Посткоммунистическая демократия и ее исторические особенности в России
Статья написана на основе доклада, сделанного автором в январе 1993 г. в Российской академиии управления.
НЕМНОГО ИСТОРИИ: ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКАЯ ДЕМОКРАТИЯ В УСЛОВИЯХ СОХРАНЕНИЯ ВЛАСТИ КОММУНИСТОВ
Парламентская демократия в бывшем Советском Союзе уникальна по своему происхождению и, в определенной степени, по своим функциям. Дело в том, что она возникла — и это единственный в своем роде случай — как продукт реформаторской деятельности коммунистического режима. До этого ни один такой режим не начинал реформы с демократизации политической системы — обычно они начинались с экономики, с подключения к коммунистической хозяйственной системе элементов системы рыночной при сохранении партийной монополии на власть (в Венгрии, Китае, Вьетнаме, частично в Югославии еще при Тито).
В Советском же Союзе все началось именно с демократизации, с введения в 1989 г. относительно свободных выборов и создания институтов парламентской демократии. Не вдаваясь в детальный анализ причин такого оригинального развития событий (об этом я подробно писал в свое время в журнале «Октябрь» — 1990, №6), ограничусь общим замечанием о том, что оно, это развитие, было обусловлено более глубокой, чем в других странах, укорененностью коммунистического тоталитаризма в Советском Союзе и прежде всего — в советской экономике. Два основных ее элемента — грандиозный военно-промышленный комплекс и колхозно-совхозная система, неразрывно связанные с ними своими интересами армия, репрессивные органы и партийно-государственный аппарат делали эту экономику принципиально не реформируемой даже в том ограниченном масштабе, какой имел место при коммунистических режимах в таких странах, как, скажем, Венгрия или Китай.
Иными словами, советская экономика в силу того, что в ней были ликвидированы все субъекты рыночного хозяйства и, что особенно важно, было уничтожено крестьянство, оказалась не готова даже к тому — коммунистическому — варианту реформаторства, который имел место в некоторых других странах. Вот почему Горбачев вынужден был начать реформы не с экономики, а с политики, с создания парламентских институтов, рассчитывая, что они помогут ему привлечь на свою сторону широкие общественные слои и совместно преодолеть сопротивление тоталитарной системы. В результате же мы получили особую историческую разновидность парламентаризму, явившуюся продуктом исторического творчества коммунистических реформаторов.
Итак, первая особенность посткоммунистической демократии в бывшем СССР, существенно отличающая ее от аналогичных демократий в странах Восточной Европы, заключается в том, что ее формирование началось еще при коммунистической власти и по ее инициативе: эта власть пошла против собственной природы, допустив свободные выборы. В свою очередь, августовский путч 1991 г. показал, что эта демократия порождает неразрешимые противоречия внутри правящей коммунистической элиты, нисколько не увеличивая ее реформаторские ресурсы, а наоборот, выявляя ее реформаторское бесплодие. Такая демократия или, говоря точнее, такой неограниченный и противоестественный гибрид демократии и коммунизма с точки зрения реформаторских возможностей даже слабее, чем монопартийный реформаторский режим типа, скажем, венгерского при Яноше Кадаре. Потому что демократия в принципе не совместима с коммунизмом, и единственное, что она может сделать, — это поставить его перед неразрешимыми проблемами и привести к естественной смерти или к самоубийству, что и произошло в августе 1991 г.
При этом разрушительное воздействие демократизации на коммунистическую систему проявлялось поначалу не прямо, а опосредованно, через национально-освободительные движения в союзных республиках, сначала дистанцировавшихся от коммунистического центра, а потом одна за другой объявивших о своем суверенитете. Такое развитие событий привело, как известно, к тому, что крушение коммунизма обернулось крахом прежней государственности.
Эта взаимосвязь двух процессов заслуживает самого пристального внимания уже потому, что распад государства очень часто ставился и до сих пор ставится в вину тем силам, которые отстранили коммунистов от власти, причем упреки звучат не только из лагеря политиков имперской ориентации, но и из уст некоторых политиков и политологов, считающих себя приверженцами либеральной традиции.
Говорится, например, о неконституционности действий национал-демократов в период их борьбы за суверенитеты своих республик и прежде всего — демократов Российской Федерации, сыгравших решающую роль в ликвидации прежней государственности. Вместо того, мол, чтобы направить усилия на ускорение и углубление демократизации центра, т. е. на окончательное освобождение его от коммунистов, на принятие новой, некоммунистической конституции, взялись за деструктивную работу по разрушению центра как такового, который и олицетворял собой государственность. Говорится, наконец, о том, что российские демократы, давшие решающий толчок всеобщему распаду и развалу, выступили прямыми наследниками большевизма, так как новые государства, которые провозглашены в качестве суверенных, образованы в границах, прочерченных в значительной степени именно большевистским режимом. Более того, такого образования, как нынешняя Российская Федерация, до большевиков, мол, вообще не существовало, это всецело продукт их исторического произвола, продукт чисто искусственный, непрочный и неограниченный, ломающий многовековую традицию развития российской государственности.
На мой взгляд, такого рода критика, до сих пор широко распространенная в России, и не точна, и бесплодна. И дело не только в том, что за суверенитет Российской Федерации на первом съезде ее народных депутатов в 1990 г. единогласно проголосовали не только сторонники Ельцина, но и все партийные функционеры и генералы. Кстати, проголосовали они таким образом не в последнюю очередь потому, что с идеей суверенитета Российской Федерации они шли на выборы, эту идею они обещали провести в жизнь своим избирателям. Они не могли голосовать иначе, так как к этому времени прибалтийские республики уже провозгласили свой суверенитет, после чего сохранение зависимости от кремлевского центра, доходящее до полного растворения российских структур в центральных, не могло восприниматься в Российской Федерации иначе, как ущемление ее прав по сравнению с другими республиками, нарушение принципа равенства республик, достаточно глубоко укоренившегося в советской ментальности. Абстрактно верные соображения о том, что РСФСР и прибалтийские республики — совершенно разные образования, что Прибалтика освобождается от советской оккупации и возвращается в свою историю, а выделение Российской Федерации означает разрушение исторического ядра страны, в той конкретной политической обстановке просто не могли быть услышаны. Но дело, повторяю, не только в этом и даже совсем не в этом.
Дело именно в особенностях советского варианта посткоммунистической демократии или, что то же самое, в особенностях сочетания демократических парламентских институтов с недемонтированным коммунистическим режимом в многонациональной стране, формально (т. е. по конституции) состоящей из суверенных государств, обладающих правом выхода из СССР. В такой стране, части которой были соединены и скреплены после большевистской революции чисто насильственно, отказ от насилия и провозглашение курса на демократизацию не могли не обернуться тем самым «парадом суверенитетов», который привел к распаду прежней государственности. И если Горбачев и все те, кто выступал с самого начала в поддержку демократизации, — в том числе и те, кто почти сразу же пошел дальше Горбачева, выступая против коммунизма вообще, — если эти люди стали в 1990 г. обвинять сторонников суверенизации, то это означает, что они, боясь признаться в этом, обвиняют прежде всего самих себя.
