Национальные ценности и российская государственность.
Александр Александрович АУЗАН
Президент ИНП «Общественный договор», профессор экономического факультета МГУ им. Ломоносова
Александр Аузан:
Я сегодня совершаю очень важное для себя испытание, потому что то, что буду рассказывать вам, я нигде не публиковал. Публиковать я начну с четверга, потому что на эту тему выступаю в «Билингве». После этого будут публикации, видимо, в “New Times” и в «Новой газете». Но то, что вы услышите сегодня, вы нигде прочитать не могли.
То, что я буду рассказывать, может быть, немножко сложно, но точно не скучно. Для начала хочу объяснить, почему вдруг я, экономист (я заведую кафедрой прикладной институциональной экономики на экономическом факультете МГУ имени Ломоносова), говорю о национальных ценностях, о которых, вроде бы, положено говорить историкам, культурологам, в крайнем случае, социопсихологам.
Дело в том, что как экономист, в последние годы я довольно много вместе с коллегами по группе экономистов «Сигма» (таких экономистов Леонид Григорьев, Виталий Тамбовцев, Андрей Шаститко, Евсей Гурвич, Татьяна Малеева и др.) занимался разработкой стратегии России. У нас есть известная книжка «Коалиция для будущего», которая вышла в Европе под редакцией сэра Роберта Скидельски. Мы разрабатывали стратегии для будущей России, какой она будет после 2008 года. Мы, действительно, с 2006 года сознавали, что 2008 год будет переломным, и готовились к этому очень серьезно.
Мы каждый раз, намечая разные сценарии развития России, а их было выделено 4 – инерционный сценарий, мобилизация, рантье и институциональная модернизация, по каждому варианту мы смотрели плюсы, минусы, вероятности.
Первый раз, когда мы публиковали наши разработки, это была весна 2007 года, наиболее вероятным мы считали сценарий инерции. Почти 50% вероятность. Затем – мобилизации, рантье и, наконец, модернизации, на которую мы давали 10% вероятности. Весной 2008 года расчет был другим. На вероятность модернизации мы положили 20%. А расчет исходил из того, как выстроен спрос на те или иные преобразования, какие существуют группы интересов в стране. Лидирующим оказался вариант не инерционный, а мобилизации. Это был февраль-март 2008 года.
Мы пока не проводили нового экспертного исследования, чтобы определить вероятность модернизации на сегодняшний день. Но в конце августа меня спросили, как я оцениваю вероятность модернизации. Я сказал: не выше 5%. В 4 раза упала вероятность выхода на модернизационный сценарий в России. Лидирующим, доминирующим сейчас является вариант мобилизации. Почему?
Почему такие перемены? 2008 год вообще оказался очень пестрым. До середины года было много мелких признаков наступающей «оттепели». Потом это все стало уходить. После войны с Грузией фактически произошли очень серьезные перемены.
Когда на машине есть GPS-навигатор, он сообщает: «Через 700 метров – поворот налево. Через 200 метров – поворот налево». Потом мы проскочили поворот, не повернули вовремя. Навигатор спокойным голосом говорит: «Пересчет маршрута. Через 12 километров 300 метров – поворот направо».
Мы в 2008 году находимся в ситуации, когда все время надо пересчитывать маршрут. Сейчас я попробую объяснить, почему и как приходится пересчитывать маршрут. Как экономист, я исхожу не из того, что пишут политологи, а из того, как институциональные экономисты понимают процесс развития накопления капитала в России и смены политических институтов.
Дело в том, что еще за 20 лет до того, как возникла новая Россия, два замечательных институциональных экономиста – Олсон и МакГир – сделали модели, которые описывают движение от точки, когда развалены все правила, к созданию новых правил. Это математические модели. Они исходят из того, что первоначально захват активов осуществляется теми, кто близок к государству как регулятору, и использует инструменты этого государства ля захвата активов. Это очень похоже на российскую приватизацию начала 1990-х годов. Хотя, подчеркиваю, это сделано не для России. Это описаны общие условия движения от анархии, то есть отсутствия формальных правил, к более сложному состоянию.
Рано или поздно передел активов заканчивается. Когда заканчивается передел активов, то владеющие наиболее крупными активами в стране и пользующиеся одновременно наибольшим политическим влиянием встают перед выбором. Либо переделить эти активы друг с другом и вести очень тяжелые конкурентные войны с сильными противниками. Либо изменить систему правил так, чтобы награбленное было удобно и прибыльно использовать. Чтобы были созданы правила для экономичного использования этих самых активов.
