Возвращение Восточной Европы
Интеллектуалы, особенно пишущие и говорящие на темы истории и политики, — большие мастера представлять субъективное объективным, частное — общим, временное — постоянным. Мотивация здесь может быть самой разнообразной, не в ней дело. Концепция Центральной Европы, которая за время своего существования являлась миру в самых разных обличьях, — хороший тому пример [1].
1
Последняя на данный момент реинкарнация «центральноевропеизма» была связана с завершающим этапом холодной войны. Она стала частью идеологического сопровождения антикоммунистических революций 1989 года в восточной части Европы. В каноническом для этого направления мысли тексте, эссе «Похищение Запада, или Трагедия Центральной Европы» (1983), Милан Кундера рассматривал регион между железным занавесом и западной границей СССР как «восточный рубеж Запада», который был подчинен и насильственно присоединен коммунистической Россией. «То, что случилось с[о странами региона] после 1945 года, не просто политическая катастрофа — это атака на их цивилизацию. Глубинный смысл их сопротивления — это борьба за сохранение собственной сути или, говоря другими словами, своей принадлежности Западу» [2], — утверждал Кундера.
Характерно, что лишь парой строк ниже он с грустью вспоминает империю Габсбургов, у которой «была уникальная возможность сделать из Центральной Европы единое сильное государство. Но, увы, высоколобый германский национализм не позволил австрийцам выполнить их центральноевропейскую миссию. Они не смогли создать федерацию равноправных наций, и этот их провал стал бедой для всей Европы» [3]. Помимо небесспорности утверждения о «высоколобом германском национализме» австрийской имперской власти можно отметить, что пространство, которым она управляла, включало в себя значительную часть Балкан, в том числе населенную отчасти мусульманами Боснию, и такие регионы, как Трансильвания, Восточная Галиция, Буковина и Закарпатье. Их вряд ли признали бы частью европейского Запада (пусть даже его «восточного рубежа») сами западноевропейцы. Скорее они отнесли бы эти земли к тому, по определению Ларри Вульфа, пространству «между Европой и Азией, между цивилизацией и варварством», в качестве которого, по установившейся на Западе традиции, представал перед западными наблюдателями восток Европы.
Вульф в своем классическом исследовании «Изобретая Восточную Европу», написанном десятилетием позднее, чем эссе Кундеры, полемизирует с концепцией Центральной Европы. Он утверждает, что «Россия может отказаться от своего военного господства в Восточной Европе, но не может отменить само понятие «Восточная Европа», поскольку изобретала и навязывала его не она. Понятие «Восточная Европа» было изобретено в Западной Европе в эпоху Просвещения, и Россию тоже включили в ее состав… Те, кто сегодня отстаивает концепцию Центральной Европы, намерены поколебать интеллектуальные основания этой репрессивной концепции и спасти Чехию и Венгрию, может быть — Польшу, возможно, даже Словению. И тем не менее они пользуются понятием «Восточная Европа», способствуя исключению остальных стран, укоренению тех самых различий, которые поддерживают западноевропейскую идентичность» [4].
Посткоммунистическая эпоха принесла компромисс в виде термина «Центральная и Восточная Европа» (или даже «Центрально-Восточная Европа», ЦВЕ). В ее состав, согласно классификации, принятой Организацией экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), включают все бывшие социалистические страны востока Европы за пределами экс-СССР и три страны Балтии, входившие в состав Советского Союза [5]. При этом ЦВЕ обычно делят по меньшей мере на два субрегиона: Центральную Европу, к которой относят страны Вишеградской четверки (Венгрию, Польшу, Словакию, Чехию), а также Словению и государства Балтии, и Юго-Восточную Европу, состоящую из республик бывшей Югославии (кроме Словении), а также Болгарии и Румынии. Восточной Европой в этой конфигурации, в отличие от коммунистических времен, становится европейская часть бывшего СССР за исключением Балтии. Как правило, эта версия ВЕ включает в себя Россию (по крайней мере ее европейскую часть) и шесть стран Восточного партнерства — Азербайджан, Армению, Беларусь, Грузию, Молдову и Украину.