Не было бы демократизации, не было бы и «распада государства». И наоборот, неизбежным следствием демократизации мог быть лишь «распад государства». Как известно, все три коммунистические федерации прекратили свое существование независимо от того, кто начинал демократизацию — коммунист Горбачев или антикоммунист Гавел.
Поэтому гораздо более последовательной и мужественной представляется позиция тех, кто понял неизбежность подобной логики развития событий, кто не пытался искусственно удержать процесс на полпути, кто нашел в себе силы довести до конца начатое Горбачевым дело, которое ему самому было довершить не дано. Что же касается исторических потерь на этой дороге и обозначившихся труднейших проблем и опасностей, то сами по себе они меньше всего способны доказать, будто была другая дорога, более легкая и менее опасная. Во всяком случае, утверждения, согласно которым демократам нужно было не разрушать центр, а вместе с ним и государство, а демократизировать и деидеологизировать этот центр, освобождая его от коммунизма и коммунистов, действуя при этом строго конституционно и исключительно через союзный парламент, — эти утверждения представляются чрезвычайно наивными. Состав съезда народных депутатов СССР был таков, что в нем доминирующую роль играла партийно-государственная номенклатура: этот институт был первым опытом совмещения коммунистического тоталитаризма и парламентской демократии и потому, естественно, самым неудачным для демократии. В этих условиях курс на демократизацию прежней государственности, т. е. на отстранение КПСС от власти в центре конституционным, парламентским путем был обречен на то, чтобы задержать сколько-нибудь серьезные реформы до 1994 г., когда должны были состояться очередные выборы в союзный парламент.
Только в этом контексте есть смысл рассматривать и аргументы, касающиеся неконституционности действий республиканских властей, направленных на демонтаж прежней союзной государственности. Да, посткоммунистическая демократия в бывшем СССР сделала свои первые шаги не как правовая демократия. Но отсюда еще не следует, что мы здесь имеем дело, как многие считают, с возрождением и новым проявлением логики революционной целесообразности. Революционная целесообразность ставит на место права насилие. Между тем демонтаж прежней советской государственности был осуществлен без какого-либо насилия над кем-либо и при последующей поддержке всеми парламентами всех бывших советских республик.
Это свидетельствует о полной исчерпанности исторической роли прежней государственности, о том, что в стране не нашлось никаких сил, включая общесоюзную армию, готовых эту государственность защищать. Это свидетельствует о том, что политический процесс, начавшийся в стране в результате горбачевской демократизации, ушел далеко вперед от тех конституционно-правовых принципов, на которых держалась имперская государственность. С другой стороны, это свидетельствует и о том, что соблюдение конституции в Советском Союзе могло осуществляться только благодаря тому, что она лишь придавала формальный правовой статус режиму, основанному не на праве, а на насилии. Удивительно ли, что, как только была провозглашена демократизация, т. е. отказ от насилия, эта конституция перестала работать? Более того, ее срочно пришлось корректировать: ведь в ней предусматривалось право выхода союзных республик из СССР!
Короче говоря, посткоммунистическая демократия в бывшем Советском Союзе с самого начала имела неправовой, неконституционный характер — только потому, что сама союзная конституция была не документом правового государства, а лишь правовым фасадом режима, державшегося не на праве, а на насилии. Исходя из этого, можно сказать, что апеллировать к прежней советской конституции как к документу права — значит затушевывать принципиальную разницу между правовым и тоталитарным государствами. Вместе с тем само это затушевывание является характерным проявлением посткоммунистической демократии в ее советском варианте, порождаемого ею типа сознания и мышления.
И, наконец, еще один из вопросов, оказавшихся в центре ведущихся после распада СССР политических дискуссий и отнюдь не второстепенных в рамках нашей темы, — вопрос о границах между республиками, многие из которых были произвольно установлены большевиками. Можно ли считать, что признание этих границ и провозглашение суверенитета бывшими республиками именно в этих границах равносильно преемственной связи с большевистским режимом? Нет, это означает совсем другое, а именно — преемственную связь с историей страны, которая не прерывалась и при большевиках. Более того, признать такую связь — это и значит отказаться от большевистской логики великих скачков, от разрыва исторической ткани в ходе исторических преобразований. Какое значение имеет, когда были установлены те или иные границы, — 200 лет назад или только 50? При царице Екатерине или при секретаре центрального комитета большевистской партии Никите Хрущеве? Думаю, что никакого. Поэтому самопревращение бывших советских республик в суверенные государства в границах, установленных советским режимом ради ликвидации самого этого режима, можно рассматривать как факт исторической эволюции или, говоря точнее, как качественно новый процесс, в котором революционные по своему содержанию задачи решаются в эволюционной форме.
Другое дело, что на этом процесс не завершился, а в каком-то смысле только начался, и проблемы, которые он открыл, чрезвычайно трудны, болезненны и столь же уникальны, как и прежние проблемы политического демонтажа СССР. Уйдя от логики революционной целесообразности, заменяющей право насилием, ни одно из новых государств не стало пока в строгом смысле правовым. Трудности с принятием новой Конституции, переживаемые сейчас Россией, в этом отношении более чем характерны. Но если бы процесс не начался, то посткоммунистическая демократия в бывшем Советском Союзе не преодолела бы тот рубеж, ту историческую точку, за которой политические изменения переходят в экономические реформы.
ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКАЯ ДЕМОКРАТИЯ ПОСЛЕ КОММУНИСТОВ: ПРОБЛЕМЫ И ОПАСНОСТИ
Все изложенные выше соображения представляли бы сегодня чисто исторический интерес, если бы основные особенности посткоммунистической демократии не сохранились и после того, как коммунисты были отстранены от власти. Реформаторские возможности данной разновидности демократии не очень велики и сегодня, когда у власти находятся преемники коммунистов. Правда, как показывает опыт, эти возможности вполне достаточны, чтобы начать более или менее глубокие реформы в экономике. Но дальше возникают неизбежные трудности, обусловленные самой природой такого типа демократии, а не только ошибками отдельных политических деятелей в выборе стратегии и тактики реформ.
Главная особенность посткоммунистической демократии заключается в том, что представительные парламентские органы возникают и начинают действовать при отсутствии современной рыночной экономики и гражданского общества, т. е. при отсутствии сколько-нибудь развитой и расчлененной структуры экономических и социально-политических интересов и соответствующих им организаций. Говоря конкретнее, речь идет об обществе, где отсутствуют или почти отсутствуют частные и групповые производительные интересы и господствуют потребительские интересы. Производители, разумеется, при этом существуют, но они никак не заинтересованы в общественной полезности своей продукции; их реальная заинтересованность — это, по существу, лишь заинтересованность в оплате, не опосредованная заинтересованностью в потребительских качествах производимого. Соответственно, и люди в таком обществе воспринимают друг друга как конкурентов исключительно в потреблении, а не в производстве. Для такой структуры интересов тоталитарный коммунистический режим очень даже органичен. С одной стороны, он заставляет всех работать, освобождая людей от размышлений насчет смысла их работы, с другой — берет на себя все заботы по распределению и перераспределению.
