко. К этому времени предпосылки бестоварного социализма там не столько «созрели», сколько начали уже «перезревать», а точнее — исчезать совсем. Началась интеграция индустриального рабочего класса и представляющих его социал-демократических партий в капиталистическую систему, и теперь, когда индустриальный пролетариат уходит с исторической сцены, уступая свое место работнику эпохи НТР, об этом вряд ли есть смысл дискутировать. Сегодня не может быть никаких сомнений в том, что возникновение так называемой «рабочей аристократии», которое большинство тогдашних социалистов (за исключением, с одной стороны, бернштейнианцев, а с другой — большевиков) считали явлением временным, преходящим и потому не пытались включить его в теоретическую систему марксизма[1], — что это явление было симптомом новой тенденции в рабочем движении, которой суждено будет стать доминирующей, симптомом утраты революционности индустриальным рабочим классом стран Запада. И наоборот, в России, где, по мнению А. С. Ципко, «предпосылки для перехода к чистому, тотальному социализму находились еще в состоянии «молочно-восковой спелости», эти предпосылки были самыми «спелыми», и их зрелость обусловливалась именно отсталостью страны, тем, что она не успела вовремя прорваться в буржуазную цивилизацию, что в ней развитие товарно-капиталистических отношений сопровождалось такими противоречиями, которые сделали это развитие тупиковым и нашли свое квазиразрешение в практике «чистого, тотального социализма».
Но так как автор «Истоков сталинизма» придерживается иных взглядов, так как он утверждает, что «чистый, тотальный социализм» возник там, где предпосылок для него не было, а там, где были, не возник, то нам остается лишь попробовать выяснить суть философского открытия А. С. Ципко, призванного, по его замыслу, устранить «дефицит концептуального мышления» в нашей науке и публицистике, т. е. попытаться понять, что же это за фактор действует в жизни народов, который не объективный и не субъективный, но который только и позволяет проникнуть в тайны их исторических судеб.
Таким фактором автор считает отношение тех или иных народов к будущему, их способность или, наоборот, неспособность, устремляясь к нему, сохранять связь с настоящим, не разрушая его. Здесь и предлагается искать ответ на вопрос, почему же нетоварный проект Маркса реализовался в нашей стране, а Европой был отторгнут. «У нас в России сила тяготения к тому, что есть, сила сдерживания от объятий с романтической мечтой была не так велика, как у народов, прошедших выучку реализма и трезвости у капитализма».
Надо, наверное, очень сильно любить эту «силу сдерживания от объятий с романтической мечтой», чтобы вознести ее так высоко, поставив выше объективного и субъективного порознь и вместе взятых, т. е. выше всего, что есть в нашем мире, выше самого этого мира.
С чувствами, как известно, не спорят. Даже с философскими. Не будем нарушать это правило и мы. Но, чтобы концептуальное ядро анализируемой позиции, претендующей на устранение дефицита концептуальности, не осталось без внимания, попробуем отнестись к нему не как к чувству, а как к мысли. А попробовав, не без удивления обнаружим, что мысль эта не очень-то согласуется с другой основополагающей идеей автора, с его тезисом о нетоварном проекте как самом глубоком источнике сталинизма, с тем самым тезисом, который был провозглашен «главной правдой» и за сокрытие которого А. С. Ципко так строго отчитал всех пишущих на эти темы.
Дело в том, что идеал общественного устройства без рынка и денег предлагался западным странам еще до того, как они прошли «выучку реализма и трезвости у капитализма». В XVI веке его предлагал немцам Томас Мюнцер. В следующем столетии, в пору своей революции, примерно такое же предложение получили англичане от «уравнителей». В XVIII веке такого рода проекты, причем нередко детально разработанные, были известны французам — и до революции (скажем, кодекс коммунистических законов Морелли), и после нее (программы Бабефа и его последователей). Говоря иначе, проект «чистого, тотального социализма» выдвигался в других странах задолго до утверждения в них развитых капиталистических отношений, выдвигался, как и в России начала XX века, в противовес формирующемуся и еще недостаточно окрепшему капитализму, и — тем не менее —этот проект нигде не был принят. Откуда же взялась там «сила сдерживания от объятий с романтической мечтой»? И почему эта сила, не удержав западные страны от романтики революций, оказалась достаточной, чтобы оградить их от романтики социализма?
Думаю, ответ надо искать в том, что в отличие от России западные народы в той или иной мере сумели разрубить узлы накопившихся проблем и противоречий в ходе буржуазных революций, сумели удержать свои страны от развала, подобного тому, что произошел у нас после февраля 1917 года, и создать условия для капиталистического прогресса. Поэтому у них не было нужды прибегать к квазирешениям, вставать на путь бестоварности, хотя в идеях такого рода дефицита никогда не наблюдалось. Но если «доктринальные» истоки сталинизма возникли там за несколько столетий до появления марксизма, а к сталинизму не привели, то отсюда, как мне кажется, и следует, что истоки эти нельзя считать главными, что «сила сдерживания от объятий с романтической мечтой» главнее, и попытайся А. С. Ципко более серьезно отнестись к вопросу о происхождении этой силы, он неизбежно усомнился бы в справедливости своего исходного тезиса о заглавной роли нетоварного проекта в нашей трагедии. Он неизбежно пришел бы к выводу, что дело не просто в «школе капитализма», а в том, когда и в каком возрасте поступают в нее те или иные страны, а также в том, что представляет собой в данное время сам мировой капитализм. Об этом я еще скажу подробнее.