Хочу сказать, что такого рода точку первый раз мы прошли в 2000-2003 годах. Понятно, что первое поколение владельцев активов – российская олигархия – после кризиса 1998 года встало перед этой проблемой. Потому что в стране уже практически все поделено. А то, что не поделено — недоступно, например, активы в сфере жилищно-коммунального хозяйства, их, действительно, много, но попробуйте до них дотянуться, они очень рассеяны. Остается либо заниматься переделами, либо изменить систему правил. И часть олигархических групп стала предъявлять спрос на новые правила. На то, чтобы была большая прозрачность, чтобы можно было выйти на IPO на мировых рынках. Чтобы можно было входить в транснациональные компании и транснациональные проекты.
Но в 2003 году мы эту развилку – точку бифуркации – прошли в другую сторону. Не произошло этого. Не реализовался спрос на новые правила, на новое право, на то, что первоначальное накопление закончено, и мы переходим к нормальным условиям существования страны, в которых можно развиваться интенсивным путем, а не путем экстенсивного захвата ресурсов. Тем не менее, в 2003 году произошел другой выбор. Почему?
Если вернуться к моделям МакГира-Олсона, то они говорят следующее. Переход к новым правилам происходит при условии, если не появляются новые «голодные» группы. Если они появляются, то процесс срывается на новый цикл и начинается новый передел. В 2000-2002 годах появились новые «голодные» группы. Они занялись переделом. Этот передел подошел к концу в 2006-2007 году. Сложилось второе поколение олигархии – силовой олигархии, которая связана с политическим режимом Владимира Путина.
Почему в 2003 году доминирующие группы не пошли на новые правила? Это понятно. Потому что были те, которые говорили, что если установить новые правила, то мы так и останемся ни с чем, а мы хотим получить новые активы.
Почему с этим согласилось российское население? Если мы говорим о массовых группах населения, то выбор происходит, прежде всего, на уровне ценностей. В 2003 году произошел размен прежних ценностей 1990-х годов, когда доминировала идея свободы, на идею стабильности. Вся социология показывает, что люди приняли, согласились с тем, что можно пожертвовать свободой ради стабильности. Политически это означало, что с 2004 года у нас сформировался полноценный авторитарный режим. До этого давно уже были авторитарные тенденции. Они далеко не с Путина начались, а в середине 1990-х годов, при Ельцине начались. Но полноценный авторитарный режим возник в 2004 году, после парламентских выборов 2003 года, когда завершилось дело ЮКОСа, после Беслана и принятия так называемого «пакета Путина», отмены выборности губернаторов, изменения формирования органов власти и так далее.
Что произошло со стабильностью? Стабильность в течение нескольких лет была высшей ценностью для населения. Она давала определенные результаты. В течение четырех лет на 11% в год росли реальные доходы населения. Экономика росла средним темпом – 7-8% в год. Да, при страшно неравномерном распределении, но это было.
Дело, однако, в том, что стабильность ушла даже с точки зрения тех людей, которые не занимаются экономическим анализом. Я опять могу говорить о цифрах экономической динамики. С февраля-марта 2008 года изменился очень важный показатель. Несколько кризисов коротких, маленьких, которые были связаны с разными рынками. С рынком алкоголя, зерна и так далее. А потом раскрутка инфляции, и правительство не может ее погасить, как гасило раньше. А вот с февраля-марта 2008 года люди резко понизили норму сбережений.
В течение 8 лет у нас норма сбережений была 31-32%. Это означает, что каждый третий рубль, в среднем, россияне откладывали в сбережения. При этом, вложения в собственно основной капитал были гораздо ниже – 19-20%. Но норма сбережений стояла высоко. И вдруг она начала падать. Что это означает? Это означает, что люди не верят в стабильность сбережений. Это произошло, заметьте, уже 8 месяцев тому назад. Они начали тратить деньги, боясь, что они будут съедены инфляцией. Все. Стабильность уходит.
Что придет на смену стабильности?
