Политическая социология переходного общества

Публикации

ПЕРЕХОД ОТ «ГОСУДАРСТВА К ОБЩЕСТВУ»: КАК ЕГО ИЗУЧАТЬ?

Когда Фонд «Общественное мнение» приступил к разработке проекта «Народ и политика», мы исходили из того общеизвестного факта, что сейчас российское общество переходит из одного состояния в другое. Но именно поэтому изучать его очень непросто, ведь социология приспособлена для исследования более или менее стабильного общества, где определенная устойчивость и повторяемость жизненных циклов позволяет замерять качественные параметры, используя количественные методы. А если в обществе все быстро и достаточно радикально меняется, то можно ли в принципе подойти к нему с социологическим инструментарием?

Меня не удовлетворяли ранее проводившиеся опросы общественного мнения, в том числе и самые квалифицированные, именно потому, что из них трудно было извлечь информацию для понимания переживаемого нами перехода. Мне хотелось проверить некоторые свои представления и предположения о его содержании, задав респондентам вытекающие из этих предположений вопросы, хотелось иметь возможность повторять эти вопросы через определенные промежутки времени, уточняя и дополняя их новыми по мере происходящих в жизни изменений. Хотелось, наконец, понять, что может здесь дать эмпирическая социология и что ей недоступно.

Все это казалось важным по меньшей мере по двум причинам. Во-первых, социология переходного периода нужна для создания информационной базы прогнозирования развития политического процесса (по крайней мере, средне- и долгосрочного). Во-вторых, политический интерес тут на редкость тесно переплетается с академическим.

Давно уже стала общим местом мысль о том, что переход от коммунизма к демократии уникален, что он существенно иной, чем был некогда классический — от традиционного общества к современному, или от общины к обществу, если воспользоваться известным разграничением Ф. Тенниса. Мы же идем от государства к обществу. Такого перехода никогда не было, а потому не было и нет опыта его изучения. Более того, ведь и путь от общины к обществу эмпирически никогда не изучался, социологически не мерился, потому что сам социологический инструментарий мог возникнуть лишь после завершения этого перехода и формирования на месте локальных миров урбанизированного мира «больших количеств».

Сейчас ситуация иная: мы живем в городской стране и можем использовать уже готовый инструментарий. Возникает потрясающая возможность: попробовать количественно замерить момент принципиального качественного сдвига, замерить революционный процесс. С другой стороны, именно такая эмпирическая работа больше всего может дать сегодня для понимания содержания и логики происходящих перемен — опять-таки в силу их уникальности и беспрецедентности.

В 1989 — 1990 гг. (или даже чуть раньше, в 1988 г. ) для отечественных исследователей было важно поставить развитие нашей страны в мировой контекст, освоить общие схемы модернизации, перехода к современному рынку и демократии, понять — на чужом опыте — сложную, неоднозначную связь экономических и политических аспектов такого перехода, в частности, особую роль в нем авторитарных режимов. Я тоже отдал этому определенную дань, потому что тогда важно было преодолеть наивный провинциализм, проявившийся в демократической эйфории, которая, в свою очередь, была следствием элементарного незнания мирового опыта и неразвитости исторического сознания.

Теперь, когда чужой опыт хотя бы в первом приближении вошел в сознание нашего образованного слоя и когда у нас начал появляться свой собственный реформаторский опыт, пора обратить внимание на своеобразие России. А его можно уловить только эмпирически, проверяя определенные общеисторические схемы, гипотезы, версии развития на конкретной реальности, в нашем случае — на реальности общественного сознания. Ей необходимо адресовать какие-то запросы и смотреть, как она реагирует. Если запрос был неадекватен этой реальности, она и отреагирует на него соответствующим образом — хаотически, т. е. ничего не говорящими и никак не связанными друг с другом цифрами. И никакие «методологические семинары» не помогут найти в этом хаосе смысл. Но если мы задали вопрос адекватно тому, что происходит в реальности, то и отклик ее будет несравнимо содержательнее. Не буду утверждать, что нам это всегда удается, но могу сказать следующее: чем более концептуален запрос, тем более интересна и содержательна реакция. И только в данном случае появляется возможность сблизить теоретико-социологический и эмпирический уровни изучения нашей истории и нашего нынешнего состояния.

Социология переходного периода представляется мне чрезвычайно важной и еще в одном отношении. До 1992 г. (а точнее говоря — до путча) можно было заниматься анализом политического процесса, не задумываясь особенно о том, что происходит в обществе: весь процесс был виден, так как был локализован на верхних этажах власти. Лигачев что-то сказал, Горбачев что-то ответил… Реплики и выступления лидеров разных аппаратных группировок позволяли судить о политическом процессе в целом. Ведь в самом обществе, в его социально-экономическом укладе тогда еще почти ничего не менялось. Да, были митинги довольно узкого и достаточно постоянного круга активистов, но это тоже было на поверхности. Тогда не очень важно было знать, что происходит в глубине общества, так как ничего существенного в нем не происходило. Нужно было знать, что делают активисты и что говорят вожди. К тому же все реплики последних были адресными, т. е. адресованными своим референтным политическим группам. Это были объективные факты, на основании которых можно было судить о всех сдвигах, которые происходят в верхних эшелонах власти, а так как политика делалась, в основном, «наверху», то на этом основании можно было судить о политике вообще. Но как только начали худо-бедно реформировать существующий хозяйственный уклад, как только затронутыми оказались не только идеологические и политические стереотипы, но и образ жизни десятков миллионов людей, все существенно изменилось: от реакции общества теперь стало очень многое зависеть в самой политике.

Но при изучении этой реакции очень важно не утратить пафос объективности, истинности, потому что любой революционный или реформаторский сдвиг сопровождается обычно крайней, если можно так выразиться, политизацией истины, стремлением свести ее к той или иной политической позиции. В такой обстановке общий интерес, а в любом обществе это всегда интерес стабильности и развития, подменяется частными интересами политических группировок, главным оказывается не то, какова реальность, каков ее исторический потенциал в данный момент, что можно из нее «выжать», а что нельзя, а определенная представление о том, куда ее надо толкать и тащить.

В наших условиях это привело к столкновению двух крайних патологических по сути установок (я имею в виду не политиков, которых можно понять, а следовательно и простить, а интеллектуалов, в том числе социологов и политологов, у которых, как говорится, другая профессия). Это, условно, «патология поддержки власти» и «патология оппозиционности». В первом случае имеет место ориентация на существующую власть как фактор стабильности. Требования, которые к ней при этом предъявляются, лишены какой-либо конкретности: она поддерживается за то, что отмежевывается от старого режима и не идет назад, а критикуется за недостаток решимости и воли в движении вперед и борьбе с политическими противниками. Вопрос о том, как двигаться, равно как и о границах решимости и воли, тут даже не встает. При М. Горбачеве эти люди были «горбачевцами», при Б. Ельцине стали «ельцинистами». Такая ориентация мотивируется тем, что реформы и реформаторов надо поддерживать, нравятся они нам или нет, так как других реформаторов Бог пока не дал. Для меня важно в этой позиции то, что ее сторонникам совершенно не важно, что конкретно делает власть и какие именно проводит реформы.