Пойдем дальше. А. С. Ципко ведет речь о «силе сдерживания» не у отдельных людей, а у целых народов. Народ в России — это на четыре пятых крестьяне. Следует ли отсюда, что они тоже не располагали внутренней силой, необходимой для противостояния романтическому искушению? Если не следует, то крестьяне — не народ. А если следует, то это значит, что проект нетоварного социализма в каком-то смысле был им не так уж чужд. Тот самый вывод, для критической оценки которого А. С. Ципко не пожалел самых крепких слов, неявно присутствует в логике его собственных рассуждений и рвется наружу, просится на бумагу, и я думаю, что иначе, чем с помощью такого рода слов, автору просто не удалось бы удержать его.
Впрочем, в конце своей работы он, кажется, и сам начинает понимать, что удержать его невозможно и делает решительный шаг навстречу своим оппонентам, тем самым, что были сурово раскритикованы вначале. «Конечно,— пишет автор,— царистские настроения, патриархальщина, бескультурье и безграмотность бородатого мужика — все это способствовало в конечном счете утверждению диктатуры Сталина». Больше того: именно в этом усматривает А. С. Ципко ту почву (его слово), которая оказалась благоприятной для того, чтобы на ней проросло семя утопий и фантазий, брошенное интеллигенцией. Получается, таким образом, что спор автора «Науки и жизни» с творцами новых мифов и «абсурдистами» — это спор о том, что важнее и первичнее: почва или семя. А. С. Ципко считает, что семя, и видит в этом «главную правду». Его оппоненты полагают, что раз одно и то же семя прорастает не на всякой почве, то «главную правду» следует искать именно в ее особенностях, ее составе.
Я понимаю, что такая правда может смущать, что ее трудно примирить с нашим нравственным чувством, которое противится малейшему размыванию границ между жертвами и палачами, между раздавленным российским крестьянством и раздавившим его сталинизмом. Поэтому и возникает искушение провозгласить семя главнее почвы. Но у этого искушения, помимо этических, есть и теоретические корни, и заключаются они в том, что те элементы в составе патриархально-крестьянской почвы, которые действительно имели какое-то отношение к сталинским скачкам и переломам, находятся не на поверхности, их нужно обнаружить и отделить от тех, которые здесь совершенно ни при чем.
А. С. Ципко верно подмечает, что «патриархальные настроения, патриархальное невежество сами по себе ни к каким революциям не ведут», что идея коллективизации, тем более насильственной, самому крестьянину никогда бы не пришла в голову, что «было бы чудом, если бы случилось противоположное, если бы крестьянин сам, добровольно, без принуждения, предпочел колхозы, легко расстался со своим наделом, о котором мечтал веками». Все это так или почти так. Но когда он, пытаясь ответить на вопрос, как же удалось навязать стране то, что ей чуждо, пишет, что диктатура Сталина (и, следовательно, сопутствующая ей политика, включая коллективизацию) утвердилась благодаря «бескультурью и безграмотности бородатого мужика», то это не совсем так. Остается неясным, какая связь существует между тем, что крестьянин не умел читать и писать, и казарменно-социалистическим характером сталинского режима, реализовавшего не какой-то, а именно нетоварный проект. Так вот, едва ли не единственное, что в патриархально-крестьянском укладе жизни может при определенных обстоятельствах оказаться благоприятным для проведения политики сталинского типа,— это дотоварный характер патриархального хозяйства. Здесь, а также в антибуржуазных настроениях российских рабочих, лишенных в отличие от пролетариев Запада права экономической и политической самоорганизации, и надо искать социально-психологическую основу для более или менее массового восприятия нетоварного, безрыночного проекта общественного устройства.
Но сама по себе дотоварность не ведет автоматически к казарменному социализму и к какому бы то ни было социализму вообще. Даже при наличии социалистов-интеллигентов, готовых усеивать идеологическими семенами народную почву, о чем можно судить по неудачному опыту российских народников. Дотоварность может соединиться с идеей нетоварного социализма только в том случае, если в дотоварный, патриархальный уклад жизни начинают вторгаться и разрушать его экономические, т. е. товарно-капиталистические отношения. Патриархальный и мелкотоварный крестьянин может быть опорой деспотического режима традиционного монархического типа, характерного для сельскохозяйственных обществ, но опорой социализма сталинского образца, опорой деспотического правления в индустриальном обществе сам по себе он стать не может. Однако он может стать ею, будучи раскрестьяненным. И вот об этом-то никоим образом нельзя забывать, рассуждая об истоках сталинизма. Иначе разговоры о «доктринальных» корнях способны лишь дезориентировать общественное сознание.