Хотя и здесь существуют разночтения. Например, в классификации ООН большая часть европейских стран бывшего советского блока, включая Россию, относится к Восточной Европе, страны Балтии — к Северной, а все республики бывшей Югославии — к Южной [6]. В тех случаях, когда классификация составляется не в сугубо прагматических (та или иная статистика или список международных телефонных кодов), а в аналитических целях, политика и история вступают в спор с географией. Принадлежность к «Центральной Европе» подразумевает бóльшую близость к Западу, более раннюю интеграцию в европейские и евроатлантические институты, прежде всего ЕС и НАТО, и более выразительные успехи в том, что называют посткоммунистической трансформацией, а именно — создании институтов либеральной демократии и развитии рыночных экономических отношений. Напротив, «Восточная Европа» представляет собой синоним медленной интеграции в западное сообщество (или вообще отсутствия таковой), проблемы с утверждением либеральной демократии и общую относительную отсталость.
Во всяком случае, таковы были границы, существовавшие на «ментальных картах» Европы до недавнего времени. Однако в нынешнем кризисном десятилетии что-то пошло не так.
2
«В Центральной и Восточной Европе многие демократии, возникшие на исходе холодной войны, трансформировались в подверженные конспирологическому мышлению мажоритарные режимы, — пишут в своем недавнем эссе о крахе либерализма в ЦВЕ Иван Крастев и Стивен Холмс. — К 2010 году центрально- и восточноевропейские версии либерализма оказались безнадежно опорочены двумя десятилетиями растущего социального неравенства, размахом коррупции и несправедливым с моральной точки зрения перераспределением собственности в интересах небольшой группы людей» [7]. В качестве примеров «конспирологических мажоритарных режимов» (по отношению к ним также употребляется термин «нелиберальные демократии») аналитики обычно приводят Венгрию после возвращения к власти в 2010 году партии «Фидес» во главе с Виктором Орбаном и Польшу после такого же возвращения в 2015 году партии «Право и справедливость» (ПиС) Ярослава Качиньского [8]. Перечисление режимов Орбана и Качиньского через запятую, как явлений подобных и однородных, стало у западных исследователей правилом. Основания для этого есть. Для обоих правительств характерна приверженность национал-консервативной идеологии, евроскептицизм, подчеркнутая критичность к западноевропейскому либерально-прогрессистскому мейнстриму, поощрение ксенофобных настроений. В плане практической политики там происходят более (Венгрия) или менее (Польша) успешные попытки трансформации государственных и общественных институтов, прежде всего судебной системы и СМИ, в выгодном для правящих партий направлении. Их цель — максимально упрочить и увековечить доминирование «Фидес» и ПиС на политической сцене обеих стран. В то же время, со структурной точки зрения, польская ситуация заметно отличается от венгерской. Орбану, в отличие от Качиньского, удалось построить прочный экономический фундамент своего режима, создав с помощью аффилированного с властью олигархического бизнеса систему кланового господства, отчасти напоминающую ту, что существует в современной России [9]. В Венгрии в значительной степени монополизированы как политическая власть, так и крупная собственность. В Польше такой монополии нет, и в этом смысле страна сохраняет небезупречную, но действующую демократию. То же можно сказать и о других странах ЦВЕ, например, Румынии, Словакии и Чехии. Но в орбановской Венгрии демократия находится при смерти. Любопытно, однако, что нынешние проблемы, которые испытывают демократии в ЦВЕ, всё чаще воспринимаются западными политиками и аналитиками как своего рода возврат Восточной Европы, которая вновь пытается, по Кундере, «украсть» Европу Центральную. С той разницей, что «крадущие» на сей раз находятся не вне, как в середине прошлого века (хотя фактор российского влияния в этом контексте рассматривается — подробнее об этом в конце статьи), а внутри региона. Отвергая миграционные квоты, предложенные Брюсселем и Берлином, голосуя за националистов, противопоставляя консервативно-христианскую традицию либерально-прогрессистским идеям, ЦВЕ и ее политические лидеры оказываются в глазах западных элит «упорствующими в заблуждениях», а сама эта часть Европы — не оправдавшей