Другой вариант — «патология оппозиционности» — заключается в том, что его сторонники исходят из некоей абстракции «народных интересов», которые существующей властью игнорируются. Сначала они поддерживали «народного» Ельцина против «аппаратного» Горбачева, а когда сам Ельцин стал властью, оказалось, что и он их ожидания не оправдывает, становясь «таким, как Горбачев». При этом из поля зрения ускользает, как и в первом случае, такая малость, как реальная современность и реальная история. Повторяю: за основу отношения к власти здесь берется некий «народный интерес», с которым отождествляется демократия: раз «народ страдает», значит, правят «не-демократы». Это может показаться странным, но это факт: в такой болезненной озабоченности «народными интересами» нет интереса к народу. Нет интереса к тому, что исторически может в настоящий момент этот народ, что он как субъект способен создать, каких лидеров выдвинуть, чего от него следует ждать, к чему он исторически готов и к чему нет.

Политизиция и идеологизация истины совсем не так безобидны, как может показаться на первый взгляд. Во-первых, они вполне вписываются, причем в обоих своих вариантах, в традиции советского периода российской истории. Во-вторых, последствия этого могут быть самыми печальными, даже если предположить, что политически тут есть что-то прогрессивное и полезное.

Один только пример. Когда Горбачев в своей борьбе с консервативной частью аппарата использовал нормы и правила аппаратной игры, в том числе и ложь, то это оставило глубокий след неправды не только в политике, но и в духовной атмосфере в целом, поскольку многие интеллектуалы, руководствуясь соображениями прогресса, закрывали на это глаза, а то и просто одобряли. Не обойдется без последствий использование тех же норм и правил и нынешними представителями разных ветвей власти при некритическом отношении примыкающих к той или другой стороне интеллектуалов: соображения пользы, выгоды, целесообразности с сопутствующими им упрощениями в объяснении происходящего (вроде тезиса о борьбе «реформаторов» и «реваншистов») могут надолго оттеснить озабоченность тем, насколько истинны эти соображения, а без пафоса поиска истины не будет и творчества, в том числе, кстати, и в политике. Об этом хорошо говорил Р. Дарендорф, анализируя восточноевропейские революции и их последствия.

Дарендорф имел в виду не только снижение интеллектуальной позиции до политической, но и превращение самих интеллектуалов в политиков: явление, широко распространенное во всех посткоммунистических странах. Это, разумеется, имеет свои причины: в этих странах не было никаких контрэлит, кроме интеллектуалов. Не удивительно, что многие из них начали пробовать себя в политике: в Восточной Европе это, как правило, были бывшие диссиденты, у нас — несколько иная публика, а именно — «внутренние эмигранты» брежневской эпохи. Период первых съездов народных депутатов СССР и РСФСР — время доминирования интеллектуалов в политике со всеми плюсами и минусами такого положения. «Плюсы» понятны: профессора, писатели и поэты обеспечили идеологический, а в значительной степени и политический демонтаж коммунизма. «Минусы» же связаны не только с политизацией истины, но и с дальнейшей депрофессионализацией политики.

Причем проблема не сводится к тому, что интеллектуалы1, как правило, плохие управленцы. Дело еще и в том, что попадая в политику или околополитическую сферу, они привносят сюда свои доктринерские представления о «народных интересах», представления, которые могут проявляться как в болезненной привязанности к власти, так и в болезненной оппозиционности. По сути, они несут с собой подмену политики моралью, что неизбежно влечет за собой апологию политической воли, одинаково свойственную, кстати, и тем, кто поддерживает «народную власть», и тем, кто дистанцируется от нее, так как считает ее не совсем «народной».

Говоря о подмене политики моралью, я имею в виду вовсе не желание сделать политику более гуманной. Я имею в виду именно подмену, т. е. оценку политики, исходя из каких—то абсолютных ценностей, будь то абсолютное добро или абсолютное «благо народа». Это одинаково убийственно и для морали, которая при таком подходе утрачивает свою автономию, свою привилегию на абсолютную точку зрения, и для политики, которая перестает быть сферой согласования разнонаправленных интересов и неизбежно вырождается в ту «единственно народную» и «единственно моральную» политику, в то «морально-политическое единство», от которых так старательно отмежевываются сегодня все либеральные апологеты политической воли. Коммунисты в этой отношении по крайней мере были последовательны: мораль и политика всегда были для них одно и тоже.

Какая связь между всем этим и тем, что нас непосредственно интересует — социологией переходного общества? Разумеется, я далек от мысли, что какие-то исследования могут изменить атмосферу в обществе. Я хочу лишь сказать, что до тех пор, пока мы не будем иметь хотя бы приблизительного представления о том, что такое «интересы народа», как они дифференцируются и как меняются в нынешнее переходное время, политизированная истина будет обладать монополией на истину. Какой же должна и может быть эта социология?

ОСОБЕННОСТИ ПОДХОДА И ПЕРВЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ

Главная проблема, которая тут возникает, заключается в том, чтобы выявить субъекты перехода от огосударствленной экономики к частной, а также субъекты, если так можно выразиться, сопротивляющиеся такому переходу. Именно с этой проблемой связан ключевой вопрос о том, какие слои и группы общества надо изучать в первую очередь, на ком сосредоточить основное внимание.

Когда в начале 1992 г. мы приступили к разработке проекта «Народ и политика», ведущие социологические службы России интересовались различиями лишь между социально-демографическими (прежде всего половозрастными) и образовательными группами. Зависимости, которые при этом обнаруживались, были более или менее очевидными: женщины, представители старших поколений, группы с низким образованием и сельские жители — более консервативны, мужчины, младшее поколение, группы с высоким образованием и горожане — более радикальны, больше склонны к поддержке перемен. Но такой подход, хорошо работающий в стабильном государстве, в условиях кризиса и перехода из одного общественного состояния в другое имеет, как нам представляется, довольно ограниченную ценность и значимость. Это не трудно понять, если учесть, что на наших глазах происходит распад прежней социальной структуры и возникновение новой. Отсюда и задача — выявить именно динамику смены одной социальной структуры другой, логику их перехода друг в друга. Но новый «авангард» и новые «аутсайдеры» формируются отнюдь не в соответствии с теми критериями, которые определяли статус человека раньше (достаточно напомнить о том, что ряды безработных пополняются, в основном, людьми с высоким образованием). Иными словами, образовательные, половозрастные и другие аналогичные группы нельзя рассматривать в качестве социальных субъектов перехода.

Субъекты перехода (я сейчас не говорю о политических силах, которые его инициируют) — это, очевидно, прежде всего новые элитные группы, городские и сельские предприниматели, а также та часть старых хозяйственных и других элит, которые по тем или иным причинам заинтересованы в реформах. Это и есть новые авангардные группы. Именно доля этих групп и динамика их ориентации должны нас интересовать в первую очередь, если мы хотим понять направленность и уловить темп реформ в экономике, если намереваемся прогнозировать их ход.

Но так как эти группы малочисленны, то в поле исследования, если оно репрезентативно, они попадают в очень незначительном количестве. Значит, их нужно выделять особо, используя, в частности, методы направленного отбора. В настоящее время предметом нашего систематического изучения являются руководители государственных промышленных предприятий, колхозов и совхозов, работники аппарата управления, предприниматели, фермеры, офицеры. Начиная с февраля 1992 г. мы отслеживаем динамику ориентации в этих группах, темпы и характер их дифференциации (в том числе, кстати, и в зависимости от возраста, уровня образования, места жительства и т. д. ).