Нетрудно догадаться, что если в таком обществе вводится представительная демократия, то парламенты не могут здесь не превратиться в клубы сердитых потребителей, которые, с одной стороны, требуют перераспределения доходов в пользу своих избирателей за счет остальных групп населения, с другой — соревнуются в смелости по части разоблачения всякого начальства, которое не хочет отдавать то, что у него просят. И после того, как прежнее, коммунистическое начальство уступает место новому, демократическому (в бывшем СССР это произошло, как известно, после августовского путча), которому распределять так же нечего, как старому, удары начинают сыпаться на него.
Между тем — и это тоже хорошо известно, — задачи, которые объективно возлагаются на посткоммунистические институты власти, прежде всего — на ее исполнительные органы, заключаются вовсе не в совершенствовании механизмов распределения, а в глубоком реформировании производства, что на первых порах не только не улучшает жизнь людей, но, наоборот, снижает жизненный уровень большинства из них. И если, как уже было сказано, начать реформы общество обычно реформаторам позволяет, то потому, что у избранной власти есть для этого некоторый запас политической прочности. Как правило, этот запас тем значительнее, чем выше политический авторитет первого лица государства (чаще всего президента), а этот авторитет, как правило, связан с прошлым противостоянием нынешних лидеров коммунистическим режимам. Отсюда понятнее становится, почему инициатива экономического реформаторства в бывшем СССР шла от России: не только потому, что Россия — ключевое звено всей прежней хозяйственной системы, но и потому, что ЕЛЬЦИН, в силу особенностей своей политической биографии, мог позволить себе больше, чем лидеры других республик, ставших суверенными государствами.
Как опять-таки показывает опыт выходящих из тоталитаризма стран, наиболее уязвимым и хрупким элементом посткоммунистической демократии оказываются не президентская власть и не парламенты, а правительства. Можно сказать, что правительства — это одновременно и главные жертвы посткоммунистической демократии, так как по ним приходятся самые мощные удары социального недовольства, и ее спасители, так как, сознательно принимая на себя роль жертв и будучи готовыми в любой момент уйти в отставку, они позволяют сохранять хоть какую-то устойчивость политической системы в целом, не трогая другие ее элементы. Однако президенты и парламенты тоже не могут чувствовать себя достаточно уверенно хотя бы потому, что они вынуждены, как правило, корректировать курс своих реформаторских правительств в сторону замедления темпов реформ, считаться с устаревшей структурой экономики и потребительской структурой интересов значительных слоев населения, идти им на уступки, что осложняет отношения с потенциально наиболее производительными группами, с формирующимися субъектами рыночной экономики. Но и те, кому идут навстречу, тоже постепенно начинают испытывать разочарование в новых руководителях, так как не видят для себя перспективы быстрых и заметных перемен к лучшему.
Этот общий политический контекст перехода от коммунистической экономики к рыночной очень важно иметь в виду, когда мы говорим о специфических особенностях посттоталитарной демократии в России и в некоторых других бывших советских республиках. Важно, так как в противном случае легко впасть в очередной самообман, сведя все трудности перехода именно к этим особенностям, главная из которых — сохранение советской формы представительной власти.
Советский парламентаризм имел свое историческое оправдание в период демонтажа коммунистической системы. Тогда он был важным шагом по пути демократизации. В то время не совсем точное использование применительно к советам слова «парламент» было более или менее оправданным, так как фиксировало основное направление, ведущую тенденцию политического развития.
Лозунг передачи власти советам был направлен против господства партократии, использующей советский фасад для придания своей власти видимости легитимности. При всех своих недостатках, на которые некоторые политики и политологи указывали еще в 1988 г., этот вариант развития обладал одним немаловажным достоинством: он позволил осуществить демонтаж партийно-коммунистической системы относительно безболезненно и конституционно, так как сосредоточение всей полноты власти в советах санкционировалось существовавшей коммунистической конституцией. Именно через каналы советского парламентаризма в союзных республиках пришли к власти новые политические элиты, осуществившие демонтаж коммунизма.
Но после того, как это было сделано, теперь уже на практике со всей очевидностью стало выявляться то, что теоретически было очевидно и раньше: советы, оставаясь советами, т. е. претендуя не только на законодательную, а на всю власть, сами по себе совершенно не функциональны и не дееспособны, они не позволяют довести до конца разделение властей с четко очерченной сферой ответственности каждой из них, зато неизбежно порождают неразрешимые столкновения между ними, что мы и могли наблюдать на VII съезде народных депутатов России и что со всей очевидностью проявилось на VIII и IX съездах.
Весь опыт показал, что советы без коммунистов — это дорога к анархии, что без партийных структур, без ЦК и Политбюро они способны лишь вызвать кризис власти, не будучи способными его ликвидировать. И вовсе не случайно доверил VII съезд роль посредника и верховного арбитра председателю Конституционного суда, т. е. передал юридически-правовому институту не свойственную ему политическую функцию. Конституционный суд сыграл в данном случае роль Политбюро. Но так как политических полномочии, которыми располагало Политбюро, у Конституционного суда нет, то он мог лишь на время заблокировать развитие конфликта, а не разрешить его.
В этой ситуации использование слова «парламент» по отношению к съезду и Верховному Совету, формируемому съездом, лишь затушевывает суть происходящего, смазывает ближайшую перспективу, заключающуюся в переходе от советской представительной демократии к парламентской, который скорее всего потребует досрочных выборов1. Но надо отдавать себе ясный отчет в том, что само по себе это не снимет характерное для посткоммунистической демократии отчуждение общества от власти, отчуждение, унаследованное от коммунизма и автоматически не преодолеваемое свободными выборами и другими демократическими процедурами.
Во-первых, придется решить, насколько реальна и эффективна может быть в условиях России президентская система, основанная на всенародных выборах. Дело в том, что в некоторых бывших российских автономиях уже есть свои президенты, выбранные прямым голосованием населения, и если федеральный президент в какой-то из этих республик не наберет большинства голосов, то его легитимность может оказаться под вопросом.
Во-вторых, предстоит выбрать тип парламентской системы: сами по себе выборы на многопартийной основе ничего не решат, если реально не будет обеспечено представительство регионов, не найдена общеприемлемая формула такого представительства. Идея образования Совета федерации и перерастание его в одну из палат, выдвинутая в ходе IX съезда народных депутатов, — один из первых подступов к этой проблеме, к осознанию своеобразия формирования демократической государственности в России, невозможности учесть ее исторические особенности в рамках классической (английской) модели, основанной на противоборстве правительственного большинства и оппозиционного меньшинства.
Как известно, в тоталитарно-коммунистическом обществе большинство людей ждет улучшения своей жизни прежде всего от власти. Потому что в таком обществе, если хочешь жить «по закону», больше ждать не от кого: кроме всепроникающей власти в нем ничего нет. Поэтому политическое сознание человека пульсирует здесь в пустом пространстве между двумя полюсами: с одной стороны, власть, от которой все плохое (так как от нее всего ждешь, но мало чего дождешься), с другой — антивласть (как что-то хорошее). Но когда антивласть становится политическим движением, а затем сама превращается во власть, человек по старой привычке ждет от нее, что она быстро решит все его проблемы, которые раньше не решались. Если же этого не происходит, то психологически он может чувствовать себя еще хуже, чем раньше: ведь прежнее политическое сознание, в котором один полюс уравновешивается другим, было более или менее устойчивым, а теперь один полюс исчез, проблемы же все остались и даже усугубляются.