Развитие экономических, товарно-денежных отношений в период нэпа привело к тому, что значительные массы людей, не сумевшие приспособиться к этим отношениям, стали ощущать себя обделенными революцией. Часть из них образовала массив сельской безлошадной бедноты, а другая, наиболее энергичная, ищущая самоутверждения, но не предрасположенная к крестьянскому труду, тяготящаяся деревенским укладом жизни и его ценностями, была выброшена в город, где составила основную массу формирующейся армии новобранцев индустриализации. Вот эти-то раскрестьяненные крестьяне, оторванные от прошлого, лишенные настоящего, оказавшиеся в зоне своеобразного «внекультурья», только и могли воодушевиться проектом «чистого, тотального социализма», идеей великого исторического разрыва и прорыва. Только они были внутренне предрасположены к тому, чтобы воспринять идеологию квазиколлективизма, которая представляла собой осколки разрушенного общинного коллективистского сознания, соединенные в образе великого вождя и заступника.
Об этой социальной базе сталинского режима в нашей печати писалось задолго до того, как А. С. Ципко начал публиковать свои очерки. Но он почему-то предпочел полемизировать с самым упрощенным и намеренно вульгаризированным вариантом идеи о «патриархальном» происхождении сталинизма как «продукте воспаленного воображения неуравновешенного патриархального крестьянина». Учти он все, что уже стало достоянием общественного мнения, и тогда, быть может, не стал бы он искать легкого успеха у публики, истолковывая мысль своих оппонентов о трудностях приспособления дотоварного сельского производителя к экономическим, рыночным методам хозяйствования в оскорбительном для тех духе, как намек на «недостаточную старательность русского крестьянина в деле возведения социалистического здания». Тогда, возможно, не столь уж абсурдными и бессмысленными выглядели бы в его глазах подсчеты «процентного соотношения рабочих и крестьян в партии к концу двадцатых годов» и численности безлошадной бедноты, относившейся к коллективизации (по крайней мере на первых порах) вполне сочувственно. Такие подсчеты помогают лучше понять, почему Сталину удалось навязать стране проект бестоварного социализма, а оторванные от конкретной исторической почвы рассуждения о «доктринальных» истоках оставляют нас на сей счет в полном неведении.
Конечно, западные страны тоже не избежали массового раскрестьянивания в пору формирования в них товарно-капиталистических отношений. И именно этот процесс сопровождался там выдвижением коммунистических проектов: разрушаемая дотоварность всегда ищет опору в идеалах послетоварности. Но на Западе все это происходило еще на мануфактурной стадии, когда город не мог принять выброшенных из деревни крестьян, вывести их из люмпенского состояния. Сталинский казарменный социализм становится возможным только в том случае, если раскрестьянивание происходит в условиях крупного машинного производства, нуждающегося в развитии и расширении, способного поглощать деклассируемую рабочую силу и вместе с тем стать опорой для деятельности политических организаций, аналогичных сталинской партии, которые (организации), в свою очередь, нуждаются именно в раскрестьяненных, т. е. выброшенных из своего жизненного уклада новобранцах.
Если же эту действительно главную правду о социальных носителях нетоварных идей попытаться обойти и подменить ее правдой о «генеральном плане», то эта последняя правда неизбежно потребует дополнения, суть которого сведется к тому, что главная правда все же не самая главная, что главнее ее — правда о наличии или отсутствии «силы сдерживания от объятий с романтической мечтой» или к чему-то другому, но в том же роде. В результате же, как мы могли убедиться, мысль исследователя начинает метаться между двумя взаимоисключающими утверждениями о первичности семени (проекта) по отношению к почве (силе сдерживания от объятий с проектом) и первичности почвы по отношению к семени. В результате вся теоретическая конструкция оказывается чрезвычайно неустойчивой, ее способность сдерживать напор исторических фактов весьма ограниченна.
Сказанным вовсе не исчерпываются трудности, с которыми столкнулся А. С. Ципко, пытаясь соединить два обнаруженных им истока сталинизма — марксистский нетоварный проект и отсутствие силы сдерживания от объятий с ним. Дело в том, что сами его создатели, т. е. Маркс и Энгельс, неоднократно заявляли, что коммунизм для них не мечта, не идеал, с которым должна сообразоваться действительность, а реальное общественное движение, вырастающее из противоречий современного им общества. Стремясь учесть эти высказывания и справиться с возникающими затруднениями, автор «Науки и жизни» приходит к парадоксальной мысли о том, что истоком сталинизма был марксистский нетоварный проект, но… не проект самих основоположников марксизма, так как у них «идеал очень сильно заземлен, будущее намертво завязано на настоящее», у них, говоря иначе, было достаточно сил, чтобы удержать себя от объятий со своим собственным проектом.
Как бы ни относиться к подобной логике, нельзя не признать, что именно она дала основание А. С. Ципко уверенно настаивать на том, что марксизм, несмотря на то, что его реализация ведет к казарменности, был и остается «реальным гуманизмом». Но даже эта уникальная в своем роде логика не позволила справиться с вопросом: почему же очень сильно заземленный и «намертво завязанный на настоящее» идеал был отторгнут странами Запада? Зачем им было удерживать себя от объятий с ним, если он, как выясняется, был вовсе не романтической мечтой, а осязаемой реальностью? К сожалению, в четырех номерах журнала не нашлось места не только для того, чтобы ответить на этот простой вопрос, но и для того, чтобы поставить его: очевидно, тоже по причине того, что он не причислен к «трудным». Но это, в свою очередь, у меня, как у читателя, вызывает вопрос к самому автору статьи: не получилось ли так, что решительно, как никто до него, ворвавшись в «зону, закрытую для мысли», он не только не осветил пространство зоны светом мысли, но, испугавшись темноты, начал спешно отступать к распахнутым воротам, чтобы вновь закрыть их на железный засов?