Нас иногда упрекают в том, что предмет, который мы изучаем, в жизни не всегда существует, что мы имеем дело с политическими и идеологическими абстракциями. Вы, говорят нам, изучаете фермера, которого у нас, строго говоря, нет, и тем самым не проясняете, а искажаете реальную картину. Это если и верно, то лишь отчасти. Наш фермер — это, конечно, еще не совсем фермер. Но изучая людей, которые называют себя фермерами, мы можем лучше понять, что за явление существует под этим наименованием.

Наряду с элитными, мы отслеживаем динамику настроений в важнейших массовых группах, прежде всего среди городских и сельских рабочих. Сопоставление их ориентации, их отношения к переменам с ориентациями элит — еще один необходимый момент социологии переходного общества. При этом особое внимание мы уделяем безработным: именно в их среде легче всего уловить особенности зарождающейся идеологии маргинализирующейся части посткоммунистического общества и те опасности, которые в этой идеологии таятся.

Примерно такими же соображениями мы руководствовались, выделяя в качестве предмета исследования некоторые отраслевые массовые группы, в частности, работников бюджетной сферы и ВПК. Эти группы занимали особое место в старой системе, они особенно чувствительны к трудностям перехода, затрагивающим их больше, чем многих других, и потому именно они могут стать мощными источниками маргинализации и формирования контрреформаторских тенденций. Ориентации работников ВПК и их динамика чрезвычайно интересны еще и тем, что речь идет о ведущем, системообразующем звене прежнего хозяйственного уклада. Поэтому степень приверженности реформам в «оборонке» — это один из самых надежных показателей реформаторского потенциала всего общественного организма.

Здесь самое время сказать о том, что, приступая к исследованию этого потенциала, мы сформулировали для себя три основных ориентира, основанные на определенном представлении о главных особенностях реформируемой системы. Если среди хозяйственных отраслей нас прежде всего интересовал и интересует ВПК (почему — понятно), то среди социальных групп — директорский корпус (учитывая особый статус директора на наших предприятиях, ведь директор воспринимается работниками одновременно и как хозяин, и как представитель государства, и как главный гарант удовлетворения социальных потребностей).

Что касается третьего ориентира, то это было представление о сохраняющемся единстве хозяйственной системы в границах если не всего бывшего СССР, то, по крайней мере, нынешнего СНГ, о том, что отношения между бывшими союзными республиками выступают важнейшим внутренним экономическим и политическим фактором в каждом из новых государств. Говоря иначе, мы исходили из гипотезы о неизбежной реинтеграции этих государств, по крайней мере, крупнейших из них, составлявших ядро прежней системы (России, Украины, Белоруссии и Казахстана).

Вот почему, разрабатывая программу проекта «Народ и политика», мы решили проводить опросы одновременно в России и хотя бы в одной из бывших союзных республик. Выбрали Украину — не только потому, что она самая крупная после России, но и прежде всего потому, что в феврале 1992 г. (время нашего первого опроса) именно позиция Украины заставляла многих скептически относиться к перспективам содружества. Мы хотели понять, соответствовала ли тогдашняя позиция украинских политических элит настроениям украинского общества и его различных групп, а главное — в каком направлении эти настроения развиваются. И уже к лету 1992 г. для нас стало совершенно очевидно, что реинтеграция (по крайней мере в области экономики) неизбежна: об этом неопровержимо свидетельствовала динамика ориентации как в массовых, так и в важнейших элитных группах (прежде всего в директорском корпусе). Читатель может ознакомиться с обширным материалом на эту тему и в выпусках ФОМа, и в других публикациях, в том числе и в «Полисе» (см. №2 за 1993 г. ).

Надо сказать, что и по двум другим направлениям, которые были выбраны в качестве «системных» (директорский корпус и ВПК), мы получили весьма выразительные результаты. Учитывая углубляющуюся политизацию промышленников и «промышленизацию» политиков, можно предположить, что эти направления и в дальнейшем останутся в числе приоритетных.

И, наконец, еще один момент — очень существенный, а в каком-то смысле и самый важный. Дело в том, что в нынешнем российском посткоммунистическом обществе каждый взрослый человек — это одновременно и свободный избиратель, от голоса которого в немалой степени зависит дальнейший маршрут исторического развития. Кто же он такой, избиратель переходного общества? Как зависят его политические симпатии от принадлежности к той или иной социальной или демографической группе? В какие группы он готов объединяться и каким силам отдать предпочтение, учитывая, что существующие партийно-политические образования Широкого интереса не вызывают?

Размышляя обо всем этом, мы не могли не считаться с тем, что в качестве избирателей представители элитных групп мало интересны: их количество исчисляется в лучшем случае сотнями тысяч, но не миллионами, а тем более — не десятками миллионов. Что касается массовых групп, то их ориентации не настолько заметно отличаются друг от друга, чтобы можно было говорить о принципиальных особенностях электорального поведения рабочих или, скажем, пенсионеров. В результате возникла идея: а что если попробовать сгруппировать избирателей не по социально-профессиональным или демографическим признакам, а по типу важнейших проблем, которые характерны именно для переходного общества, и по восприятию этих проблем населением?

Понятно, что в современных российских условиях речь должна идти об отношении прежде всего к двум проблемам — приоритетам преобразований в экономике (ориентация на государственный или на частный сектор) и к целям и приоритетам государственного строительства, учитывая, что и старая экономика, и прежняя государственность развалились, а новые еще только предстоит построить.

Поначалу, правда, мы опасались, что типологические группы, сконструированные на основе всего лишь двух параметров, могут оказаться случайными и неустойчивыми. Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что опасения безосновательны. В ходе почти двухлетних исследований мы убедились, что типологические группы (названные нами условно «импер-социалисты», «СНГ-социалисты», «национал-социалисты», «импер-капиталисты», «СНГ-капиталисты», «национал-капиталисты» и группа резерва2 более чем устойчивы и достаточно индивидуально реагируют на множество других факторов, характеризующих переходное общество. Правомерность выделения именно таких групп подтверждается и результатами факторного анализа, специально проводимого после каждого опроса.

Индивидуальность и высокая избирательность реакций каждой из типологических групп на различные экономические и политические проблемы проявляется уже в том, что разница между группами в оценке тех или иных явлений достигает порой 50% и более, между тем как различие между социально-демографическими, образовательными и другими группами очень редко превышает 20%. Иными словами, тенденции общественного развития проявляются здесь острее и рельефнее, что особенно важно, если принять во внимание рыхлость, неоформленность нашей социальной структуры и довольно слабую зависимость политических и идеологических ориентации от групповых интересов, которые еще просто не успели оформиться. Можно сказать, что наши типологические группы, будучи чисто условными, объединяющими людей самых разных возрастов, уровней образования, профессий, статусов, доходов и т. п., представляют тем не менее определенные идеологические общности, которые гораздо ближе к электоральным, чем известные нам демографические группы.