надежды на скорое приближение к Западу, вплоть до полного экономического, политического и ценностного слияния с ним. По выражению Ивера Нойманна (сказанному по другому поводу о России), «теперь неопределенным снова выглядит ее статус как ученика» [10]. А именно статус ученика привычен для восприятия Восточной Европы Западом. Более того, отношения «учитель — ученик» в этой паре составляют существенную часть западноевропейской идентичности: всё передовое в Европе со времен Просвещения и Французской революции распространяется с запада на восток. Загвоздка в том, что сегодня «учителя» и «ученики», похоже, страдают от весьма схожих проблем. Однако у «учеников» они привели к более резким политическим переменам. 3 «Принцип конкуренции, даже если он поощряет таланты и благоприятствует социальной мобильности, не обязательно отвечает на более глубокие вопросы о национальной идентичности и не удовлетворяет стремление человека принадлежать к тому или иному моральному сообществу. Авторитарное, или даже полуавторитарное, однопартийное, нелиберальное государство обещает, что нация будет управляться лучшими, достойными людьми, членами [правящей] партии… Возможно, для этого демократию придется деформировать, бизнес — коррумпировать, судебную систему — разрушить. Но если вы считаете себя теми самыми достойными людьми, вы сделаете это» [11]. Так завершает Энн Эпплбаум, американский публицист и историк, свое объемное эссе о сегодняшней Польше, резко критическое по отношению к правлению партии Качиньского. Это, наверное, один из самых удивительных и показательных текстов о нынешней политической ситуации в ЦВЕ. И не только потому, что он написан с большой откровенностью и изобилует личными переживаниями. (Автор — супруга Радослава Сикорского, польского политика, начинавшего в «Праве и справедливости», позднее перешедшего в либеральную «Гражданскую платформу», в правительстве которой он занимал пост министра иностранных дел и одно время претендовал на лидерство в этой партии [12]. Ряд скандалов и поражение ГП на выборах 2015 года фактически завершили карьеру Сикорского.) Эпплбаум отождествляет либеральную элиту, управлявшую Польшей на протяжении большей части последних 30 лет, с самими принципами конкуренции и меритократии, жизненно важными для демократического общества. При этом, как признаёт автор эссе, эти принципы «по определению никогда не благоприятствовали менее успешным. Искаженная, неконкурентная система плоха, если вы хотите жить в обществе, управляемом талантливыми людьми. Но если вы в этом не особенно заинтересованы, тогда в чем проблема?». Это одно из традиционных для либеральных аналитиков объяснений того явления в современной политике, которое называют «новой популистской волной» и которое затронуло далеко не только регион ЦВЕ [13]. Мол, речь идет главным образом о бунте «неудачников глобализации» или, по выражению Хиллари Клинтон в ходе предвыборной кампании 2016 года, basket of deplorables («кучки убогих», как она назвала электорат Дональда Трампа). Часть правды в этом есть: за консервативные, националистические, евроскептические и праворадикальные партии в Европе, как и за Трампа в США, голосуют в большей степени (хоть и не исключительно) люди, чье благосостояние за последние 25–30 лет, т.е. за период наиболее бурного развития глобального капитализма, ухудшилось или улучшилось незначительно. Но это не вся правда, особенно если говорить о востоке Европы. Прежде всего, элиты посткоммунистической эпохи при ближайшем рассмотрении слабо соответствуют образу «министерства всех талантов». Безусловно, период после 1989 года породил немало self-made men (and women), которые совершили взлет по социальной лестнице благодаря своим предпринимательским или иным способностям и упорному труду. Но практически в каждой стране бывшего соцлагеря очень многие из тех, кто занял ключевые позиции в сфере бизнеса и политики, а также в престижных «свободных профессиях» (адвокатура, журналистика и проч.), оказались так или иначе связаны с элитой предшествующей эпохи. Революции 1989 или, применительно к бывшему СССР, 1991 года не привели к столь радикальным переменам на верхних этажах политической иерархии, как казалось 30 лет назад. В целом центральноевропейская (в терминологии Кундеры) политическая трансформация оказалась, за небольшими исключениями, light-версией