Отделив проект «чистого, тотального социализма» от взглядов Маркса и Энгельса, с одной стороны, и от социальных ожиданий не только российских крестьян, но и рабочих — с другой, А. С. Ципко находит главного виновника нашей исторической трагедии в русской социал-демократической интеллигенции. Он прямо пишет, что «основным источником левацких поползновений, стремления ускорить переход к тому, что выходило за рамки ожиданий крестьян и рабочих, могла быть только та часть общества, которая обладала научным, абстрактным образом будущего». Но «образ будущего», которым руководствовалась марксистская интеллигенция в России, как раз и был оторван, по мысли автора, от настоящего, от повседневных материальных нужд и бытовых забот людей. В этом она отступила от марксизма. Отступила потому, что ей был чужд «дух творческих исканий Маркса», а это не в последнюю очередь было связано с тем, что не только рядовые интеллигенты, но даже «многие вожди Октября, не имеющие университетского образования, в подлиннике Маркса не читали, просто не могли его осилить».
Честно говоря, грустно читать все это. И не только потому, что снова вспоминаются забытые автором коммунистические теоретики и практики Запада, вспоминаются Бабеф, Вейтлинг, Бланки, которые тоже не читали Маркса или, читая, не принимали его, которых Маркс именно за то и критиковал, что они будущее отрывали от настоящего, но за которыми их народы тем не менее не пошли. И не потому даже, что А. С. Ципко прямо на наших глазах окончательно добивает ту самую идею о происхождении сталинизма из нетоварного проекта, которая поначалу была торжественно провозглашена «главной правдой» (получается, что если бы российские социал-демократы, подобно Марксу и Энгельсу, связали тот же самый нетоварный проект с бытом, с жизненной рутиной, как выражается автор, то не было бы никакого сталинизма). Это грустно читать прежде всего потому, что это неправда, а А. С. Ципко, похоже, искренне убежден, что он освобождает сознание читателя не только от неправды, но и от полуправды.
То «низкопоклонство перед будущим» при презрении к настоящему, которое в статье приписывается российской социал- демократической интеллигенции и которое якобы отличало ее от Маркса и Энгельса (и, как постоянно подчеркивает автор, от Ленина), действительно имело место, но лишь — до завоевания власти, когда настоящее в глазах этой интеллигенции олицетворяло «старый мир», не способный, как ей казалось, к обновлению и подлежащий отрицанию и разрушению. Но, во-первых, я не уверен, что в этом отношении Троцкий, Каменев или Бухарин чем-то принципиально отличались от Маркса, Энгельса и Ленина. Во-вторых, еще меньше уверен я в том, что презрение революционной социал-демократии к тому, что есть, было презрением к повседневным заботам миллионов простых людей, как утверждает А. С. Ципко. В-третьих, когда «старый мир» в России был сокрушен, недоброжелательное отношение к настоящему сменилось вполне уважительным. Попробую показать это на примере, который самому автору представляется наиболее убедительным для подтверждения его точки зрения,— на примере Троцкого.
При чтении работ этого деятеля, пишет А. С. Ципко, «складывается твердое убеждение, что его во всей его насыщенной, активной революционной деятельности интересуют не столько ее ожидаемые социальные и экономические результаты, а сама возможность изменить, перетряхнуть то, что есть, возможность придать революции постоянный, всемирный характер, возможность совершить нечто такое, чего раньше никогда не было».
К убеждениям нужно относиться с уважением. Тем более к «твердым». Тем более, если они сформировались в результате «чтения работ», т. е. в результате изучения предмета, о котором берешься судить публично. Остается только посмотреть, как «читаются работы» и есть ли в них то, что вычитывается. Посмотрим.
Во время нэпа, говорится в статье А. С. Ципко, жизнь наконец-то стала налаживаться, романтические мечтания о будущем стали уступать место повседневным делам и заботам. Но «проходит всего год после смерти В. И. Ленина, и уже Л. Д. Троцкий жаждет реванша, хочет удивить мир». В чем же проявляется это стремление? Приводится цитата из Троцкого, в которой говорится, что перед первой мировой войной темпы роста промышленного развития составляли в России шесть-семь процентов в год, а в период нэпа составляют 40—50 процентов. На этом цитата обрывается и делается вывод: «Казалось бы, прирост промышленного производства с 1924 по 1925 год, составлявший 48%, должен был удовлетворить самого нетерпеливого революционера, но Троцкому этого мало».
Так вот: насчет того, что «Троцкому этого мало», автор вводит читателя в заблуждение. Открыв ту же самую страницу, откуда взята цитата, он, читатель, мог бы убедиться в том, что Троцкому этого не мало, а в каком-то смысле даже много. Он пишет, что высокие темпы роста возможны только в восстановительный период, когда происходит загрузка старого оборудования, и у него нет никаких сомнений в том, что «с завершением восстановительного процесса коэффициент роста должен будет значительно снизиться» (2) Остается лишь сказать, что цифра, которую прогнозирует Троцкий, почти в три раза меньше тех 48%, которых ему якобы было мало.