А дальше можно идти от обратного: посмотреть (что мы и делаем), каков социальный, отраслевой, образовательный, половозрастной и т. п. состав той или иной типологической группы и как он меняется по мере развития событий. Это открывает, как нам представляется, дополнительные возможности для своевременного обнаружения новых тенденций и стратегического прогнозирования. Это позволяет также более четко очертить социально-политическое поле деятельности тех или иных партий и движений, т. е. то пространство, в котором они могут рассчитывать на успех.

Любопытная деталь: эти типологические группы, эти разного рода «капиталисты» и «социалисты» довольно слабо связаны с типом деятельности, уровнем жизни и источниками доходов. Оказалось, что ориентации представителей этих групп, если рассуждать «по-марксистски», чаще всего ничем не мотивированы. Это именно чисто политические и идеологические ориентации, даже в тех случаях, когда они касаются экономических проблем (например, отношения к приватизации). Очевидно, мы сталкиваемся тут со специфической особенностью нашего общества: поскольку в нем долгие десятилетия доминировала не экономика, а идеология (и идеологизированная политика), то и первое размежевание после расставания с коммунизмом происходит по политико-идеологическим установкам, а не по экономическим интересам и не по характеру деятельности.

Конечно, представители новых укладов (предприниматели, фермеры) чаще оказываются в «капиталистических» группах. Но большинство в этих группах составляют все же работники государственных предприятий и учреждений, причем люди, отнюдь не зажиточные. Они продолжают выступать за частную собственность, «за Ельцина и за реформы», хотя материально от этого пока только теряют. В чем тут дело? Ведь речь идет почти о четверти взрослого населения, которое выступает сегодня за «капитализм». Вопрос, разумеется, весьма сложный, и мы только приступаем к его осмыслению. Но одна из причин заключается, быть может, в том, что мы, россияне, не одни в этом мире. Ценности Запада проникают в наше еще недавно закрытое общество и определяют идеологические ориентации многих людей. Интересно, что «капиталистические» группы, почти не отличаясь от «социалистических» по уровню доходов, заметно отличаются от них структурой потребления: они значительно чаще, например, покупают товары повседневного пользования (прежде всего одежду и обувь), чем «социалисты».

Правда, уже сейчас можно заметить, что «капиталистические» группы формируются не только в соответствии с определенными идеологическими ценностями. По своему психологическому складу они, похоже, отличаются большей активностью. Поэтому среди них заметно больше, чем среди «социалистов», не только доля имеющих собственное дело, но и доля тех, кто, помимо основной работы, занимается различного рода дополнительной деятельностью (торгово-посреднической, индивидуально-трудовой деятельностью, уличной торговлей и т. д. ). Но все же в общей массе «капиталистов» доля таких людей пока невелика.

Как бы то ни было, сегодняшний избиратель очень часто руководствуется не экономическими интересами, а идеологическими и политическими представлениями, которые с этими интересами не совпадают. Наверное, одномерное идеологизированное общество, распадаясь и переходя в новое состояние, неизбежно оказывается идеологизированным.

Нас, кстати, иногда критикуют за то, что мы исследуем верхний, «телевизионно сформированный» слой сознания и не пытаемся проникнуть в более глубокие его пласты. Это не всегда так, но даже когда и так, то мы идем на это сознательно, ибо идеологические и политические ориентации в переходном обществе формируются не столько образом жизни и какими-то глубоко укорененными факторами, а именно средствами массовой информации, особенно если речь идет об ориентациях новых, «капиталистических». И так будет до тех пор, пока не завершится структурирование экономических интересов. Повторяю еще раз: в данном случае человек интересует нас лишь в одном своем качестве, а именно — как избиратель. Что же кается более глубоких и тонких вещей, то к ним мы подбираемся тоже, и кое-что об этом я еще скажу.

Впрочем, само расчленение общественного сознания на верхний («телевизионный») и более глубокие пласты в значительной степени условно. «Телевизионные» ориентации в переходном обществе постоянно корректируются жизнью, под влиянием происходящих в ней процессов они могут ослабляться или усиливаться, могут вытесняться другими, конкурирующими «телевизионными» ориентациями или размываться до такой степени, что можно уже говорить о полной дезориентации, об идеологическом вакууме. Материал, которым мы располагаем, позволяет выделить в первом приближении пять динамических состояний общественного сознания, характерных для нынешнего посткоммунистического общества. Названий этим состояниям мы пока не придумали, но содержательно охарактеризовать их вполне в наших силах.

Первое состояние отличается тем, что те или иные новые проблемы, характеризующие период перехода, еще просто не вошли в сознание. В какой-то степени и в строго определенных случаях это состояние фиксируется отсутствием определенного ответа на тот или иной конкретный вопрос, имеющий прямое отношение к существу осуществляемого обществом перехода (скажем, о приватизации или, к примеру, о созыве Учредительного собрания). «Затрудняюсь ответить» — это для понимания переходного общества очень важный и содержательный ответ. Если в прошлом году на Украине доля затруднившихся ответить на вопросы, касающиеся перехода к новому типу экономики, была заметно выше, чем в России, то это свидетельствовало о том, что украинское общество отстает от российского в освоении новых проблем. Отставание же, в свою очередь, было следствием (а отчасти, быть может, и причиной) промедления с реформами на Украине.

Любопытно, что одни проблемы входят в сознание легче, а другие — труднее («демонополизация», например, труднее, чем «приватизация»). Об одних проблемах больше говорят политики, на них акцентируют внимание средства массовой информации, и люди, еще не соизмеряя эти проблемы со своими интересами, актуализируют их в своем сознании, одновременно не имея понятия о смежных вопросах и не подозревая, что смежные вопросы могут быть самыми главными.

Следующее, второе состояние общественного сознания характеризуется идеологическим освоением проблемы. Человек, скажем, соглашается поддержать приватизацию земли, но понятия не имеет, как это скажется на нем лично. Тут действует не непосредственный интерес, а неприятие существующего положения вещей и потребность в каком—то ином порядке, который будет лучше имеющегося. Частная собственность, приватизация и тому подобные вещи выступают в данном случае в качестве идеологических абстракций, придающих отрицательным установкам положительную форму. Поддержка реформ значительными слоями российского населения, особенно на начальном этапе, носила именно такой характер.

Третье состояние возникает в результате столкновения идеологических установок с реальными жизненными процессами, в результате чего начинается расшатывание этих установок. Скажем, начало приватизации заставило часть ее сторонников более серьезно задуматься о том, что она даст им лично и даст ли вообще, столкнув в их сознании идеологию приватизации с опытом приватизации. Тут речь идет еще не об отказе от прежних идеологических установок, а лишь о начинающемся осознании сложности перехода, неоднозначности его последствий, формировании более реалистичного представления о нем. Это состояние можно зафиксировать только при сравнении результатов данного и предыдущих опросов. Здесь один из самых важных показателей — увеличение доли тех, кто затрудняется ответить на тот или иной вопрос.