аналогичных процессов в странах бывшего СССР. Там после краткого национал-демократического междуцарствия, а кое-где и без него, власть прямо перешла в руки бывших первых секретарей или членов политбюро ЦК местных компартий, вставших под более актуальные знамена новых независимых государств. Конечно, бенефициарами посткоммунизма стали не только бывшие партийные и комсомольские функционеры, быстро сориентировавшиеся в новых условиях, но и возникший в 90-е новый предпринимательский слой, и часть либеральной интеллигенции. Все вместе они и составили элиту посткоммунизма. На долю остальных социальных групп пришлось большее или меньшее количество крошек с барского стола. Было бы, однако, неверно и несправедливо отрицать позитивные социальные изменения, принесенные новой эпохой. Их отражает и общественное мнение: по данным недавнего опроса Pew Research Center, во всех странах ЦВЕ значительное большинство опрошенных (от 54% в Болгарии до 85% в Польше) позитивно оценивают переход к многопартийной демократии, такая же доля (от 55% в Болгарии до 85% в Польше) считает положительным явлением переход к рыночной экономике. Более того — та самая Польша, которая при ПиС считается одним из оплотов национализма и евроскептицизма в Европе, имеет наивысший уровень позитивного восприятия ЕС — 84% (для сравнения: в одной из опор евроинтеграции, Франции — всего 51%) [14]. Можно подумать, что перемены последних 30 лет подтверждают известную поговорку о приливе, который поднимает все лодки. Однако этот подъем, принесенный посткоммунизмом, оказался очень неравномерным. Одним он дал возможность участия в небывало масштабном переделе собственности с использованием высокого социального статуса и наработанных в прошлом связей. Другим — шанс найти приложение своим силам вне собственной страны, в которой таких возможностей оказалось мало. В результате экономической миграции в Западную Европу, по данным, которые приводят Крастев и Холмс, с 1989-го по 2017 год население Латвии сократилось на 27%, Литвы — на 22,5, Болгарии — почти на 21%. Румынию после 2007 года, когда она вступила в ЕС, покинули 3,4 млн человек (численность населения этой страны сейчас — около 19,5 млн чел). Согласно результатам исследования, проведенного в 2013 году, с 2004 года (дата вступления в ЕС) 14% поляков трудоспособного возраста успели поработать за границей, 69% имели хотя бы одного родственника или близкого знакомого, работающего там, и 24% были заинтересованы в возможности отъезда из страны на заработки [15]. 4 Главный сегодняшний польский конфликт сводится к спору о посткоммунизме, но никак не к бунту ленивых, злобных и неудачливых против способных и успешных, по версии Энн Эпплбаум. Переговоры «круглого стола», с которых в 1989 году начался процесс передачи власти коммунистами их оппонентам из «Солидарности», имели далеко идущие последствия. Первые 15 лет посткоммунизма, годы президентства Леха Валенсы и Александра Квасьневского, стали периодом относительно мирного и взаимовыгодного сосуществования наследников коммунистической элиты, сгруппировавшихся вокруг Союза демократических левых сил, и части бывших антикоммунистов. В середине 2000-х произошла перестановка: в результате коррупционных скандалов посткоммунистические левые оказались сметены с политической сцены, а на правом фланге возник феномен «Права и справедливости» — партии, изначально опиравшейся на консервативно-радикальное крыло бывшего антикоммунистического движения. Оно считало и считает главной проблемой Польши недостаточное очищение от наследия коммунистической эпохи. Именно политика «жирной черты под прошлым», взятая на вооружение посткоммунистическими элитами, является, по мнению идеологов ПиС, причиной социальной несправедливости, с которой у многих поляков ассоциируются последние 30 лет. ПиС стала центром притяжения всех недовольных курсом левых и либеральных польских правительств 1990–2005 и 2007–2015 годов. Причины этого недовольства могли быть разными — социально-экономическими, национал-патриотическими и даже конспирологическими [16]. В его основе, как бы то ни было, лежал демократический посыл — протест против срастания политических и коммерческих интересов, растущего социального неравенства и коррупции. Впрочем, отношения с демократией у ПиС, как и у других европейских партий протестного толка, своеобразны — и тут трудно не согласиться с их критиками. Как отмечает обозреватель либеральной «Газеты выборчей» Константы Геберт, «они верят, что обладание парламентским большинством позволяет им делать всё что угодно, и что воля народа выше закона… Однако ошибкой было бы думать, что их цель — разрушение демократических институтов. Идеологически они не противники демократии. Они не поддержали бы что-либо не пользующееся поддержкой граждан. Но их версия демократии — это демократия большинства» [17]. Демократия большинства против демократии, делающей упор на права меньшинств. Консерватизм против прогрессизма. Протекционизм против глобализации. Национальное государство против более тесной интеграции в рамках ЕС. Всё это — конфликтная повестка дня современной Европы, не только Центрально-Восточной, но и Западной, если судить по европейским политическим дебатам и результатам выборов последних лет. В Италии до недавних пор у власти находилась коалиция партии «Лига» и «Движения 5 звезд» — оба этих политических субъекта характеризуются либеральными политологами как «популистские». Во Франции во второй тур президентских выборов 2017 года вышли Эммануэль Макрон и Марин Ле Пен — кандидаты, позиционировавшие себя как антисистемные. (В случае с победившим Макроном, как показали дальнейшие события, речь шла скорее о ловком PR-маневре.) Брекзит, которым четвертый год больна Британия, стал результатом подъема антиэлитистских настроений. Поэтому нет смысла, как это делают критики национал-консерваторов ЦВЕ, рассуждать об Орбане, Качиньском или Бабише как отклонениях от некоего магистрального европейского пути. Приходится признать, что Европа в целом этот путь потеряла — если даже не считать иллюзией саму возможность обладания секретом вечного прогресса и благополучия. Происходящее в странах, которые Милан Кундера считал когда-то украденными Россией у Запада, — лишь реакция, с одной стороны, на тупик посткоммунизма, а с другой — на кризисные метания самого Запада. Как отмечают Крастев и Холмс, «уверенность в том, что политическая экономия Запада — это модель будущего всего человечества, была связана с верой в то, что западные элиты знают, что делают. Но внезапно выяснилось, что это не так. Поэтому [мировой кризис, начавшийся в] 2008, имел столь разрушительный идеологический, а не только экономический, эффект». Необычная черта новой политической реальности в ЦВЕ — то, что почти идентичная критика Евросоюза и его политики в отношении стран региона звучит как с правого, национал-консервативного («популистского»), так и с левого, социалистического и неомарксистского фланга. К примеру, левый хорватский философ Борис Буден отмечает, что представление о «посткоммунистическом Востоке» пришло в западноевропейском мышлении на смену СССР и советскому блоку. «Но этот новый термин симптоматизировал появление новой гегемонии относительно Востока в неоколониальной, неоимпериалистической политике, — продолжает Буден. — Для этой политики постсоветский восток сегодня означает запоздалый модернизм, по Хабермасу: посткоммунистические общества пропустили правильное историческое развитие и сейчас должны его догнать, заимствуя западный сценарий развития. Коммунизм здесь позиционируется как перерыв в истории. В свою очередь все люди с «Востока» — от Владивостока до Праги — отождествляются с общим опытом, отличающимся от нормального западного опыта, универсального, правильного, всегда современного» [18]. Будену вторит комментатор чешского консервативного еженедельника «Тыденик Эхо» Мартин Вайс: «Европейские взгляды — это западноевропейские взгляды, европейская культура — западноевропейская культура. Попробуйте найти текст, в котором некий тезис о Европе был бы проиллюстрирован точкой зрения какого-нибудь восточноевропейца. Вы не найдете такого [текста]… Восточная Европа не сумела переработать свой опыт и передать его миру. Восточная Европа только принимает и догоняет. Ее успех измеряется тем, насколько быстро она становится такой же, как кто-то другой» [19]. Расхождения между ЦВЕ и Западной Европой стали стремительно нарастать с началом глобальной рецессии и кризисом еврозоны в начале этого десятилетия. Долговой кризис 2010-13 годов разделил ЕС на относительно благополучный Север и кризисный Юг. Страны ЦВЕ с удивлением обнаружили себя в составе первой, “процветающей” группы, несмотря на