После всех экспериментов по переписыванию нашей истории у меня такого рода новые жертвы фактической достоверностью ради утверждения умозрительной схемы вызывают вопрос, который действительно кажется мне трудным: как же можно так ничему и не научиться? Как же можно писать это в работе, где слово «правда» используется едва ли не чаще всех слов русского языка, кроме местоимений, союзов и предлогов, да еще в упрек другим пишущим, которые склонны якобы к обману доверчивой публики и массовому производству новых мифов? И нужно ли нам такое преодоление дефицита концептуальности в понимании нашей истории, которое сопровождается новым насилием над этой историей, новой ее фальсификацией еще до того, как мы успели освободиться от старой?
А. С. Ципко считает, что Сталину не удалось бы свернуть нэп и убедить людей, что «можно строить социализм с пустым желудком, без всяких бытовых удобств», если бы другие вожди Октября, вся русская социал-демократическая интеллигенция не относились со столь «величественным пренебрежением к интересам народной массы», к каждодневным «малым делам», к «миру мелочей». Не спорю, какие-то настроения первого послеоктябрьского десятилетия автору с помощью этих и других слов передать удалось. И все же… Все же и здесь неправды намного больше, чем правды. Чтобы показать это, сошлюсь на брошюру одного известного политического деятеля и литератора 20-х годов, которого А. С. Ципко считает одним из главных предшественников Сталина в области великих скачков в «светлое будущее». Брошюра вышла в 1923 году и называлась «Вопросы быта». Вот несколько отрывков из нее:
«После завоевания власти и упрочения ее в результате гражданской войны основные задачи наши передвинулись в область хозяйственно-культурного строительства, усложнились, раздробились, стали более детальными и как бы более «прозаическими». Но вместе с тем вся наша предшествующая борьба, со всеми ее усилиями и жертвами, будет оправдана лишь в той мере, в какой мы научимся правильно ставить и разрешать наши частичные, повседневные, «культурнические» задачи».
«В своем практическом осуществлении революция как бы «разменялась» на частные задачи: надо починить мосты, учить грамоте, понижать себестоимость сапога на советской фабрике, бороться с грязью, ловить мошенников, проводить электрические провода в деревню и пр. и пр. Некоторые интеллигентские пошляки, из тех, у которых мозги набекрень (они считают себя по сей причине поэтами или философами), уже заговорили о революции тоном великолепнейшего снисхождения: учится, мол, торговать (хи-хи) и пришивать пуговицы (хе-хе). Но предоставим пустобрехам брехать в пустоте».
«Чисто практическая повседневная работа на почве советского культурно-хозяйственного строительства… вовсе не является практикой «малых дел» и не несет в себе необходимо психологии крохоборчества. Малых дел без больших в человеческой жизни сколько угодно. А больших дел без малых в истории не бывает вовсе».
Нетрудно заметить, что автору цитируемой брошюры в 1923 году не нравилось примерно то же самое, что автору журнала «Наука и жизнь» не нравится в 1989-м. И вместе с тем автор брошюры — главный отрицательный персонаж статьи в «Науке и жизни». Автор «Вопросов быта»— Лев Троцкий (приведенные высказывания см. на с. 7 и 9 его работы). Тот самый, который в глазах А. С. Ципко выглядит самым ярким и зловещим олицетворением враждебности к быту и нормальной жизни вообще, сторонником ее непрерывного перетряхивания ради перетряхивания, поборником перманентной революции ради перманентной революции, уверенным в том, что «нет более благородной задачи, как постоянно, не жалея сил, взрывать привычный порядок вещей», нарушать «равновесие сложившегося бытия». Тот самый, который выставляется на страницах популярного журнала погромщиком нэпа, убежденным, что «нет большего зла в истории, чем «материальная польза» от своего труда», и предпочитающим ей «казарменную уравниловку и солидарность бедных рабочих, живущих впроголодь». Хотелось бы узнать, при чтении каких работ несимпатичного ему деятеля сложилось у А. С. Ципко его «твердое убеждение» насчет жизнененавистничества Троцкого, его «величественного пренебрежения к интересам народной массы», его неудержимого стремления всегда топтать настоящее ради будущего, ради патологических объятий с романтической мечтой и удовлетворения маниакальной потребности «удивлять мир» тем, «чего раньше никогда не было». Хотелось бы узнать также, что именно в приведенных мною высказываниях Троцкого позволяет утверждать, будто он относился к настоящему хуже, чем Маркс, Энгельс или Ленин, которым А. С. Ципко его противопоставляет как плохого марксиста — хорошим.