В этих экономических параметрах, на самом деле, решается очередная проблема развилки. Потому что новые группы, которые накопили капиталы, участвовали и практически завершили передел активов, стали предъявлять такой же спрос, как и за 7 лет до них, старые олигархи. На то, чтобы возникла система правил, чтобы можно было эти активы эффективно использовать, повышать капитализацию, входить в транснациональные проекты и так далее. То есть, то, против чего они боролись по понятным корыстным причинам в 2000-2003 годах.
Именно поэтому и я, и мои коллеги по «Сигме», полагали, что реальная возможность и «оттепели» или либерализации, и перехода к модернизации в России существовала в первой половине 2008 года. Потому что возник спрос на право. В какой конструкции это выразилось? В то время, как правительство Путина, действуя в полном согласии с администрацией Медведева, завершало передел активов, формирование больших госкомпаний, «Ростехнологий» и так далее, администрация Медведева объявляла новую повестку дня. Декларировалось, что стране нужен независимый суд, что нужно решать проблему коррупции, что нужно улучшать положение малого и среднего бизнеса и так далее. И даже в июне президент говорил о том, что нам не хватает политической конкуренции. Все это элементы того курса, который ведет к формированию новых правил. И независимый суд – это исходная точка в формировании правил. Он должен закрепить этот раздел собственности, дать инструмент для того, чтобы не появились новые рейдеры, чтобы собственность охранялась, чтобы контракты были защищены. Другого более эффективного института, чем суд, не существует. Поэтому повестка была объявлена правильно и вполне объяснялась тем, что происходило с процессом накопления и раздела активов.
Почему же этого не произошло? Почему опять произошел срыв цикла, и мы проехали поворот? Может, дело в новых «голодных» группах?
Весной 2008 года были сделаны большие исследования по заказу «Либеральной миссии». Их делала фирма «Никколо М», известная консалтинговая структура. Возглавлял исследование Михаил Николаевич Афанасьев, известный социолог. Те, кто подробно смотрел результаты этого исследования, считают, что там есть один признак того, что существует «голодная» группа с растущим влиянием. Это военные. Потому что военные ни в 1990-е годы, ни в начале путинского периода не участвовали в разделе активов. Социология показывает, что они настроены очень раздраженно при том, что амбивалентны, то есть, безразличны к тому, как устроен политический режим и происходят ли реформы или консервация. Они недовольны тем, что их положение сильно отличается от положения, скажем, людей, вышедших из правоохранительных органов, специальных служб и так далее.
Может быть, дело в этой «голодной» группе? Влияние ее, конечно, война подняла. Грузинская война, в отличие от первой чеченской, в отличие от второй чеченской войны, была успешной.
Но я думаю, что это все-таки вторичная версия. Думаю, что произошло нечто более серьезное, чем появление новых «голодных» групп. Дело в том, что существует третий вариант, при котором и спрос на право не предъявляется, и «голодных» групп хищников нет — если появляется новое широкое поле для приобретения и раздела активов. На мой взгляд, с изменением внешнеполитического курса России, такое поле появилось.
Когда политологи говорят об изоляционизме, я с этим категорически не соглашаюсь. Какой же изоляционизм, когда российские военные корабли находятся у берегов Венесуэлы? И, что гораздо важнее для меня, как для экономиста, с Венесуэлой идут плотные переговоры о создании крупнейшего в мире нефтяного концерна. Это не изоляционизм. Это выход на новые поля благодаря тому, что прежние конвенции перестали соблюдаться.
А почему можно было перестать соблюдать прежние конвенции? Потому что оказалось, что на мировом рынке, в мировом пространстве происходит то, что создает привычную для крупного российского капитала ситуацию 1990-х или начала 2000-х годов. Когда правила размываются. Причем, это отнюдь не вина России. Пост-ялтинские политические правила пришли в кризис потому, что так действовали Соединенные Штаты в Сербии и Ираке. Потому что Европа приняла решение о признании Косова, которое, может быть, политически целесообразно, но никак не может считаться правовым. Поэтому размылись правовые рамки. И одновременно идет размывание правил экономической игры на мировом рынке.
Сейчас, во время кризиса, один из экономистов на внутреннем обсуждении, которое мы проводили, сказал: «Кстати, коллеги, помните, была такая организация Международный валютный фонд? Она где? (это ооновская организация, созданная специально для таких случаев). Я понимаю, у них денег нет. Но почему не слышно, какие они дают советы?» Ответ был: они тщательно наблюдают за тем, не произойдет ли банкротства доллара. Потому что это очень серьезная и катастрофическая вещь для всей мировой экономики. Но мы не видим, чтобы сработали– экономические организации, созданные ровно для таких случаев.