Короче говоря, «антивласть» в сознании восстанавливается — на этот раз, однако, как противоположность новой власти. С той только разницей, что теперь намного больше сомнений и не очень ясно, от кого ждать спасения, кому верить. Это приводит к резкому падению избирательной активности, доверия населения к выборам. По данным опросов, которые регулярно проводит по моей программе в России и на Украине фонд «Общественное мнение»2, в конце прошлого года в России почти две трети выразили либо нежелание голосовать вообще, либо не знали, каким политическим силам отдать предпочтение. На Украине таких еще больше — почти три четверти. Чрезвычайно низок и рейтинг партий и движений: в России, например, он ни у кого, за исключением Гражданского союза, которому в октябре 1992 г. симпатизировал 21 % населения3, не превышает 5%.
Не укорененная в более или менее развитой структуре производительных интересов посткоммунистическая демократия, вынужденная осуществлять непопулярные меры, таит в себе опасность порождать недоверие к самой идее демократии, вызывать разочарование в ней и провоцировать поиск иных, альтернативных ей, ценностей. Иными словами, посткоммунистическая демократия несет в себе мощный внутренний потенциал антидемократизма, который при определенном стечении обстоятельств и просчетах в реформаторской политике может выйти наружу.
Парадокс ситуации, однако, заключается в том, что этот антидемократизм провоцируется тем, что переход к рыночной экономике связан первоначально с ущемлением интересов большинства и в этом смысле он сам недемократичен. Это антидемократизм лишь в том смысле, что он направлен против создания экономических предпосылок современной демократии. Но он и демократичен, поскольку в нем проявляются интересы большинства. При переходе к современным рыночным отношениям от традиционного средневекового общества это противоречие разрешалось ограничениями демократии, в частности, разделением граждан на «активных» (собственников) и «пассивных»; имеющих право голоса и лишенных его. Посткоммунистическая демократия, в отличие от постфеодальной, сразу вводит всеобщее-избирательное право — в конце XX в. его ограничения мотивировать и отстаивать не так-то просто, тем более, что с формальной точки зрения это было бы шагом назад по сравнению даже с коммунистическими конституциями. Но именно это создает глубокую внутреннюю противоречивость такого рода демократии, и эта противоречивость еще не раз скажется во всех посткоммунистических странах.
На территории бывшего Советского Союза, в том числе и в России, отмеченная противоречивость может сказаться еще значительнее, чем в странах Восточной Европы. Дело, в частности, в том, что советская посткоммунистическая демократия, в отличие от восточноевропейской, — это демократия, олицетворяемая не столько бывшими диссидентами, сколько бывшими коммунистами, ставшими антикоммунистами. Уже одно это воздвигает дополнительные препятствия на пути реформ: те непопулярные меры в ходе экономических преобразований, которые, хотя и не без сопротивления, вот уже больше трех лет в Восточной Европе позволяют осуществлять бывшим диссидентам, пришедшим к власти, бывшим коммунистам проводить труднее.
По данным опросов общественного мнения, проведенных еще до начала реформ, люди, особенно в провинции, доверяли демократически избранным лидерам, прежде всего Ельцину, но большинство ждало от него не непопулярных мер, даже вообще не перехода к рынку, а реального и быстрого улучшения жизни. Но так как этого не происходит, так как в результате начавшихся перемен жизненный уровень падает еще ниже, то, вполне возможно, будет включен и заработает психологический механизм массового сознания: «от коммунистов ничего хорошего ждать нельзя — ни от настоящих, ни от перекрасившихся, при которых еще хуже, чем было. Сначала затащили нас в большевистское болото, теперь с тем же успехом тащат назад в капиталистическое». Если это произойдет, если этот психологический маховик будет раскручен, то на смену посткоммунистической демократии в Российской Федерации, а вслед за нею и в других бывших советских республиках, неизбежно придут — в иных случаях уже приходят — националисты авторитарной ориентации, которые с первого же дня реформ целенаправленно и целеустремленно развенчивают новые власти за их, как считают националисты, антинародность, которую и объясняют не в последнюю очередь тем, что это власть бывших коммунистов.
Но, в отличие от других советских республик, национализм в России будет направлен не столько на ее вычленение, не столько на ее дистанцирование от соседей, сколько на восстановление в том или ином виде прежней союзной государственности. Русский национализм, похоже, может быть окрашен только в имперские цвета, и нынешние программы и лозунги национал-патриотов не оставляют на сей счет ни малейших сомнений. Ниже я покажу, что если и не политическая, то определенная психологическая почва для восприятия такого рода идей в массовых настроениях сегодня существует, причем почва весьма благоприятная. Естественно, что все, что направлено в сторону восстановления империи, одновременно направлено и против нынешней власти, и прежде всего — против Ельцина, сыгравшего в ликвидации СССР не самую последнюю роль.
Однако те же особенности развития России, которые могут вызвать усиление имперско-националистического антикоммунизма, в значительной степени сами же их пока и блокируют.
Дело в том, что ностальгические воспоминания об имперском прошлом, сохраняющиеся в травмированном государственном сознании большинства жителей России (около 70% в конце минувшего года осуждали ликвидацию СССР), политически и этнически никаких преимуществ не дают: влияние этих группировок крайне незначительно, оно даже слабее, чем у коммунистической «Трудовой России», которой, в свою очередь, симпатизирует лишь каждый двадцатый из взрослых жителей России. Это вынудило значительную часть политиков имперско-патриотической ориентации объединиться с частью бывших коммунистов. И пока их блок не рассыпался, пока национализм в России не порвал окончательно с коммунизмом, претендуя на преемственную связь с ним, коммунистическое и даже номенклатурно-коммунистическому происхождение нынешних российских реформаторов само по себе не представляет для них очень уж большой опасности.
И все же сам факт появления оппозиции посткоммунистическому правительству Ельцина, оформившейся именно на основе национальной идеи, весьма симптоматичен. В других посткоммунистических демократиях такого рода процессов еще не наблюдалось. Это косвенно свидетельствует о том, что у российских лидеров нет даже того запаса политической прочности, который был у восточноевропейских преемников коммунистов, олицетворявших и в известной мере олицетворяющих в глазах своих народов не только идею антикоммунизма, но и идею нации. Российская же демократия изначально была сильна только своим антикоммунизмом. Сопутствовавшие же антикоммунизму антиимперские настроения эту демократию не столько усиливали, как в других союзных республиках, сколько ослабляли, так как травмировали государственное сознание подавляющего большинства российских граждан: прошлое, которого они лишались, ничем не было компенсировано.
Это усугубляет и без того непростую ситуацию, суть которой заключается в том, что посткоммунистическая демократия в сравнении с развитыми современными демократиями недостаточно легитимна. Использование демократических процедур в обществе, выходящем из тоталитаризма и входящем в болезненные реформы, само по себе не гарантирует ни авторитет власти, ни политическую стабильность. К избранным властям могут начать относиться так же, или примерно так же, как относились к старой власти — как к чему-то отчужденному от общества. Поэтому человек, даже если он голосовал за какого-то политического деятеля, может не чувствовать ответственности за свой выбор, не чувствовать, что он своим голосом узаконил государственную власть, предоставил ей полномочия на определенные действия. Психологически он остается предрасположенным не к ответственности, а к разочарованию; не к признанию собственной ошибки и готовности самому нести за нее ответственность, а к обвинению избранной им власти в том, что она не оправдала его надежд; не к рациональному осознанию иллюзорности этих надежд и невозможности для власти удовлетворить их, а к истолкованию самообмана как сознательного обмана со стороны политических деятелей.
