Двадцать лет спустя. Опыт революции. Часть I
Практически любая революция воспринимается ее наиболее радикальными участниками как неудачная. Это относится и к российским событиям 1989-1991 годов, носившим революционный характер. Но такое восприятие вовсе не означает, что революции обречены на неудачу – просто их реальные результаты расходятся с ожиданиями.
Действительно, Английская революция XVII века не привела к уравнению по имущественному признаку, чего добивались многие ее сторонники. Произошло лишь перераспределение богатств за счет массовых конфискаций собственности роялистов, переходившей затем в руки новых владельцев, успевших засвидетельствовать свою лояльность революции. А спустя десятилетие с небольшим после казни короля Карла I на трон вступил его сын, что вызвало крайнее разочарование фанатичных пуритан, видевших в любвеобильном и расточительном монархе вызов их благочестию и бережливости. Однако вряд ли кто может утверждать, что революция не привела к коренным изменениям в жизни Англии, которые сохранились, несмотря на Реставрацию.
Много разочарований было и после Французской революции, которая также привела к масштабному имущественному перераспределению, формированию слоя новых собственников и мощной социальной трансформации общества. Однако все это было далеко от мечтаний мудрецов века Просвещения о не просто новом, но о гармоничном обществе, в котором действуют принципы свободы, равенства и братства в их идеальном понимании, а не применительно к реалиям «первоначального накопления». Термидорианская реакция с ее разгулом коррупции и демонстративным потреблением стала для многих романтиков периодом сильнейшего внутреннего кризиса. На этом фоне на второй план ушел тот факт, что никакой Термидор, ни даже Реставрация Бурбонов, происшедшая в 1814 году, не могли восстановить «старый порядок». Напротив, в период Термидора произошло закрепление ряда политических прав, которые только декларировались революционерами.
Когда люди делают революцию, они не идут штурмовать очередную Бастилию под лозунгом изменения экономических отношений. Однако на практике многое происходит иначе – отсюда и разочарования. Если посмотреть на опыт российской революции 1989-1991 годов, то становится ясно, что ее результаты носят действительно исторический характер. Причем не только в экономике (здесь принципиальных изменений не отрицает никто), но и в духовной сфере.
Начнем с того, что в 1991 году был сокрушен советский «старый порядок», который не подлежит восстановлению. Нынешняя «Единая Россия» лишь при очень большом желании может быть сравнима с «руководящей и направляющей» КПСС, доминировавшей во всех сферах жизни – от политики до искусства. Вспомним содержание дискуссий далекого 89-го года. План или рынок – серьезные экономисты тогда с трудом привыкали к тому, что про рыночную экономику можно говорить нормальным языком. Выдумывались эвфемизмы, которые должны были хотя бы немного успокоить ортодоксальных сторонников социалистического планирования – вначале «планово-рыночная», затем «регулируемая рыночная» экономика. Дебатировался вопрос о пределах допустимости частной собственности и возможен ли в советском обществе наемный труд (или же частный собственник может привлекать себе в помощь только членов своей семьи). Не будет ли это означать эксплуатацию человека человеком, которую отвергали не только Ленин и Сталин, но и героизированный годом ранее Бухарин? Уже по этим дискуссиям можно судить о том, какой путь прошла Россия с того времени, насколько она встроилась в глобальный мир, несмотря на изоляционистские инстинкты части властной элиты. Нынешние российские дискуссии – например, о том, кого поддерживать во время кризиса, банки, промышленников или непосредственно население – очень близки к современным западным, пусть и недостаточно ярко выражены из-за дефицита партийного плюрализма.
В начале 89-го в Москве поступила в продажу биография Бухарина, написанная американским левым историком Стивеном Коэном – она сразу же превратилась в бестселлер. Дефицит современной западной литературы по общественным наукам был колоссальным, и практически любой переводной труд сразу же оказывался предметом охоты со стороны читателей. Сейчас молодое поколение искренне не понимает, как можно было жить при «железном занавесе», когда книжные магазины были завалены идеологически дистиллированной литературой. Равно для него непонятно, как можно разрешать выезжать за границу только людям, прошедшим специальную комиссию, на которой ветераны партии могли спросить фамилию генсека канадской компартии или краткое изложение передовицы во вчерашней «Правде». Или что любое общение с заезжим иностранцем может привести к неприятному объяснению с товарищами в штатском.
Годы революции 1989-1991 годов были временем эйфории и, вместе с тем, внутренней тревоги. «Товарищ, знай, пройдет она / Эпоха сладостная гласности / И в Комитете безопасности / Запомнят наши имена», — примерно так тогдашние либералы перефразировали классические строки. Даже после провала мятежа ГКЧП сохранялись опасения реванша, который связывали с полузабытыми ныне громкими именами военачальников (а для другой части общества военный переворот был мечтой, открывавшей дорогу к восстановлению империи). Сейчас эта тема давно потеряла актуальность.
Можно ли было тогда достичь большего, совершить рывок на уровень современной европейской демократии? У меня по этому поводу есть большие сомнения. Проблема состояла в том, что революцию осуществила ситуативная коалиция, представлявшая общественные слои с совершенно разными, часто противоположными интересами. Народные массы рукоплескали храбрым следователям Гдляну-Иванову, требовали отобрать у номенклатуры незаслуженные привилегии и вернуть в магазины колбасу, покинувшую прилавки после падения нефтяных цен. Номенклатурщики второго-третьего ряда хотели стать первыми, вытеснив с руководящих постов своих шефов. Профессионалы тяготились некомпетентной партийной опекой и мечтали о рационально управляемом государстве, кадровая политика в котором осуществляется по меритократическому принципу. Республиканские партфункционеры уже в ходе революции стали понимать, что их тайные мечты о собственных государствах могут стать реальностью. Национально ориентированные интеллигенты в тех же республиках открыто требовали либо независимости (в Прибалтике), либо суверенитета (в других республиках, где о независимости заговорили несколько позже). В этой коалиции российская либеральная интеллигенция составляла явное меньшинство, которое объективно не могло рассчитывать на реализацию всех своих ожиданий даже при самом благоприятном развитии событий.
Революция 1989-1991 годов была периодом романтики и оптимизма в отношении демократического развития и европейской интеграции России. Михаил Леонтьев тогда публиковался в латвийской «сепаратистской» газете «Атмода», а Сергей Глазьев осенью 91-го высказывался за вступление России в НАТО, так как «Россия и ее лидеры сегодня объективно являются лидерами мирового движения за мир и демократию против коммунизма». Европейская перспектива стала мощным демократическим фактором для многих стран, в которых традиции демократии исторически были слабы (например, для Румынии и Болгарии). Однако уже в первой половине 90-х годов стало ясно, что Россию, с ее размерами и амбициями, в Европе никто не ждет, что способствовало росту скептицизма как в отношении сближения с Западом, так и заимствования современных демократических принципов, которые стали пренебрежительно называться «западными».
События двадцатилетней давности значимы для нас не только в связи со стремлением в очередной раз понять, какие шансы были упущены в те годы. Речь идет об осмыслении исторического опыта, и сейчас актуального для власти и общества. Об этом – в следующей статье.
Автор — вице-президент Центра политических технологий
Источник: Ежедневный журнал