Значит, образовалось поле, где можно вести игру без правил. Люди, накопившие большие активы, замечательно, гораздо лучше западных конкурентов, умеют действовать на поле, где идет игра без правил.
Математически говоря, произошел сдвиг кривой. Та же перераспределительная игра перемещается на мировое пространство. В Арктику, в Венесуэлу и так далее. А тогда нет необходимости принимать новые правила, потому что можно продолжать наращивать свои капиталы, только уже в международном масштабе.
Понятно, как принимает решения доминирующие группы. А массовые группы как? Они оказались в ситуации, когда прежняя ценность – стабильность – уходит. Будет ли спрос на другую ценность? Да. Вся социология фиксирует это. На языке массовых опросов это называется «спрос на справедливость».
Я еще два года назад пытался предположить, что мы прошли эпоху, когда центральной идеей была свобода — 1990-е годы. Затем центральной идеей стала стабильность. Будущий политический цикл, ныне начавшийся, на роль центральной идеи пробивается справедливость. И понятно, почему. Я могу это доказать экономической и социальной динамикой. И растущие разрывы и то, что социальные лифты не работают, — вы в десятиэтажном доме, а лифт везет только до третьего или четвертого этажа. В верхние слои в нынешних условиях вы попасть не можете. А в 1990-е годы могли бы.
Все эти вещи страшно обостряют проблему справедливости. Но на самом деле спрос на справедливость есть ничто иное, как спрос на равенство перед законом, доступ к суду и так далее. Поэтому я бы сказал, что условия «оттепели» существовали с разных сторон.
Какая же ценность, в итоге, была избрана, если стабильность уходила, а спрос на справедливость не осуществился? Ценность великой державы. Это очень серьезно. Я попробую дальше показать, каким образом выбор такой ценности влияет на все построение отношений в стране. В экономической теории есть такое направление, как новая теория социального контракта, которая объясняет, как происходит обмен ожиданиями, как заключаются конвенции по поводу самых важных неформальных правил, которые оказывают давление на реальные объявленные институты, на то, как осуществляется конституция, как работают законы.
На первый взгляд Россия вернулась к традиционному выбору. Раньше это входило в школьные и вузовские программы – работа Николая Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма». Бердяев там говорит, что с февраля по октябрь 1917 года перед изумленным русским взглядом парадом прошли все возможные партии и идеи. И что же выбрал русский человек? То, что он имел и до этого. Царя и державу.
В терминах Бердяева в 2003 году, выбирая стабильность и получив авторитарный режим, мы выбрали царя. А в 2008 году, до 80% населения консолидировались вокруг успешной новой сильной внешней политики — мы выбрали державу.
Почему такой выбор произошел? Он является данью традиции? Это сложный вопрос. Современные специалисты в области разных направлений общественной теории спорят о том, откуда берется колея в движении страны. Страна все время соскальзывает в одну и ту же траекторию. Вообще, очень мало оснований считать, что это происходит в России именно в силу традиции. Почему?
Эмиль Паин, ведущий российский этнополитолог, утверждает (то же самое подтверждает Лев Гудков, один из ведущих российских социологов), что в России практически нет традиционных общностей. Ведь традиция обычно транслируется через какие-то традиционные общности. Крестьянскую семью, общину, церковный приход и так далее. Ничего этого в России нет. Почему нет? В странах, которые прошли через тоталитарный режим, а мы прошли в ХХ веке через него, эти вещи выжигаются. Традиционные общности перестают существовать, потому что тоталитаризм на то и тоталитаризм, что он уничтожает все формы соединений, кроме тех, которые он продуцирует, он «надевает» на страну.