Четвертое состояние — отношение к проблемам перехода, исходя из своих непосредственных интересов, в той или иной степени осознанных. Это состояние может возникнуть как в результате эволюции сознания под воздействием жизни (например, изменение отношения к ваучерам по мере осознания того, что собственником ты благодаря им не становишься), так и сразу, если какие-то перемены бьют по карману и уровню жизни. Самый наглядный пример — резко отрицательное отношение к освобождению цен, особенно характерное для массовых групп, в том числе, кстати, и для большинства тех их представителей, которые исповедуют «капиталистическую» идеологию. И дело тут не в том, что эта мера осуждается как недостаточно «капиталистическая» (освобождение цен в условиях неприватизированной и монополизированной экономики). Она не принимается вообще, в принципе: об этом красноречиво свидетельствует тот факт, что массовое недовольство освобождением цен сопровождается столь же массовым желанием вернуться к ценам регулируемым.

Последнее, впрочем, говорит еще и о том, что осознание людьми своих конкретных интересов тоже не всегда свободно от идеологизации. Ведь они мечтают о регулируемых ценах вовсе не потому, что хотят оказаться перед пустыми прилавками конца 1991 г. Они мечтают о низких ценах, а низкие цены присутствуют в их памяти только как регулируемые. Особенность переходного общества заключается в том, что будущее (цель перехода) в виде конкретных образцов в сознании еще не закрепилось и закрепиться не могло, оно еще вне жизненного опыта, и потому преодоление трудностей перехода воспринимается в образах идеализированного и идеологизированного прошлого.

Это состояние сознания, будучи вполне естественным и закономерным, таит в себе, однако, немало опасностей: эволюционируя в определенном направлении, а именно — в направлении к следующему, пятому состоянию, оно может стать благоприятной почвой для политического самоутверждения экстремистских сил реставраторской ориентации.

Пятое состояние — это реакция сознания на такое ущемление интересов, которое воспринимается людьми как катастрофическое и ничем невосполнимое, как насильственное выбрасывание из жизненной ниши. Пессимистические идеологемы превращаются при этом в мифологемы, контакт с реальностью, в том числе и с прошлой, утрачивается, мир начинает восприниматься как чужой и враждебный. По опыту XX века, в том числе и нашей страны, мы хорошо знаем, к чему ведет маргинализация (и сопутствующая ей мифологизация сознания), если она становится массовой.

Вот почему мы особое внимание уделяем такой группе, как безработные. Даже сейчас, когда в ряды безработных попадают чаще всего не представители массовых слоев, а лица интеллигентских профессий, в их сознании обнаруживаются тревожные симптомы. В их среде — едва ли ни самый сильный рост недовольства реформами и реформаторами, самая быстрорастущая тяга к массовым выступлениям против властей, самая сильная предрасположенность к восприятию этнических мифологем и поддержке национал-патриотических и коммунистических группировок3. Можно достаточно уверенно утверждать, что именно сознание безработных и его эволюция лучше и надежнее всего показывают, насколько серьезны и основательны притязания на власть различного рода экстремистских сил.

Таковы в самых общих чертах основные принципы, которыми руководствуются ФОМ и его аналитический центр в исследовании проблем переходного общества.

ШТРИХИ К СОЦИОПОЛИТИЧЕСКОМУ ПОРТРЕТУ ДИРЕКТОРА

Я говорил о том, что одной из концептуальных схем, положенных в основу проекта «Народ и политика», является представление об особой роли промышленности и промышленников в коммунистической и посткоммунистической хозяйственной системе, равно как и о том, что именно от них в решающей степени будет зависеть характер экономического и политического развития в обозримом будущем. Можно сколько угодно развенчивать консерватизм «директорского корпуса», но одними лишь громкими словами этот консерватизм не превратишь в экономический радикализм.

Повторю еще раз: советская система вызвала к жизни особый тип взаимоотношений директоров и работников, когда на первых возлагались особые функции по социальной защите вторых, а эти вторые, вполне в духе патриархальной традиции, оценивали директора, исходя не из эффективности его деятельности как директора, а в зависимости от того, хорошо или плохо он о них заботится, насколько совмещает, говоря иначе, роль администратора и профсоюзного лидера4. Именно здесь, в этих «индустриальных общинах», формировался особый человеческий тип — тип, в сознании которого, вопреки установкам режима, доминируют частные интересы, идея индивидуального благополучия, но при этом отсутствует, в полном соответствии с установками режима, идея частной собственности5. Именно здесь формировался производитель, конкурирующий с другими производителями не в производстве, а исключительно в потреблении (если, разумеется, не считать производственной конкуренцией соцсоревнование)6.

Вот почему одним из главных вопросов, который мы ставили и ставим перед собой в ходе исследований, был и остается вопрос о том, каким образом и как быстро можно избавиться от архаики доставшегося наследства и прежде всего — какие предпосылки есть для этого в самом «директорском корпусе». Полученные данные показывают, что рассчитывать на быстрые перемены здесь не приходится. Избавиться от наследства советской истории одним махом, как предлагают некоторые радикально-либеральные экономисты, т. е. предоставить предприятия самим себе (все равно, мол, государство их уже не контролирует!) — значит подвергнуть социальную ткань напряжению, какого она не выдержит.

Сторонники такого подхода нередко рассуждают в духе известной и в определенных пределах продуктивной концепции «бюрократического рынка» (В. Найшуль, С. Кордонский и др. ). Суть ее в том, что рынок в СССР вовсе не был уничтожен коммунистами, как обычно принято считать, а приобрел специфические формы административных «торговых» сделок (распределение ресурсов, должностей и т. д. ), субъектами которых выступали ведомственные, региональные и политические структуры, а также отдельные чиновники. Эта концепция гораздо точнее и богаче расхожих представлений о генетической непредрасположенности советской номенклатуры к рыночным отношениям, о ее принципиальной и неустранимой антирыночности, но она не дает никаких оснований для «либерального» радикализма, для умозаключений о том, что коммунистическая хозяйственная номенклатура уже при старом режиме была подготовлена к деятельности в конкурентно-рыночной среде.

И дело тут даже не в том, что на верхних и средних этажах власти и управления имела место та же потребительски-распределительная, а не производительная структура интересов, что и во всем обществе, и потому на «бюрократическом рынке» навыки производительной конкуренции не могли сформироваться даже в зародыше. Дело в том, что большинство бывших советских предприятий объективно неконкурентоспособны, следствием чего является стартовая качественная неоднородность государственной экономики, и прежде всего промышленности. Именно эта стартовая неоднородность и порождаемая ею неоднородность «директорского корпуса» и составляет едва ли не главную проблему перехода от одного типа экономики к другому. Темпы перехода, его характер, роль и место государства в экономике и, быть может, тип политического режима будут зависеть от того, какая из групп промышленников окажется наиболее влиятельной.

Каково же сейчас соотношение сил и ориентаций в этой среде? Какое-то (разумеется, более чем приблизительное) представление о нем можно составить на основании следующих данных.

Таблица 1
Отношение руководителей государственных предприятий РОССИИ к некоторым реальным и гипотетическим событиям (март-апрель 1993 г. ).

Нетрудно заметить, что относительно приватизации земли, сферы услуг, торговли, мелких и средних промышленных предприятий «директорский корпус» близок к согласию и что расколот он сегодня по двум основным линиям: во-первых, по отношению к приватизации крупной промышленности, во-вторых, по отношению к финансовой политике правительства. Существенно при этом, что соотношение сил здесь не в пользу реформаторов. Преимущество их противников выглядит, правда, не очень значительным, но оно покажется гораздо более принципиальным, если учесть, что категорическим сторонником приватизации крупной промышленности является лишь каждый десятый директор, а категорическим сторонником нынешней ценовой политики — каждый девятнадцатый. К тому же наблюдается заметное, более того — слишком заметное падение интереса к свободным ценам и растущее тяготение к тому, чтобы вернуть цены регулируемые: с октября 1992 по апрель 1993 года разрыв между долей противников и сторонников такого возврата уменьшился в 7 раз (с 28 до 4 %), а между долей категорических противников и категорических сторонников — в 5 раз.