Думаю, что получить ответы на эти вопросы нам никогда не удастся. Потому, что трагедия и трагическая вина старой большевистской партийной гвардии вовсе не в том, что она взялась внедрять марксистский проект в реальность, не прочитав в подлиннике всего Маркса, а в том, что она, оказавшись у власти, пыталась совместить марксистский послекапиталистический идеал нетоварного социализма с конкретными условиями во многом докапиталистической России, с ее настоящим. Она верила в мировую революцию и призывала ее не потому, что была одержима жаждой перетряхивания, а потому, что придерживалась именно марксистских убеждений и не представляла себе, что в сравнительно отсталой крестьянской стране можно не только взять власть, но и построить общество, не нуждающееся в деньгах и рынке, без помощи индустриально развитого Запада. Ее трагедия и в том, что политическую систему, созданную в годы военного коммунизма для того, чтобы начать реализацию нетоварного проекта, она пыталась совместить с экономическими методами хозяйствования в годы нэпа, введенного под давлением обстоятельств. Но по мере того, как выяснялось, что помощи от мировой революции в обозримом будущем ждать не приходится, а нэп запутывается в противоречиях, которые сам же и создает, возникали условия и жизненные стимулы для реализации марксистского проекта совсем иначе, чем мыслилось это старой партийной гвардией, видевшей в нетоварном социализме, выросшем из западного высокоразвитого капитализма, не воплощение духа казармы, не всеобщее рабство, а высшее проявление свободы.
Говоря иначе, возникали условия и жизненные стимулы для того, чтобы военно-коммунистический, казарменный вариант осуществления нетоварного проекта, замышлявшийся поначалу лишь как средство, используемое в переходный период для движения к неказарменной цели, превратился в саму цель. Для этого, однако, марксистский нетоварный проект должен был превратиться в сталинский нетоварный проект, марксизм превратиться в сталинизм. Каким же образом и через какие этапы осуществлялось движение от первого ко второму, как происходило перерастание одного в другой?
Конечно, вопрос этот, как и вообще тема «Марксизм и сталинизм», открытая для широкого обсуждения публикацией А. С. Ципко, а также статьей Г. С. Лисичкина в «Новом мире» (1988, № 11), нуждается в дальнейшем углубленном исследовании. Но, отталкиваясь от этих публикаций, уже сейчас можно — в развитие сказанного выше и в дополнение к нему — сделать некоторые общие выводы.
- 1. Основоположники марксизма разрабатывали свой проект нетоварного социализма для развитых стран Запада. Они исходили из того, что проект этот может быть реализован лишь после того, как капитализм (и частная собственность вообще) исчерпает свои созидательные возможности. Попытки преждевременной ликвидации исторически не исчерпавшей себя частной собственности и введения нетоварных отношений рассматривались ими как проявления грубого, казарменного коммунизма, которые оценивались как безусловный регресс. Ограниченность прогноза Маркса и Энгельса заключалась не в том, что они недооценивали роль частной собственности, а в том, что переоценили возможности ее самопреодоления, самоисчерпания. Во всяком случае, на индустриальной стадии технологического развития, как неопровержимо свидетельствует исторический опыт, органическое перерастание капитализма в нетоварное, безрыночное общество не состоялось и уже не состоится, так как эта стадия уходит в прошлое.
- 2. Прогнозируя революционный переход к бестоварной организации жизни, Маркс и Энгельс исходили из реальных противоречий раннего промышленного капитализма с характерными для него острыми конфликтами между буржуазией и рабочим классом. Нетоварный проект соответствовал антибуржуазным настроениям пролетариата той поры, и потому вывод основоположников марксизма об особой исторической миссии этого класса был вполне логичен и защищен со стороны фактов, был, как выражается А. С. Ципко, «намертво завязан на настоящее» (хотя и не в том смысле, в каком понимает это автор «Науки и жизни»). Но в последующем выяснилось, что западная буржуазия способна снять остроту этого конфликта, осуществить своего рода экономическую и политическую интеграцию рабочего класса в капиталистическую систему. Иными словами, идеал Маркса и Энгельса хотя и был «завязан на настоящее», но выражал не доминирующую, не магистральную тенденцию в развитии этого настоящего. Сегодня ясно, что индустриальный рабочий класс, с которым связывали свои надежды Маркс и Энгельс, не смог выполнить возлагавшуюся на него миссию прорыва в посткапиталистическую цивилизацию. Можно и нужно обсуждать, почему так получилось, в силу каких объективных и субъективных причин. Но получилось именно так. Этот рабочий класс, как и породившая его индустриальная технология, тоже уходит в прошлое, а есть ли у него преемник, способный реализовать нетоварный проект на технологической базе НТР, покажет будущее.
- 3. Тот социально-классовый конфликт, на основе которого Маркс и Энгельс строили свои революционные прогнозы и проекты и который западными странами был преодолен, к концу прошлого века оказался в несравнимо более острых и качественно новых формах воспроизведенным в царской России.
Поражение в Крымской войне дало здесь толчок ускоренной индустриализации и развитию капиталистических отношений, которое началось не с сельского хозяйства и легкой промышленности, как в свое время на Западе, а сразу с тяжелой промышленности, без которой нельзя было ликвидировать военное отставание. Потребность в больших капиталовложениях и обеспечении гарантированного спроса на продукцию тяжелой промышленности обусловила особую роль государства в развитии российского капитализма, слабость зависимой от самодержавия буржуазии и нарастающий конфликт царистско-буржуазно-помещичьего блока, с одной стороны, с рабочим классом, лишенным политических и экономических прав, с другой — с основной массой крестьянства. Его страдания увеличились сначала из-за возросшего административного давления, с помошью которого выкачивались средства на индустриализацию, а затем — в результате усилившегося проникновения в деревню капиталистических отношений и разрушения привычного общинного уклада в ходе столыпинских реформ.