Если воспользоваться известным в западной политологии разграничением легитимности и легальности, то можно сказать: посткоммунистические структуры власти формируются легально, посредством выборов, т. е. с участием общества, а не посредством аппаратных назначений, но они еще не преодолевают характерный для тоталитаризма разрыв между обществом и властью и в этом смысле — недостаточно легитимны.
Сила посткоммунистической демократии не столько в положительной, — сколько в отрицательной легитимности, в ее способности противостоять старым властям. Августовский путч в Москве показал это со всей очевидностью. Ельцина поддержали именно как законно избранную власть, как «власть от народа». Но это, строго говоря, была поддержка новой власти в ее противостоянии старой, поддержка власти как «антивласти». Когда же новая власть из ситуации противостояния попадает в ситуацию реальной и полной ответственности за вывод страны из кризиса, да еще посредством болезненных реформ, ее недостаточная, ограниченная, во многом условная и ситуативная легитимность начинает давать о себе знать резким падением доверия. И эта легитимность тем меньше, чем слабее демократические традиции в обществе, чем сильнее в нем остатки мифологизированного, не рационального сознания, чем меньше в нем уважения к демократическим процедурам. Естественно, что бывшие советские республики, включая Россию, находятся в данном отношении в более сложном положении, чем страны Восточной Европы, особенно если учесть неоднократно упоминавшееся уже коммунистическое прошлое большинства нынешних лидеров и не говоря уже о том, что избраны они были при коммунистическом режиме, когда нынешнее российское и другие государства еще попросту не существовали.
Только этим можно объяснить тот факт, что российские власти, например, опасаются использовать в полной мере свои властные полномочия для того, чтобы обеспечить выполнение принимаемых законов и президентских указов. Они опасаются, очевидно, что до тех пор, пока новое государство существует без новой конституции, осуществляемое ими принуждение будет воспринято как возврат к прошлому, к насильственным способам регулирования общественной жизни. И, надо сказать, только так оно и может быть воспринято. Но если население и должностные лица не готовы добровольно выполнять решения и законы демократически избранной власти, если власть готова считаться с такими настроениями населения и должностных лиц больше, чем с законами, то это и означает, что власть недостаточно легитимна.
Еще одна существенная и в последнее время часто упоминаемая особенность посткоммунистической демократии заключается в ее ориентированности не на структуры, а на личности. Это только внешне похоже на ориентацию избирателей в западных демократиях, где сильная личность может рассматриваться как противовес мощным корпоративным интересам, но отнюдь не как альтернатива государственно-политическим институтам и структурам. Между тем в посткоммунистических странах, особенно в ряде бывших советских республик, ориентация на личности в какой-то степени призвана компенсировать дефицит доверия к существующим властным структурам и политическим партиям. Вместе с тем в этой принципиальной массовой внепартийности косвенно проявляются сложности формирования многопартийной системы и эффективных демократических властных структур в условиях того вакуума легитимности, который образовался после краха насильственно-тоталитарных методов управления в обществе, не готовом сразу принять и освоить принципы правового регулирования своей жизни.
Это — прямое следствие отсутствия либо крайней слабости структур гражданского общества, результат и психологическое продолжение того положения вещей, при котором человек находился один на один с безликой государственной машиной, пребывал в полной от нее зависимости, чувствовал себя по отношению к ней совершенно бесправным и потому все свои надежды связывал с личностью первого лица государственной иерархии. Там, где между человеком и государством нет структур гражданского общества, в глазах отдельного человека человеческий облик во всей структуре власти имеет только первое лицо, только оно выглядит не анонимной силой, только оно наделяется индивидуальными пороками или добродетелями — подлинными или воображаемыми, только оно кажется нефункциональным, независимым, наделенным свободной волей творить добро или зло. Естественно, что все эти стереотипы тоталитарного сознания переносятся в послетоталитарное состояние, накладывая свой отпечаток на облик посткоммунистической демократии, И опять-таки больше всего это сказывается там, где традиции гражданского общества слабее всего и где они, соответственно, возрождаются медленнее всего и с наибольшими муками и издержками.
Интересны в этой связи результаты социологических опросов в российской провинции, проведенных незадолго до начала реформ в экономике. С одной стороны, они свидетельствовали о почти полном отсутствии доверия ко всем без исключения властным структурам, в том числе и тем, которые сформированы в результате свободных выборов (лишнее подтверждение того, что выборы сами по себе в посткоммунистическом обществе не придают легитимности). С другой стороны — колоссальный рейтинг первого лица, а именно — президента Бориса Ельцина. Характерно, однако, что доверие к Ельцину определялось не столько его программой, сколько личными качествами (решительность, способность навести порядок и т. п. ). Что касается его ориентации на рыночные реформы, то она в качестве достоинства президента выделялась сравнительно небольшим числом людей (по некоторым опросам меньше 20%). Потребительская структура интересов и инерция тоталитарного восприятия власти проявились в этих ориентациях вполне наглядно. Не удивительно, что в такой ситуации Ельцин вынужден был сам возглавить правительственный кабинет реформ, ставя под удар свою популярность и свой авторитет, — другого выхода у него не было, любое другое правительство было бы моментально сметено. Зависимость хода и темпов реформ от политического статуса одного человека предопределяет чрезвычайную неустойчивость политической ситуации уже потому, что при проведении непопулярных мер не может быть устойчивым сам этот статус. Значительное падение рейтинга Ельцина — лишнее тому подтверждение. По данным, полученным в ходе упомянутых исследований в фонде «Общественное мнение», в феврале 1992 г. рейтинг российского президента составил 48% (при 17% поддерживающих безоговорочно), а к ноябрю эти цифры составляли уже, естественно, 28 % и 6 % 4. Интересно, кстати, что тот же эффект мы получаем и в том случае, когда ухудшение экономического положения населения связано не с реформами, а с их задержкой. Кравчука, скажем, в марте 1992 г. поддерживали 57% жителей Украины (при 25% поддерживающих безоговорочно), а к ноябрю эти цифры упали до 26% и 4%.
Недоверие к структурам власти, особенно местным, перед началом реформ, неустойчивость, слабая легитимность выборных органов, зависимость представительной власти от потребительских интересов избирателей с самого начала понуждали реформаторов искать выход на путях усиления исполнительной власти и назначения руководителей местной администрации непосредственно президентом (как известно, в преддверии реформ российский парламент удовлетворил просьбу Ельцина и предоставил ему такую возможность, приостановив все выборы до декабря 1992 г.; аналогичные меры были предприняты и на Украине). Это, однако, само по себе еще не создавало устойчивой власти, так как опять-таки предполагало возложение всей политической ответственности на первое лицо, что в условиях посткоммунистической демократии не может не сопровождаться общим кризисом доверия к этому лицу.