Если наши данные не случайны, то они означают, что противоречия между конкурентоспособными (по крайней мере на внутреннем рынке) предприятиями, которые могут выжить сами, и предприятиями-иждивенцами, которые способны удержаться на плаву лишь с помощью государственных дотаций, углубляются и будут углубляться. При этом иждивенцев не так-то просто будет убедить в том, что они иждивенцы и что их продукция никому не нужна. Ведь подавляющее большинство директоров (свыше двух третей) ничего не имеют против того, чтобы государство прекратило поддержку предприятий, товары которых не пользуются спросом. Значит, они считают, что их продукция нужна, и пока нет настоящего рынка, пока директора живут воспоминаниями о коммунистической экономике с ее специфическими критериями нужности и ненужности, переубедить их будет совсем непросто. Если же учесть, что интересы слабых предприятий тесно переплетены с интересами отдельных слоев ведомственной бюрократии и финансового сектора, функциональное предназначение которых состоит в выколачивании и предоставлении дотаций, эта слабая часть госсектора не покажется такой уж беззащитной, даже если отвлечься от немалого потенциала социального протеста десятков миллионов занятых здесь людей.

Принадлежность к одной из этих групп, при всей их условности, и определяет водораздел между промышленниками, а водораздел между ними приобретает все более отчетливое политическое звучание, более того, становится главным политическим водоразделом.

Первая группа, куда входят представители наиболее конкурентоспособных предприятий, представлена Российским союзом промышленников и предпринимателей А. Вольского, а на политической сцене — созданной в июле 1993 г. промышленной партией во главе с тем же лидером. За влияние на эту группу борется и недавно образованная ассоциация приватизированных и акционированных предприятий во главе с Е. Гайдаром. В данном случае речь идет о попытке проникновения в промышленную среду сил, более либеральных, чем возглавляемые А. Вольским, сил, которые идеологически гораздо ближе к тем, кто представляет частный бизнес.

Другая часть промышленников, ориентированная не столько на себя, сколько на поддержку государства, консолидируется вокруг Российской федерации товаропроизводителей. В июле 1993 г. главой федерации стал, как известно, бывший секретарь Совета безопасности Ю. Скоков, что уже само по себе достаточно красноречиво свидетельствует и о политизации промышленников, и о «промышленизации» политиков. Эта группа, в отличие от первой, заинтересована в приостановке перераспределения собственности, ее переливания из рук государства в руки сильных промышленных корпораций и частных лиц, в допущении приватизации лишь на хозяйственную периферию (торговля и сфера услуг, мелкие и средние промышленные предприятия), сохранении сильных позиций ведомственного и финансового чиновника, перераспределяющего не собственность, а налоги и кредиты.

Таким образом, политика все больше замыкается в России на производство, что вполне естественно, учитывая давние российские традиции и ту особую роль «директорского корпуса», его повышенное влияние на рабочих, о котором я говорил выше. Не исключено, что исход будущих парламентских и президентских выборов в значительной степени будет предопределяться на предприятиях. Там же, следовательно, будет определяться и будущее российской демократии.

Но даже в случае победы промышленников-модернизаторов, будущее это не обязательно окажется безоблачным. Вопрос о том, удастся ли им консолидировать расшатанную государственность на демократической основе, обеспечить согласие между конкурентоспособными авангардными группами и аутсайдерами, ряды которых пополняются работниками слабых предприятий, или им придется прибегнуть к авторитарным методам, остается открытым. Сегодня в наших силах лишь одно: мы можем попробовать выяснить, насколько нынешний «директорский корпус» предрасположен к использованию авторитарных методов в политике.

На первый взгляд, предрасположен, причем в достаточно сильной степени: за переход к режиму «жесткой руки» высказывается 55% руководителей госпредприятий. Но эта цифра не покажется очень уж впечатляющей, если учесть, что в сознании многих директоров режим «жесткой руки» ассоциируется не с диктатурой, а с неким отвлеченным образом «порядка», причем порядка прежде всего в экономике. Выразительный факт: почти треть директоров, выступающих за «жесткую руку» ради достижения тех или иных экономических целей, высказывается против такого режима, когда речь заходит о его политическом содержании и, в частности, о политических механизмах перехода к нему. Интересно, что среди директоров доля сторонников «экономического» авторитаризма, отказывающихся искать ему какие-то политические аналоги, заметно выше, чем в большинстве других социально-профессиональных групп: она в полтора раза выше, чем у рабочих, офицеров, руководителей колхозов и совхозов, безработных и в два раза выше, чем у колхозников и пенсионеров.

Директорский авторитаризм сегодня чаще всего или аполитичен, или лоялен к нынешней власти, а точнее — к президенту: каждый третий среди тех, кто выступает за «жесткую руку» ради наведения порядка в экономике, имеет в виду руку Б. Ельцина. А вот как конкретно представляют себе директора, склонные к установлению такого режима, его содержание, его основные черты. Чтобы оттенить своеобразие именно директорских представлений, сопоставим их с представлениями других групп — одной элитной (военные) и одной массовой (рабочие).

Таблица 2
Представления руководителей государственных предприятий, военных и рабочих, высказавшихся за переход к режиму «жесткой руки», об этом режиме.

Мы снова видим, что представления директоров о «жесткой руке», как, впрочем, и представления военных и рабочих, ассоциируются прежде всего с экономической и социальной жизнью: авторитарный режим в их глазах — это прежде всего жесткие законы против экономических злоупотреблений, столь же жесткое их применение, а также борьба с нарушителями трудовой дисциплины. Нетрудно понять, какие сегодняшние явления обусловили доминирование именно таких, а не других представлений, как нетрудно обнаружить и их генетическую связь с нашим прошлым, с историческим опытом коммунистической эпохи. И если многие директора мечтают о диктатуре нового Госплана, то это значит, что прошлое отменено, но не изжито. Но среди рабочих (а такая же картина и во многих других массовых группах)7. оно изжито еще меньше, и это может сыграть решающую роль в противоборстве различных группировок «директорского корпуса».

Переплетение болезненных реакций на настоящее с воспоминаниями о прошлом можно обнаружить и в представлениях директоров о собственно политической физиономии авторитарного режима. Парламент и массовые внепарламентские действия — это не только то, что дестабилизирует обстановку сегодня, но и то, что не дестабилизировало ее вчера, так как вчера ничего подобного не было и не могло быть вообще. А вот к деятельности политических партий и свободе печати директора (и не только они) заметно терпимее, полагая, очевидно, что партии и печать могут чувствовать себя свободно и без парламентских, а тем более внепарламентских митингов.