Все это, вместе взятое, создавало широкую социальную базу для формирования не только антицаристских, но и антибуржуазных настроений, а значит, и для восприимчивости к нетоварным проектам общественного переустройства. Социальный конфликт, который на Западе уходил в прошлое, в России созревал с катастрофической быстротой, и разрешить его не удалось не только царизму, но и, как показали восемь месяцев между февралем и октябрем 1917 г., российской буржуазии.
Острота и неразрешимость общественных противоречий, а также наличие достаточно развитой крупной промышленности, создавшей необходимые предпосылки для организации рабочего класса (чего не было в пору буржуазных революций на Западе), и обеспечили реализацию пролетариатом его исторической миссии и победу революционной марксистской партии в особых исторических условиях относительно отсталой страны, что концепцией Маркса вовсе не предусматривалось. Поэтому Плеханов, Каутский, Мартов, Бернштейн и другие критики Октября были правы, когда обвиняли большевиков в разрыве с тем положением исторической теории Маркса, согласно которому нетоварная организация хозяйства должна быть следствием самоисчерпания капитализма, который в России не успел еще даже утвердиться. Но они не поняли, что в определенных условиях капитализм может исчерпать себя, не развившись, что, не сумев справиться с многообразием общественных проблем и противоречий, он может открыть путь «чистому, тотальному социализму» не после себя, а вместо себя.
- 4. В период военного коммунизма была предпринята первая попытка приложить марксистский проект бестоварного посткапиталистического хозяйства к условиям разоренной и в значительной степени добуржуазной России (3). Такой вариант реализации их учения основоположниками марксизма тоже не предусматривался и, исходя из логики их концепции, не мог быть предусмотрен. Поэтому ими не могло быть предусмотрено и использование этой концепции, которая мыслилась как теоретическое преодоление казарменного коммунизма, для осуществления казарменности на практике. Даже если учесть, что военный коммунизм замышлялся большевиками как средство перехода к коммунизму невоенному, то и в таком виде он не соответствовал замыслу основоположников марксизма, в проекте которых не было места для репрессивных мер со стороны государственного аппарата, так как в обществе с исторически исчерпавшей себя частной собственностью нужда в таком аппарате, по их мнению, должна была исчезнуть.
- 5. Исходя из того, что военно-коммунистический эксперимент закончился провалом, часто делают вывод о невозможности военно-коммунистической хозяйственной политики вообще, в принципе. Но сталинское второе издание этой политики свидетельствует об обратном. Оно свидетельствует о том, что в начале 20-х годов не было необходимых предпосылок для ее успеха, в том числе и идеологических, а к концу десятилетия они успели сложиться. И одной из самых главных среди них явилась та коррекция классического марксизма, которая была осуществлена применительно к конкретным условиям послереволюционной России и которую вполне справедливо связывать прежде всего с именем Сталина.
Дело не в том даже, что в сфере распределения нетоварность была разбавлена формальными товарно-денежными отношениями, находящимися под монопольным контролем государства. Дело в том, что Сталин изобрел тот механизм реализации нетоварного проекта, без которого такого рода проект в индустриальном обществе никогда не смог бы воплотиться в жизнь. А этот механизм, в свою очередь, явился тем средством, которое лишь выявило казарменность цели. Сталин дополнил учение основоположников не только тезисом об обострении классовой борьбы по мере продвижения к социализму, как вместе с цитируемым им зарубежным автором полагает А. С. Ципко. Этот тезис был, может быть, самым ярким и отчетливо выраженным среди сталинских новшеств, но он являлся всего лишь одним из элементов главного, самого принципиального нововведения, которое можно сформулировать как концепцию перманентной гражданской войны в условиях гражданского мира. Только в этой связи становится ясным смысл известной идеи о возможности построения социализма в одной стране в обстановке враждебного капиталистического окружения. Только в этой связи ясной становится особая роль искусственно насаждаемого образа внутреннего врага. И только на этой основе могло быть внедрено в массовое сознание представление о «светлом будущем», ради которого можно и нужно пожертвовать настоящим, только на этой основе мог возникнуть тот военно-коммунистический энтузиазм, который стал духовной основой сталинской индустриализации, только на этой основе удалось примирить нравственное чувство многих людей с варварской коллективизацией.