то, что до сих пор являлись главным дотационным регионом в рамках Евросоюза. Негативную реакцию восточноевропейцев вызвала не только понятная финансовая “ревность”, но и анекдотические ситуации, когда, например, Словакия как член еврозоны должна была отчислять средства в общий фонд стабилизации греческой экономики. Одной из целей фонда было недопущение социальной катастрофы в Греции — при том, что уровень пенсий и социальных выплат в Словакии на тот момент не дотягивал до греческого. Однако решающим событием, безусловно, стал миграционный кризис 2015 года и решение канцлера Германии Ангелы Меркель “открыть ворота” беженцам из стран Ближнего Востока и Северной Африки. Позиции политических лидеров Западной и Восточной Европы по вопросу о приоритетах миграционной политики резко разошлись. “Вишеградская четверка” (V4), организация регионального сотрудничества Венгрии, Польши, Чехии и Словакии, не первый год пребывавшая в анабиозе, вдруг пробудилась к жизни, став координационным совещанием сторонников “шлагбаума” для мигрантов. Страны V4 были обвинены Меркель и другими либеральными западноевропейскими политиками в «отсутствии солидарности» и ценностных расхождениях с Западом [20]. Как бы то ни было, предложенные Брюсселем и Берлином обязательные квоты по приему беженцев для каждой из стран Евросоюза были после долгой борьбы торпедированы восточноевропейцами. 5 Противостояние между западом и востоком Европы, однако, выглядит куда менее драматично, если обратить внимание на некоторые другие факторы. Один из них уже был упомянут выше: уровень поддержки членства в Евросоюзе во всех без исключения странах ЦВЕ, входящих в ЕС, весьма высок. При различии подходов к тем или иным политическим или социальным (вроде легализации однополых браков или роли церкви) вопросам нет массового отторжения восточноевропейцами идеи европейского сближения и сотрудничества как таковой. Можно, конечно, предположить, что это во многом следствие пролившегося на ЦВЕ после 2004 года дождя евродотаций [21]. Однако это несколько примитивное объяснение: средний восточноевропейский обыватель по большей части не знает, на какие именно средства, местные или европейские, была отремонтирована дорога перед его домом, но вполне способен оценить, лучше или хуже стало жить ему и его семье в целом за годы пребывания его страны в ЕС. Эта ситуация является сдерживающим фактором для национал-консервативных правительств стран ЦВЕ: их полемика с Брюсселем может быть весьма горячей, но желания переступать черту, за которой лежит возможность реального разрыва с Евросоюзом, ни Венгрия, ни Польша, ни другие страны региона не проявляют. Второй фактор связан с тем, что у ЕС по-прежнему не так уж много возможностей для действительно серьезного вмешательства в деятельность правительств стран-членов — и еще меньше желания использовать даже имеющиеся возможности. Например, в начале 2018 года Европейское бюро по борьбе с мошенничеством (OLAF) опубликовало отчет, касающийся возможных злоупотреблений с евродотациями, выделенными на реализацию проекта «Гнездо аиста» в центральной Чехии [22]. Этот объект, формально именующийся «фермой», представляет собой гостинично-агротуристический комплекс класса люкс, построенный фирмами, принадлежавшими до недавнего времени нынешнему премьеру Чешской республики, предпринимателю-миллиардеру Андрею Бабишу. Отчет OLAF достаточно ясно давал понять, что операции, осуществленные владельцами «Гнезда аиста» с целью получения дотаций ЕС, выходили за рамки законных практик. Чешская прокуратура к тому времени не первый месяц вела по этому поводу расследование против премьера. Тем не менее год спустя дело, ставшее причиной многотысячных демонстраций с требованием отставки Бабиша, было закрыто, несмотря на протесты оппозиции и некоторых юристов. Всё это время Брюссель на официальном уровне не проявлял особого удивления или неудовольствия по поводу столь нестандартного явления, как подследственный глава правительства одной из стран ЕС, и не оказывал на Прагу давления с целью добиться отставки Бабиша хотя бы на время следствия. Истинное или мнимое бессилие Брюсселя в отношении «мятежной» ЦВЕ смыкается с третьим фактором: восточноевропейские политики нужны их западным партнерам для решения конкретных политических задач. Свежий пример — утверждение в должности новой главы Еврокомиссии Урсулы фон дер Ляйен. 