С другой стороны, как показала практика, назначение руководителей местной администрации президентом в сочетании с делегированием его специальных представителей на места не позволило сколько-нибудь существенно укрепить управленческую вертикаль исполнительной власти. В условиях посткоммунистической демократии, когда зависимость должностных лиц от населения уже есть, а правовые регуляторы, приходящие на смену силовым, еще не работают, местные органы власти неизбежно пытаются дистанцироваться от проводящего непопулярные реформы российского центра и использовать эту ситуацию для того, чтобы увеличить доверие к себе, отсутствовавшее до начала реформ.
Не удивительно при этом, что больше всего склонны к такому дистанцированию руководители местной представительной власти: им проще снять с себя ответственность за непопулярные реформы, выступая как против реформаторского центра, так и против местных органов исполнительной власти. Объяснять конфликты между разными ее ветвями только засильем в представительных структурах бывших партийных функционеров было бы не очень точно: таким способом реальное положение вещей не проясняется, а искусственно затушевывается и мифологизируется ради достижения текущего политико-идеологического эффекта. Бывшая номенклатура, обосновавшаяся в представительных органах, если и выступает против реформ, то лишь постольку, поскольку ищет психологический и политический контакт с населением, со своими избирателями, недовольными ходом реформ; или, на худой конец, поскольку ищет способы соотнесения в ходе реформ своего корпоративного интереса и своих корпоративных целей с текущими интересами и настроениями населения.
Однако, как показывают данные массовых опросов, в том числе и проведенных автором этой статьи, дистанцирование депутатского корпуса от непопулярного курса уважения и доверия к нему самому не добавляет. Население не склонно воспринимать депутатов как своих защитников: рейтинг российского Верховного Совета в конце 1992 г. составлял всего 7%. И тому есть причины.
В условиях тоталитаризма люди привыкли к нерасчлененности власти и не привыкли поэтому определять меру ответственности тех или иных ее ветвей. Такое положение не может исчезнуть сразу, оно сохраняется и сейчас. Вместе с тем люди, очевидно, успели понять, что многочасовые словопрения во время глубокого кризиса меньше всего способствуют его преодолению. Наконец, уважение и доверие к парламентским процедурам тем меньше, чем слабее традиции парламентаризма в стране.
ОТ ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКОЙ ДЕМОКРАТИИ К СОВРЕМЕННОЙ
Перспективы развития посткоммунистической демократии в России не покажутся, однако, такими уж мрачными, если попытаться в нынешней ситуации искать не только трудноразрешимые проблемы, но и предпосылки для их решения. Думается, что такого рода предпосылки существуют, и проявляются они по трем основным линиям: внутри России, в ее отношениях с Западом и в ее отношениях с другими государствами СНГ.
Начну с предпосылок внутри России. Обычно, сравнивая ее и остальные бывшие советские республики с другими посткоммунистическими государствами, говорят только о том, что в России переход к рынку и демократии будет неизмеримо сложнее. Имеется в виду, что ни в одной стране не было такого военно-промышленного комплекса, как в СССР, такой армии, такой степени всеобщности, универсальности тоталитарных связей, пронизавших все сферы общественной жизни, в том числе и сельское хозяйство, где ради утверждения монополии колхозно-совхозной системы были выкорчеваны все корни частного хозяйствования. Но начавшееся в январе 1992 г. освобождение цен показало, что в России и других бывших советских республиках действуют не только осложняющие факторы.
Опросы общественного мнения, да и просто наблюдения над жизнью свидетельствуют о значительной степени готовности населения переносить трудности перехода к рыночной экономике. Не исключено, что некоторые факторы, которые обычно причисляют не к самым цивилизованным чертам большинства населяющих бывший Советский Союз народов (не очень развитая структура потребностей, готовность терпеливо переносить трудности и лишения), — что эти факторы, уходящие корнями в глубинные пласты отечественной истории, в нынешней переходной ситуации правомерно рассматривать не как проявление «рабской психологии», а как определенное преимущество перед народами других, более продвинутых в цивилизованном отношении посткоммунистических стран. Не исключено, что эти факторы окажут определенное благоприятное воздействие на ход реформ, компенсируют в какой-то степени негативные черты доставшегося от тоталитаризма наследства, помогут избежать вспышек внепарламентской активности населения, способных разрушить хрупкие институты посткоммунистической демократии.
Речь идет вовсе не об обосновании возможностей экспериментирования над народом. Речь идет о том (и это как раз и показал 1992 г. ), что при сохраняющемся разрыве между властью и обществом, при крайне слабой структурированности и организованности последнего социальное недовольство населения может достаточно долго оставаться политически не оформленным. А это, в свою очередь, означает, что посткоммунистическая демократия в России предоставляет время для появления политических носителей этого социального недовольства среди элитных групп, связанных одновременно и с обществом, и с властными структурами.
Эту роль в России весной 1992 г. сыграли представители директорского корпуса среди народных депутатов, заставившие скорректировать курс реформ не только в соответствии со своими корпоративными интересами, но и в соответствии с возможностями и настроениями стоящих за директорами трудовых коллективов. В этом смысле можно сказать, что советская представительная система до VII съезда народных депутатов в декабре 1992 г., где она выявила себя как источник политической нестабильности и главное препятствие на пути к разделению властей, выступала зародышем парламентаризма.
Важным внутренним фактором, способствующим превращению посткоммунистической демократии в современную, является расчленение, дифференциация бывшего антикоммунистического потока, выделение в нем и структурирование различных сил, ориентирующихся на интересы разных слоев населения в ходе экономических реформ и на разные способы и темпы их проведения.
Думаю, что и в этом отношении 1992 г. прошел для России не зря: внутри советской правительственной системы антикоммунистическое движение начало перерастать в демократическое (в строгом смысле слова). И по мере того, как это происходило, выявилась ограниченность самой системы и стала явной её изжитость.
Разница между антикоммунизмом и демократией не сразу была осознана теми силами, которые пришли к власти после ликвидации августовского путча. Некоторое время на общественное сознание давила старая тоталитарная логика «монолитного единства» — с той лишь разницей, что вместо коммунистического единства отстаивалось единство антикоммунистическое. Но жизнь, сам ход начавшихся реформ в экономике начали выявлять различия интересов, что дало мощный толчок для расчленения антикоммунистического потока как на уровне властных структур, так и на уровне партий и общественных движений.
Отождествление антикоммунизма и демократии, до сих пор имеющее место, приводит к тому, что право называться демократами в определенных политических кругах признается лишь за теми, кто стоит за Демократической Россией и близкими к ней политическими силами, ориентирующимися на радикальный вариант экономической реформы. Но это было справедливо лишь до августа 1991 г., когда антикоммунизм, будучи направленным против остатков тоталитарной системы, совпадал с демократией. Однако после того, как прежний режим рухнул, прежнее значение слова «демократ» утратило конкретный политический и исторический смысл, так как граница между демократами и недемократами переместилась в другую плоскость. На звание демократа теперь в равной степени могут претендовать все, кто, независимо от своих представлений о темпах и сроках экономических реформ, ориентируется на конституционность и выявление воли большинства через избирательные и парламентские процедуры. Только при таком понимании политического процесса новые выборы могут привести к тому, что новые люди в коридорах власти будут обладать большей, а не меньшей легитимностью, чем их предшественники, и что эта легитимность будет не негативной, а позитивной. В противном случае у власти могут оказаться политики принципиально антидемократического склада, представляющие крайне правый или крайне левый цвета политического спектра, деятели радикально-националистического или коммунистического толка.