Старая партийная гвардия потому и проиграла Сталину, что не сделала всех тех выводов, которые вытекали из проекта нетоварного хозяйства, реализуемого в крестьянской стране, стоящей на пороге индустриализации. Эти люди были для этого слишком ортодоксальными марксистами. Они были готовы сделать и делали самые смелые и решительные выводы из романтизируемой ими теории классовой борьбы, оправдывая насилие по отношению не только к явным, но — в определенных обстоятельствах — и к потенциальным врагам, но большинство из них в нерешительности и смятении остановились, когда встал вопрос об имитации классовой борьбы и искусственном ее подстегивании как средстве и стимуле мирного социалистического созидания. Они готовы были принять идею строительства нового общества, отсутствовавшую у Маркса (ведь его проект предназначался для стран, где все необходимое для социализма было уже построено), но они, вопреки тому, что утверждает А. С. Ципко, были чересчур реалистами, не верящими (вопреки ему же), что миллионы людей можно вырвать из нэповской повседневности и бросить в объятия романтической мечты. И они были правы — без сталинской коррекции марксистского мировоззрения, без соединения идеи гражданского мира с идеей гражданской войны и, соответственно, без изобретения особых политических механизмов для массового производства «врагов» это было невозможно. Они готовы были начать строить «социализм в одной стране», но только начать: марксистская теоретическая совесть не позволяла им примириться с мыслью, что его можно не только строить, но и построить, да еще на периферии индустриальной цивилизации. Им не хватало уверенности, потому что не только теоретическая, но и просто человеческая совесть не позволяла согласиться с пересадкой органов войны в ткань мирной жизни, что неизбежно вело к редактированию социалистического проекта в духе казарменности. Что бы они ни делали, перед их взором всегда маячил идеал бестоварного социализма, возникшего на базе технологических и культурных достижений Запада, и потому они никогда не расставались с мечтой о «мировой революции», которая все поставит на место и в Советской России. И именно поэтому многие из них не узнали свой идеал, когда Сталин объявил, что идеал этот стал действительностью.
- 6. Нэп был первой попыткой в послеоктябрьской истории отойти от нетоварного социалистического проекта Маркса и тем самым, как верно подметил в уже упоминаемой статье Г. С. Лисичкин, был возвращением к исторической концепции Маркса, попыткой в условиях особого политического режима «добрать» то, что не успели обрести до революции, т. е. посредством возвращения к товарно-денежным отношениям и рынку создать отсутствовавшие предпосылки цивилизованного развития, которые в странах Запада были сформированы капитализмом. Но несоответствие между товарной экономикой и существующей политической системой, растущая в условиях нэпа и не согласующаяся с вызванными революцией ожиданиями дифферинциация доходов, а также целый ряд других причин вели, с одной стороны, к нарастанию противоречий, а с другой — к появлению значительных групп людей, в глазах которых сталинская логика великих скачков выглядела гораздо реалистичнее, чем повседневная обыденность периода нэпа. Без этого человеческого типа, вызванного к жизни нэпом же, никакие нетоварные проекты, никакие теории классовой борьбы, никакая интеллигентская предрасположенность к объятиям с романтической мечтой никогда не стали бы идеологическим источником сталинских кровавых экспериментов. Без этого марксизм никогда не смог бы превратиться в сталинизм.
Поэтому, если уж говорить об использовании идей нэпа в современных условиях, когда мы второй раз пытаемся отойти от нетоварного проекта, то прежде всего, мне кажется, нужно сосредоточить внимание не на нем самом (с ним все более или менее ясно), а на том, почему он вошел в нашу жизнь и наше сознание в том именно виде, в каком вошел, и сохранились ли условия и социальные силы, в которых он укоренен, как они изменились за прошедшее время и насколько изменения благоприятны или неблагоприятны для преодоления нетоварных отношений.
Для того чтобы использовать опыт нэпа, нет никакой нужды сопоставлять «научный социализм с реальным социализмом» и тратить время на выяснение «ошибок» в марксистском проекте будущего, как предлагает А. С. Ципко, потому что ошибочным он оказался не для нас, а для Запада, и потому не был там принят к исполнению, а считать ошибочными те его черты, которые в наших условиях использовал Сталин,— это значит рассматривать отечественную историю как полигон, на котором проверяется истинность или ложность западных идей.
Использовать опыт нэпа — это значит не разбирать старые проекты, а отказаться от самого проектного мышления, от проектной логики, которая неизбежно предполагает вынесенную вперед цель, под которую насильственно подгоняется живая реальность. Пора наконец понять, что проект в принципе не может быть товарным. Мы, кстати, потому и не находим у Ленина периода нэпа законченной «новой модели социализма», что рыночная экономика, развивается по законам организма, а не механизма, а значит, чертежи, модели и генеральные планы будущего общественного состояния здесь совершенно неуместны, здесь нужны лишь самые общие ориентиры. Когда же мы говорим: «Ленин не создал, потому что не успел», то мы оцениваем ленинский поиск, руководствуясь сталинскими схемами проектно-модельного мышления.
Сознательность, о значении которой в социалистическом обществе очень часто вспоминает А. С. Ципко, не синоним «проектности». Сознательность заключается в том, чтобы подключать волю и разум к стихийному, органическому течению жизни и, насколько возможно, помогать ему, устранять преграды и завалы на его пути, лечить те органы общественного организма, которые нуждаются в лечении, освобождаться от тех, которые омертвели.
Вот и все. В этом, если угодно, и заключается, на мой взгляд, «главная правда».
1 Напомним, что Бернштейн и его последователи использовали этот факт для обоснования реформистской ревизии марксизма, а Ленин и его сторонники исходили из того, что раз «рабочая аристократия» утратила революционность, то революционные перспективы нужно связывать не с ней, а с другими пролетарскими слоями.
1 Троцкий Л. К социализму или к капитализму? М.—Л., 1926, с. 44—45.
1 О связи марксистского теоретического проекта и практики военного коммунизма еще при «застое» писал Е. А. Амбарцумов в книге «Вверх, к вершине» (М.. Молодая гвардия, 1974).