16 июля этого года при голосовании в Европарламенте ее поддержали 383 депутата при необходимом для избрания минимуме в 374 голоса [23]. Иными словами, фон дер Ляйен прошла крошечным большинством в 9 голосов. Незадолго до этого руководство Европейской народной партии (ЕНП), объединяющей правые и правоцентристские партии стран ЕС, угрожало партии Виктора Орбана «Фидес» исключением из своего состава — за политику, которую ряд деятелей ЕНП считают не соответствующей принципам этого объединения. Позднее, однако, правящую партию Венгрии «простили». Как раз накануне голосования по кандидатуре новой главы Еврокомиссии, когда 11 голосов евродепутатов от «Фидес» очень пригодились. Можно сказать, что преемница Жан-Клода Юнкера была избрана голосами сторонников Орбана, с которым Юнкер, известный любовью к алкоголю и своеобразным юмором, пару раз здоровался громким возгласом «Привет, диктатор!». Ну и последний фактор: Западная Европа нынче не в том состоянии, чтобы жестко диктовать свои условия кому бы то ни было. Президент Франции Эммануэль Макрон пытается в последнее время взять на себя роль лидера новой волны европейской интеграции, но получается это не слишком хорошо. Отставной французский дипломат, еще недавно работавший с Макроном, в интервью Financial Timesтак описывает ситуацию: «Тет-а-тет Германии и Франции никогда не складывался легко и просто. До недавних пор в роли противовеса для нас была Британия. Но ее, можно сказать, больше нет. Мы думали, что Италия как одна из стран-основателей ЕС могла бы быть частью этой мозаики, но это не работает из-за того, в каком состоянии сейчас Италия. Вдобавок Меркель понемногу исчезает в мусорной корзине истории. Мы остались одни» [24]. Характерно, что именно Франция наложила вето на начало переговоров о вступлении в ЕС Албании и Северной Македонии. «Проблему Западных Балкан заметят и в других странах, которые надеются на возможность получить членство в ЕС, — в Грузии, Молдавии и Украине. Было бы честным предположить, что Евросоюз в 2020 году может скорее уменьшиться, нежели вырасти. По большому счету, идея расширения мертва и в ближайшее время её не реанимировать» [25], — замечает брюссельский корреспондент «Радио Свободная Европа». 6 В этих условиях многие наблюдатели обращают внимание на рост российского и китайского влияния в Европе как дополнительный фактор, ослабляющий позиции ЕС. По мнению немецкого политолога Констанции Штельценмюллер, «Россия и Китай сейчас используют против Европы старые и новые элементы интеграции и глобализации (от физической инфраструктуры вроде трубопроводов и транспортных узлов до киберпространства и социальных сетей) — различными способами и в различных целях. Российское вмешательство выглядит более какофоническим, оппортунистическим и разрушительным. Китайское представляется куда более стратегически продуманным, политически и технологически изощренным. Обе страны стали игроками на европейской арене, и каждая стремится к разделению ЕС в своих собственных целях» [26]. Страны ЦВЕ представляются естественными объектами приложения политико-дипломатических, экономических и, как нынче модно говорить, «гибридных» усилий Москвы и Пекина, учитывая коммунистическое прошлое региона и усилившуюся в годы европейского кризиса у части восточноевропейцев ностальгию по «старым добрым» временам. Действительно, «поворот на восток» стал официальной составляющей внешней политики Венгрии при Викторе Орбане — этот поворот включает в себя укрепление связей не только с Россией и Китаем, но и с Турцией и странами Ближнего Востока. Одними из наиболее пророссийски и прокитайски ориентированных европейских политиков являются нынешний президент Чехии Милош Земан и председатель парламента Словакии Андрей Данко. Традиционно сильны — и в последние годы укрепляются — позиции России в Сербии. А готовность западноевропейских лидеров продолжать сотрудничество с Москвой в реализации таких стратегически важных проектов, как «Северный поток — 2» вызывает беспокойство в той части Европы, где к сближению с Россией относятся по-прежнему скептически — в Польше, Украине, Румынии и странах Балтии. Картину осложняют и ухудшившиеся при Дональде Трампе отношения большинства европейских стран с США. По данным недавнего опроса, проведенного по заказу Европейского совета по международным