В целом же можно повторить, что политический образ режима «жесткой руки» в сознании той части директоров, которая испытывает в нем потребность, пока еще очень размыт и неконкретен (хотя и более конкретен, чем в массовых группах). Обратите внимание: каждый шестой из высказавшихся за «жесткую руку» не имеет представления о том, что это такое, а многие из тех, кто такое представление имеет, затрудняются ответить, соответствуют ли ему те или иные характеристики авторитарного режима. Но этот образ достаточно конкретен, чтобы увидеть, как мало похож он на известные по мировому опыту и широко пропагандируемые образцы, когда политическая диктатура выступает условием экономической свободы. Скорее наоборот: директора, похоже, больше склоняются к экономической диктатуре при сохранении некоторых политических завоеваний эпохи гласности и перестройки. Не особенно настроены они и на применение силы при решении политических вопросов — по крайней мере здесь они уступают в решимости военным.

Как будет эволюционировать политическое сознание «директорского корпуса», покажет только время. Но при внимательном и систематическом наблюдении за этой, как и любой другой, социальной группой, можно обнаружить намечающиеся новые тенденции и прогнозировать их возможное развитие.

СССР, СНГ И ЭВОЛЮЦИЯ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ О РОССИЙСКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ

Другая концептуальная схема, которую мы с самого начала проверяли в ходе исследований и на которой я хотел бы остановиться подробнее, основана на представлении о том, что цивилизованное строительство государственности в крупнейших из республик бывшего СССР может быть лишь делом совместным. Выдвигая данное предположение, мы исходили не только из таких очевидных вещей, как обреченность этих республик на общий рынок и общие границы, привязанность их друг к другу долгим опытом совместного проживания (в двух других коммунистических федерациях — Югославии и Чехо—Словакии он был несравнимо короче), предельно централизованной и взаимосвязанной индустриальной экономикой и этнической неоднородностью проживающего в республиках населения.

Мы исходили прежде всего из того, что без идеи нации, опираясь только на общность территории, сформировать новую государственность чрезвычайно трудно. Россия же, как известно, в отличие от всех других государств, образовавшихся на месте СССР, эту идею использовать не только не могла, но и осталась (и продолжает существовать до сих пор) без национального имени. В то же время мы полагали, что и национальная идея, если она выступает только как идея политическая (скажем, на той же Украине), как идея государственной независимости, не затрагивающая этнического ядра сознания, тоже вряд ли сможет сыграть консолидирующую роль в многонациональной стране, стоящей на пороге болезненных экономических реформ.

Говоря иначе, мы считали (а опыт и России и Украины это постепенно подтверждал), что идея политического государства, политической нации не может быть консолидирующей в бедных странах — тем более, если они переживают кризис, а их население по своему составу многонационально. Что касается этнической идеи, то ее чрезвычайная уязвимость в современных условиях подтверждается и примером Югославии, и трагедией бывшего советского Закавказья.

Своеобразие, оригинальность ситуации заключается, однако, в том (это показали уже первые наши опросы), что ни в России, ни на Украине этническая идея сегодня популярностью не пользуется: доля людей, выдвигающих на первый план интересы своей нации, в обоих случаях не превышает 10%. Это значит, что в обеих странах существует значительный потенциал цивилизованного строительства новой государственности, явившийся одним из исторических результатов деятельности коммунистического режима. Этот режим, подавляя и нивелируя все нации, искусственно перемешивая народы в милитаристско-индустриальном котле, навязывал, оправдывая себя, представление о равенстве всех народов независимо от национальности. Режим исчез, а представление осталось и удерживает среди российского и украинского населения прочные лидирующие позиции: в той и другой стране его придерживаются свыше двух третей опрошенных. Но пока этот своеобразный либеральный остаток коммунизма сохраняется, сохраняется и духовная основа для эволюционного, некатастрофического, безопасного движения к новой государственности.

Использовать же предоставленную историей возможность — значит попробовать совместить в одной точке два исторических потока, которые в Западной Европе, Например, были отделены друг от друга десятилетиями и даже столетиями: процесс формирования национальных государств и процесс их интеграции в более широкие общности. Говоря конкретнее, это означает, что строительство государственности в бывших советских республиках пойдет тем безболезненнее, чем быстрее будет осознана необходимость реинтеграции, создания и укрепления координирующих и других надгосударственных структур.

В уже упоминавшейся статье, опубликованной во второй книжке «Полиса» за этот год, я достаточно подробно писал о тех сдвигах, которые произошли в общественном сознании украинского населения в течение 1992 г., о том, что эйфория, возникшая после обретения государственной независимости и резкого дистанцирования от России, начала сменяться более доброжелательным отношением к прошлой совместной жизни и желанием восстановить с ней преемственную связь. А когда в июне на Украине начались массовые выступления протеста, необходимость реинтеграции стран СНГ, по крайней мере в области экономики, перестала вызывать какие-либо сомнения даже у тех политических деятелей, которые совсем недавно слово «союз» опасались даже произносить вслух. И какие бы протесты не вызывал этот поворот Среди многих политических активистов той же Украины, вопрос сегодня стоит уже не о том, быть или не быть реинтеграции, а о том, какой она будет, какой круг стран охватит и, главное, кто, какие политические силы будут ее осуществлять.

В этой связи очень важно иметь представление об эволюции государственного Сознания населения не только Украины и других менее крупных стран СНГ, но и (а быть может, и прежде всего) России. Как оно реагировало на ликвидацию СССР и последующие события? Каким образом и в каком направлении оно изменяется? И — изменяется ли?

После всесоюзного референдума 1991 г., когда граждане Российской Федерации высказались за сохранение Советского Союза, государственное сознание россиян перенесло тяжелую травму, нанесенную ему беловежскими соглашениями. Эти соглашения лишний раз обнаружили колоссальную степень независимости наших политических элит от населения. Доставшийся в наследство от старой системы разрыв между властью и обществом, неструктурированность и слабая организованность последнего оставили элитным кругам широчайшее пространство для маневра и политических действий, противоречащих воле избирателей. Опыт показывает: в тех случаях, когда эти действия носят чисто политический характер и не затрагивают сколько-нибудь серьезно социально-экономические интересы людей, общество остается пассивным. Напомню: в дни ликвидации СССР было массовое недовольство, но не было ни демонстраций, ни других открытых проявлений этого недовольства. Тем не менее, травма, нанесенная государственному сознанию россиян беловежскими соглашениями, осталась и залечивается с трудом. А точнее — не залечивается совсем: две трети опрошенных с ликвидацией СССР по-прежнему примириться не могут. Вместе с тем, общество оценивает происшедшее вполне реалистично и не дает увлечь себя реваншизмом: доля сторонников реставрации прежней государственности колеблется в пределах 16 — 20%.

Компенсировать утрату, сохранить преемственную связь с этой государственностью общественное сознание, по нашим данным, поначалу пыталось, опираясь на идею СНГ: укрепление содружества воспринималось как главное направление строительства новой государственности. Перспектива ее строительства независимо от СНГ оценивалась как столь же нереалистичная, как и идея воссоздания СССР. Однако уже тогда, в первые месяцы после Беловежской пущи, просматривались некоторые особенности политического сознания российского общества, которые свидетельствовали о том, что оно неодинаково относится к России и другим странам СНГ — по крайней мере некоторым.