Если это произойдет, то демократический цикл развития будет прерван и произойдет сползание посткоммунистической демократии к той или иной разновидности авторитаризма. Сползание может произойти как в результате выхода на политическую сцену «улицы», так и в результате выборов. Кстати, при всей настороженности к обоим вариантам, ко второму, исторические аналоги которого хорошо известны, российское общество, прошедшее через эпоху гласности и демократизации, склоняется сейчас больше, чем к первому. За установление режима «жесткой руки» в результате победы на выборах «авторитарной» партии в конце 1992 г. высказался каждый десятый житель России, а среди некоторых групп (директора государственных предприятий, офицеры) — даже каждый шестой. Сторонников «жесткой руки», приводимой к власти «улицей», сегодня меньше.
Я не думаю, что авторитаризм будет означать в нынешних условиях принципиальный отказ от реформирования экономики, от перехода к рынку. Речь может идти лишь о смене темпов преобразований, степени их ориентированности на те или иные группы населения и, что крайне существенно, о характере политических механизмов, действующих в переходный период. Но и этого достаточно, чтобы сделать вывод, к которому уже в первые месяцы реформ пришло значительное число российских политиков: посткоммунистическая демократия в переходный период может устоять только как глубоко эшелонированная демократия. В противном случае она обречена на разложение и вырождение в авторитаризм, который при нынешнем состоянии российского общества может привести не столько к консолидации, сколько к цепной реакции распада, сопровождающегося вспышками насилия.
Однако и эшелонирование демократии опять-таки затрудняется отсутствием или слабостью гражданского общества, неструктурированностью интересов и их преобладающей потребительской ориентированностью. Отсюда — такая особенность посткоммунистической демократии, как ее предрасположенность к дроблению на множество маломощных партийно-политических потоков, что способно заблокировать образование сколько-нибудь устойчивых коалиций. Эшелонирование затрудняется и тем обстоятельством, что в ходе осуществления демократически избранными органами непопулярных мер неизбежно падает статус и престиж избирательных процедур, появляйся равнодушие к выборам, что опять-таки подтверждает недостаточно легитимный, в положительном значении этого слова, характер посткоммунистической демократии как таковой.
Но отсюда вовсе не следует, что можно бесконечно откладывать формирование российских органов власти на многопартийной основе, сохраняя первоначально возникшие беспартийные структуры. Беспартийность имела какой-то смысл в период, когда выходящее из тоталитаризма атомизированное общество противостояло старой системе. Выход Ельцина летом 1990 г. из КПСС и провозглашение им принципиальной беспартийности были проявлением, с одной стороны, конфликта общества с прежней властью, способом борьбы с ней [лозунг беспартийности должностных лиц в первую очередь адресовался коммунистам, занимающим руководящие государственные посты], а с другой — отражением слабости, аморфности общества, низкой степени его самоорганизации по сравнению с КПСС. Но в ситуации, когда бывшая антикоммунистическая оппозиция, с одной стороны, стала властью, а с другой — успела расколоться на множество течений, беспартийность стала оборачиваться проблемами, которые наиболее яркое выражение получили в феномене Александра Руцкого. Вице-президент, публично оппонирующий курсу президента, — этот политический нонсенс вполне логичен на беспартийном этапе посткоммунистической демократии, суть которого состояла в компромиссе между антикоммунистической оппозицией и определенными группами внутри КПСС. Но в дальнейшем становилось все очевиднее, что такое положение вещей создает угрозу анархизации в верхних эшелонах власти со всеми ее неизбежными следствиями — слабой предсказуемостью и контролируемостью развития событий, закупоркой легальных, публичных каналов связи между политической элитой и обществом, которая не может быть компенсирована никакими выездами политических руководителей на места для непосредственных встреч с населением.
В такой ситуации чрезвычайно важны скорейшее самоопределение самого общества, дифференциация в нем политических сил не по случайным, а по ключевым, принципиальным для эпохи реформ параметрам, выделение в данных силах устойчивых группировок, представляющих, во-первых, государственный капитал, во-вторых, наемных рабочих, в—третьих, частный бизнес. Пока же, пожалуй, только Гражданский союз можно рассматривать как зарождающуюся партийно-политическую структуру, претендующую на представительство интересов модернизирующейся части госсектора. Что касается сил, аналогами которых в странах с развитой демократией являются левые (социалистические и социал-демократические) либеральные партии, то об их влиянии пока всерьез говорить не приходится. Между тем только в том случае, если эти основные блоки сформируются и им удастся достигнуть Принципиального согласия относительно необходимости и общего характера реформ, если удастся заблокировать крайние, изоляционистские силы, то цивилизованное эволюционное развитие окажется возможным и откроется реальная перспектива как эшелонирования посткоммунистической демократии, так и ее превращения в современную развитую демократию. Если нет, то страну ждут новые муки и трагедии изоляционизма, не способного уже увести ее так далеко в сторону от столбовой дороги цивилизации, как в 1917 г., но способного замедлить темпы и непомерно увеличить цену прогресса.
Важнейшая преграда на пути изоляционизма и, следовательно, сползания посткоммунистической демократии к авторитаризму — позиция Запада, занятая им по отношению к процессам, происходящим на территории бывшего СССР. В каком-то смысле этот фактор является основополагающим, так как без поддержки развитых стран большинство бывших советских республик в обозримом будущем реформы осуществить не сумеет. Ориентация Запада на поддержку рыночных реформ и демократических преобразований в России и других государствах СНГ может реально способствовать перерастанию посткоммунистической демократии в современную еще и потому, что у Запада возникла уникальная в своем роде возможность разрушить, наконец-то, традиционное недоверие многих советских народов (и прежде всего, самого многочисленного — русского) к западным ценностям и западному образу жизни. Это особенно важно, если учесть, что идеология особой «евразийской судьбы» России и неприемлемости для нее «атлантической модели» активно и целенаправленно разрабатывается идеологами традиционалистско-националистической ориентации.
Не менее важно отдавать себе отчет в том, что отношение к Западу зависит не только от Запада. В ходе уже упомянутых исследований, проводимых в фонде «Общественное мнение», я интересовался отношением российского населения к решению Запада предоставить 24 млрд. долл. для поддержки реформ в России. Обнаружилось, что большинство (44 %) это решение осуждают и лишь 30% — поддерживают. Опрос проводился в июне 1992 г., когда еще не было ясно, придет обещанная помощь или нет и в каком объеме. Причем незадолго до этого, в марте того же года, большинство одобряло поездки Ельцина в страны Запада за поддержкой реформ.
Такого рода данные можно, разумеется, комментировать по-разному. Но, учитывая, что неприятие западной помощи характерно прежде всего для провинции (в Москве и Петербурге картина несколько иная), у нас есть все основания предположить, помимо прочего, и следующее.