отношениям, в случае гипотетического конфликта между Россией и США абсолютное большинство европейцев (от 45% опрошенных в Польше до 85% в Австрии) предпочли бы остаться нейтральными. В поддержку США высказались от 4% респондентов в Австрии до 33% в Польше, в поддержку России — от 4% в Швеции и Дании до 20% в Словакии [27]. Подобным образом распределились и ответы на вопрос, касающийся возможного конфликта США и КНР — с еще меньшими, чем в случае с Россией, симпатиями в отношении Китая. Несмотря на усилившуюся российскую активность, политика Кремля по-прежнему не вызывает большого доверия в Европе, как Западной, так и Восточной, и переломным моментом здесь следует считать 2014 год — аннексию Крыма и начало украинского конфликта. По данным Pew Research Center на 2017 год, Владимир Путин оказался одним из мировых политиков, пользующихся наименьшим доверием как на западе, так и на востоке Европы: в среднем 78% европейцев заявили, что российский лидер не вызывает у них доверия [28]. Можно сказать, что значительная часть жителей Европы разделяет Россию и текущую политику Москвы, более позитивно относясь к первой. (В отношении Китая такое разделение почти не заметно.) Но в целом «социальный запрос» европейцев направлен на более самостоятельную внешнюю политику их стран и всего Евросоюза, которая защищала бы интересы Европы в конкуренции с другими глобальными игроками — США, Китаем, Россией. Для той части стран ЦВЕ, которая более активно развивает восточный вектор своей внешней политики, это является в большей степени тактическим маневром в игре с Брюсселем, Берлином и Парижем, нежели стратегическим выбором. Восточная Европа возвращается уже не как лежащая по другую сторону железного занавеса социально-политическая альтернатива Западной Европе, объединенная жесткой имперской властью Москвы. Сегодня это скорее европейский субрегион, который спустя 30 лет после падения коммунистических режимов претендует на окончание своего «ученического» статуса по отношению к западным соседям. Здесь более остро, чем на Западе, ощущается кризис той модели либеральной демократии, которая утвердилась в последние 25–30 лет, и более четко обозначены возможные альтернативы. Как отмечает британский политолог, специалист по ЦВЕ Тимоти Гартон Эш, «“нелиберальная демократия” — это нонсенс, как жареные снежки. Тем не менее, этот термин полезен для описания того состояния демократии, когда она подвергается эрозии, но еще не разрушена. Этот упадок обратим демократическими, законными методами» [29]. С другой стороны, алармизм либеральных западных политологов по крайней мере отчасти является отзвуком традиционного для Западной Европы подхода к восточным соседям как к «недоцивилизованным», требующим контроля и поучений со стороны «правильных» европейцев, которыми могут быть только европейцы западные. Между тем из всей ЦВЕ эрозия демократического строя достигла наибольшей степени в Венгрии и некоторых балканских странах, в то время как об остальных государствах региона можно говорить как о вполне живых, хоть и небезупречных демократиях. Как ни парадоксально это может прозвучать для западного наблюдателя, но и избрание президентом Словакии либеральной экологической активистки Зузаны Чапутовой (март 2019) и победа национал-консерваторов из ПиС на выборах в Польше (октябрь 2019) в равной мере подтверждают, что слухи о смерти демократии на востоке Европы сильно преувеличены. Авторитаризм российского типа, не говоря уже о китайском, не может рассматриваться как реальная политическая альтернатива для стран региона. Зато сама Восточная Европа может выступить в качестве альтернативы системе, которая понемногу обретает контуры в некоторых западных странах, — назовем ее прогрессистской демократией. В отличие от «мажоритарной демократии» восточноевропейцев, она делает упор на права меньшинств и политику идентичности как ключевые для демократической системы факторы, возводит экологический алармизм в ранг новой доминирующей идеологии и предпочитает интеграционные политические модели национальным государствам, которые считает архаичным феноменом. Спор о сути демократии и ее дальнейшем развитии, вероятно, станет главным содержанием европейской политики третьего десятилетия XXI века. Нельзя исключать, что голос «вернувшейся» Восточной Европы в этом споре будет звучать куда громче, чем до сих пор.