Так, в июне 1992 г. мы обнаружили, что граждане России не могут примириться с тем, что Украина, к примеру, — это уже не часть России, а самостоятельное государство, в политическом отношении равное России. Поэтому они, с одной стороны, категорически выступали против выхода Украины из СНГ (укрепление СНГ, как я уже говорил, рассматривалось как главный фактор строительства российской государственности), а с другой — возражали против всего, что усиливает украинскую государственность, и горячо приветствовали то, что усиливает государственность российскую. Когда, скажем, мы спрашивали об отношении к созданию российской армии, то в поддержку этой идеи высказывалось 70% россиян. Создание же украинской армии одобряло чуть больше 20% жителей России, а более половины — осуждало. Таков был ответ травмированного «имперского» сознания на вызов Украины и других республик бывшего СССР.

В этой связи становится понятно, почему со временем государственное сознание россиян начало переориентироваться с СНГ на строительство российской государственности независимо от СНГ. Здесь мы имеем дело не с отказом от идеи укрепления содружества (население России по прежнему категорически выступает, например, против выхода из него Украины), а, скорее, с усилением осознания особой роли и особого статуса России в содружестве. Это не отказ от попыток восстановить преемственную связь с прежней государственностью, а поиск других способов такого восстановления.

Вот как выглядит эволюция государственного сознания российского населения и некоторых социально-профессиональных групп примерно за год, с февраля 1992 по март 1993 г.

Таблица 3
Эволюция государственного сознания российского общества в 1992 — 1993 годах.

Подобная эволюция государственного сознания (в элитных группах, как нетрудно заметить, она осуществляется быстрее, чем в массовых) может открыть путь для движения в двух прямо противоположных направлениях. На нее могут опереться как либерально-демократические силы, заинтересованные в цивилизованной реинтеграции при цементирующей экономической и политической роли России, так и национал-патриоты, стремящиеся предельно жесткой политикой по отношению к бывшим советским республикам вызвать в них дестабилизацию и тем самым способствовать размыванию их притязаний на независимую государственность. Говоря иначе, сдвиги, происходящие в политическом сознании российского общества, проясняют существо выбора, который предстоит сделать народам бывшей советской империи. Это — выбор между двумя типами реинтеграции: демократической и насильственной.

Второй вариант может стать реальностью, если нынешние власти допустят распад ядра СНГ (Россия, Украина, Беларусь, Казахстан). В этом случае отмеченные выше сдвиги в сознании скорее всего приобретут не только политическую, но и этническую окраску. Ведь при распаде ядра СНГ по его наиболее горячим линиям (таким, скажем, как Крым) неизбежно возникнут конфликты, связанные с ущемлением национально-государственного («державного») достоинства России. Это взорвет и без того шаткие опоры стабильности в «постсоветском» пространстве, а вместе с ними — и опоры демократии и демократической реинтеграции: последняя станет вопросом военным. Война же потребует соответствующей идеологии, на роль которой сможет претендовать лишь русская национальная идея. Потому что только эта идея способна сегодня заменить коммунистическую в качестве имперской. И вовсе не случайно, думаю, нынешние национал-патриоты и примыкающие к ним группировки сплотились вокруг июльского постановления российского парламента о признании Севастополя российской территорией: это — провоцирована дезинтеграции ради создания условий для насильственной реинтеграции.

В таком повороте событий непосредственно заинтересованы лишь немногочисленные политические группировки, но при определенном стечении обстоятельств в эту сторону может качнуться и российское общество: воевать с Украиной или кем—то еще оно не хочет, но в нем имеются настроения, которые могут быть использованы национал-патриотами и теми, кто за ними стоит. По данным опроса, проведенного нами среди городского населения сразу после того, как в июне 1993 г. парламент принял постановление о принадлежности Севастополя России, это постановление поддержал 51 % респондентов, а осудил лишь каждый шестой. И это при том, что сам парламент давно уже никаким авторитетом не пользуется и имеет рейтинг, близкий к нулю.

Таким образом, опасность реставрации империи находится сегодня совсем не там, где ее ищут и находят многие наблюдатели и эксперты. Опасность — не в укреплении и структурировании СНГ, не в создании с этой целью тех или иных координирующих и других надгосударственных структур, а в распаде содружества и прежде всего — его исторического ядра. Укрепление и структурирование СНГ — это сегодня не движение в сторону империи, а едва ли ни единственная возможность избежать всеобщего распада государственности в большей части бывшего СССР. Если же распад произойдет, то, повторяю, неизбежно будут предприняты попытки консолидировать государственность на основе этнической идеологии. А этническая идеология в России неизбежно приобретет имперскую окраску со столь же неизбежным тяготением к экспансии на территории других бывших союзных республик, заселенных русскими.

Разумеется, и при таком повороте событий империю восстановить не удастся. Речь может идти лишь о присоединении к России некоторых регионов, прежде всего украинских и казахстанских. Так что имперско-этнический вариант реинтеграции можно считать имперским лишь в условном смысле, а этническим — в безусловном.

Пока, однако, никаких симптомов, которые свидетельствовали бы об усилении позиций русского этнического радикализма в России, в общественном сознании не обнаруживается. Единственное исключение — безработные, но и у них эта тенденция едва наметилась, а окажется ли она устойчивой, получит ли продолжение и развитие, мы узнаем из следующих опросов.

В то же время уже сейчас некоторую озабоченность вызывает то, что в типологических группах, ориентированных на национальную государственность («национал-социалисты» и «национал-капиталисты») наблюдается повышенная концентрация приверженцев этнической идеологии. Это тем более тревожно, если учесть отмеченный выше сдвиг в государственном сознании от СНГ к национальной государственности.

«СОВОК» МЕЖДУ ПРОШЛЫМ И БУДУЩИМ

О результатах проверки третьей концептуальной схемы (об особой роли ВПК в трансформации коммунистической хозяйственной системы) я сейчас говорить не готов, так как они еще недостаточно осмыслены. Надеюсь, мы сможем обратиться к этой теме в одной из следующих публикаций в «Полисе». Пока же хотелось бы познакомить читателей с другим направлением нашей работы, которое начало отчетливо прорисовываться сравнительно недавно, но в перспективе может составить содержание самостоятельного исследовательского проекта.

Я имею в виду изучение того особого массового человеческого типа, который был сформирован советской системой и которого в порыве суетливого отмежевания от самих себя успели окрестить «совком». В прежней гордости за «советского человека» было, конечно, много провинциального. Но и нынешнее самоуничижение провинциально не меньше.

«Совок» — это достаточно сложный и оригинальный исторический продукт, требующий углубленного изучения. Начало этой работе положил ВЦИОМ — я имею в виду недавно выпущенную его сотрудниками книгу «Советский простой человек. Опыт социального портрета» (М., 1993), основанную на богатом материале многолетних социологических исследований. Авторов книги интересовали прежде всего специфические особенности «советского человека» в сравнении с другими цивилизационными типами, его отличие от них. Нас же в первую очередь интересует переходность «совка», его историческая незавершенность и, соответственно, возможности и перспективы его дальнейшей эволюции.

Пока я могу говорить лишь о результатах, полученных нами в ходе исследования трудового сознания массовых и элитных групп, а также многочисленных еженедельных опросов городского населения России, которые мы рассматри

Источник: Журнал «Полис» №4, 1993

Поделиться ссылкой:

Добавить комментарий