Те реформы, которые проводятся в России, у многих вызывают недовольство. Реформы же согласовываются с западными финансовыми и другими организациями. Значит, рассуждают люди, западная помощь — это помощь вот этой самой, а не какой-то другой реформе. Вполне возможно, что к лету 1992 г. в сознании значительной части российского населения произошел сдвиг от еще сохранившихся весной надежд на Запад, который улучшит плохие реформы, к неприятию Запада, который эти плохие реформы провоцирует и поддерживает.
Если дело обстоит так (я предполагаю, а не утверждаю), то тогда тем более высокая ответственность ложится на реформаторов: раз их курс, будучи ориентированным на Запад, не вызывает поддержки внутри страны, то это как раз и может вызвать к жизни то самое антизападничество и тот самый изоляционизм, которые они хотят преодолеть своим западничеством. В свою очередь, и позиция реформаторов не может не зависеть от позиции Запада, от того, ставит ли он свою поддержку в жесткую зависимость от соответствия курса реформ тем или иным отвлеченным схемам и моделям, либо готов считаться с особыми реальностями России и других бывших советских республик. Похоже, администрация Клинтона понимает это лучше, чем администрация Буша.
Наконец, еще одно условие сохранения демократической перспективы на период реформ. Оно касается взаимоотношений государств, входящих в СНГ. С тех пор, как это содружество возникло, его значение многими недооценивалось и недооценивается. Исходя из того, что статус этого образования изначально был не очень ясен, что его аморфность слишком бросалась в глаза, а разногласия между входящими в него государствами (прежде всего между Россией и Украиной) были и остаются весьма значительными, многие быстро пришли к выводу о бесперспективности содружества.
Но если ему суждено распасться, то это неизбежно усилит процесс распада в самих бывших союзных республиках, ставших независимыми государствами. Это произойдет и в России, где распад уже начался, и в Казахстане, где казахи не составляют и половины населения, и на Украине, отдельные регионы которой значительно отличаются друг от друга в этническом и культурном отношении. Это будет сопровождаться неизбежным обострением межгосударственных противоречий вокруг таких горячих точек, как Крым; при распаде СНГ эта и подобные ей проблемы мирным путем вряд ли могут быть разрешены.
В свою очередь, два взаимосвязанных процесса — усиления дезинтеграции внутри государств и нарастания противоречий и конфликтов между государствами — не смогут не привести к тому, что слабая посткоммунистическая демократия повсеместно рухнет, уступив место в большинстве республик авторитарным режимам, которые и попытаются взять на себя задачи восстановления и укрепления территориальной целостности. Но если так произойдет, то, во-первых, нынешние лидеры вряд ли останутся у власти; авторитарные режимы в таких условиях могут быть легитимизированы лишь с помощью откровенно националистической идеологии, что создаст спрос на соответствующий тип вождя. Во-вторых, нет никаких оснований рассчитывать, что и с помощью силы нынешние государства при таком повороте событий смогут сохранить свою целостность. В-третьих, националистическая идеология в России неизбежно примет не просто этнический, а, учитывая особенности политической культуры населения, имперско-этнический характер и будет скорее всего сопровождаться экспансией на территории бывших союзных республик, прежде всего в зоны, заселенные русскими.
Между тем сохранение и упрочение СНГ дают нам хоть какой-то шанс совместить, не сползая в этнический авторитаризм, два исторических процесса, которые на Западе были во времени далеко разведены, — процесс становления национальных государств и процесс их интеграции в более широкие общности5. Только это даст возможность сохранить прозрачные, проницаемые границы и избежать серьезных межгосударственных конфликтов вокруг тех или иных спорных территорий. Это позволит различным территориальным и национально-территориальным образованиям, входящим в состав отдельных государств СНГ, более рационально отнестись к вопросу о выходе из того или иного государства.
СНГ, образовавшееся на месте СССР, — это не просто дань традиции. Это — вольное или невольное признание, что новые государства слишком слабы и слишком привязаны друг к другу многовековой историей совместной жизни и советской военизированной и централизованной экономикой, чтобы пуститься в политическое плавание поодиночке. Это — вольное или невольное признание, что новые государства могут избежать потрясений и укрепиться лишь в том случае, если они сохранят над собой хоть какую-то, пусть поначалу даже символическую, общую крышу. Можно сказать иначе: сохранение, а по возможности и укрепление содружества — единственный цивилизованный способ строительства каждого из входящих в него государств.
Да, две другие коммунистические федерации, распадаясь, таких образований не создавали. Но ведь республики Югославии и Чехо-Словакии, возникшие лишь в XX в., исторически не были так друг к другу привязаны, как бывшие советские республики. Кроме того, для ряда республик Югославии этот развал обернулся трагедией. Наконец, у тех, кому удалось трагедии избежать (например, у Словении), было то, чего не было у советских республик: однородный национальный состав и определенная подготовленность для подключения в обозримом будущем к западному рынку. На это же рассчитывает Чехия, которая вместе с Венгрией и Польшей намерена пробиться в зону западного влияния.
Ни одно из государств СНГ на это сегодня рассчитывать не может. Поэтому им надо сохранить свой общий рынок, что, учитывая нынешнюю ведущую роль государственного сектора экономики, невозможно без создания каких-то, хотя бы координирующих, надгосударственных структур. Такова основная мысль президента Казахстана Н. Назарбаева, на которой он настаивает давно, но пока безуспешно.
И главная причина тому — особая позиция Украины, без специального рассмотрения которой любые рассуждения о перспективах СНГ были бы совершенно бессодержательными. За этой позицией — не просто личные амбиции Кравчука или кого-то еще, а совершенно особые реальности. Украина — единственное из четырех крупнейших государств СНГ, возникновению которого предшествовала деятельность более или менее влиятельного национального движения в лице «Руха». Демократическое движение в России было не национальным, а антикоммунистическим (и лишь постольку — антиимперским); в Казахстане же и Беларуси сколько-нибудь массовых организованных движений не было вообще. Позиция Украины и сыграла, собственно, решающую роль в ликвидации СССР в декабре 1991 г. — в этой республике не нашлось в то время ни одной политической группировки, которая готова была бы подписать новый союзный договор и согласиться на сохранение горбачевского центра даже в очень ослабленном виде.
Но эта особая позиция интересна и в другом отношении. Сегодня, почти полтора года спустя после распада Советского Союза, Украина оказалась едва ли не в самом сложном положении, более того, в своего рода политической и психологической ловушке. Украинские политические элиты, независимо от партийных цветов и оттенков, не могут отказаться от идеи дистанцирования от России, так как в исторической памяти народа Россия и имперский центр — это примерно одно и то же. По этой же причине не могут они чувствовать себя уютно и в СНГ, в котором Россия не без оснований претендует на доминирование.
Но чем больше они дистанцируются, тем в большем, кризисе оказываются и украинская экономика, намертво привязанная к российской, и украинская государственность. Попытки же придать последней вес и авторитет претензиями на статус ядерной державы (открыто это не декларируется, но в сознании большинства политических активистов укоренено довольно глубоко) могут привести лишь к одному — к полной изоляции. Во-первых, к изоляции от мирового сообщества, которое, разумеется, не примирится не только с распространением ядерного оружия, но и с искусственным затягиванием
Источник: Журнал «Полис» №2, 1993