Кстати, последней из таких традиционных общностей была воровская. Вот говорят, что в России мы живем не по законам, а по понятиям. Это неверно. Понятия – это воровской закон. А мы уже живем не по понятиям. Откуда представление, что мы живем по понятиям? Дело в том, что в условиях как раз тоталитарного режима единственная традиционная общность, которая могла как-то выживать, это та общность, которая жила в криминальной, противозаконной сфере, которая заведомо не подчинялась государственным законам. Поэтому воровское сообщество, которое к началу ХХ века практически разложилось, в советское время вновь восстановилось. И потом сила воровского сообщества ХХ века в СССР вылилась в том, что популярна стала уголовная терминология, уголовная лирика. Дело не только в том, что миллионы людей по амнистиям выходили из лагерей. Дело в том, что это было последнее традиционное сообщество. Но его больше нет. Потому что в начале 1990-х годов прошел процесс, который был связан с битвами в криминальном сообществе, с появлением так называемых отморозков. Воровской закон перестал соблюдаться. Оно выживало, пока существовал тоталитаризм и авторитаризм, а с гибелью авторитаризма погибло и это последнее сообщество.
Слабые отзвуки его мы видим в следующем. Вот Петербург называют бандитским городом. А Москва какой город? Воровской. Потому что Петербург строился на пустом месте, там не передавалась традиция старых русских городов, когда воры жили просто как цех в средневековом городе. Поэтому в Питере возник бандитизм со своей более простой и грубой системой правил, чем московское воровство. Но это все ушло. Свет погасшей звезды мы наблюдаем в так называемых понятиях. Они в реальной хозяйственной практике не соблюдаются, по крайней мере, с середины 1990-х годов.
Тогда в чем дело? Нет традиционных общностей. Нет крестьянской семьи. Нет общины. Нет даже воровского сообщества. Откуда же обращение к вроде бы традиционным для России ценностям?
Я хочу напомнить, что кроме сообществ, традиции транслируются еще и культурными институтами. Думаю, некоторые из вас читали одного из лучших мыслителей ХХ века, жившего в нашей стране, Юрия Михайловича Лотмана. Его трактовки культуры. У Лотмана есть замечательная статья. Называется «Договор и вручение себя, как два архетипа культуры». Это статья 1981-1982 года.
Что утверждает великий Лотман? Он говорит, что европейская культура устроена на архетипе признания договора. Договор – положительная ценность в европейской культуре. А традиционная русская культура устроена на другом архетипе – на архетипе вручения себя, где нет договора, нет условий. Правда, Лотман говорит и о том, как этот архетип размывается, скажем, в петровской модернизации. Он дошел в этом анализе до начала XIX века. Он смотрел, как русский культурный архетип двигался со времен древней Руси до Александра Первого.
Действует ли культурная инерция в этом смысле? Работает ли архетип вручения себя? Ведь надо понять, как транслируются такого рода вещи. Когда это не через сообщество происходит, а, например, через язык.
Давайте возьмем русское слово «государство». Попробуйте его перевести на любой романо-германский язык. У вас не получится. Мне обычно говорят: «state». Но это территориальная организация, это часть. Это не government, не правительство. Не власть – authority. А что такое «государство»? Это и чиновники, и правительство, и местная власть, и мы с вами как граждане. Отсюда возникает, через это слово, совершенно другое видение мира. Вот спросите человека на улице: что может правительство? Человек скажет: правительство мало что может. Они там заняты своими разборками. А чиновники? – Чиновники думают про свой карман. А что может государство? – государство может все. Если государство – это все, то государство – это всё. А что должно делать государство? Всё должно делать государство. Опять, про правительство так не скажут или про губернатора. Не скажут, что губернатор должен делать все.
Поэтому мне кажется, что есть довольно сильный фактор, который влиял на этот массовый выбор. На то, что принята ценность великой державы вместо ценности, которая прорастала через эти годы, как ценность справедливости.
Что же из этого следует для реальной жизни? Давайте от языка, языковых ловушек, философских рассуждений уйдет к тому, — а как устроен социальный контракт в стране, обмен ожиданиями? Здесь мы обнаружим следующую вещь. Когда принимается государство как ценность, я не могу сказать, что это происходит только в России. Это довольно естественно для молодых этносов. Например, для молодого африканского государства. Вот стояли на грани уничтожения. Потом все-таки прорвались к новой жизни благодаря тому, что создали независимое государство, которое этот уклад жизни защитит и сохранит. Да, государство становится ценностью.
Вообще говоря, исторически так было и в России. Потому что когда-то великорусский этнос стоял перед такого рода экзистенциальной угрозой, перед угрозой полного уничтожения. Это было во время татаро-монгольского ига. И вышли оттуда с ценностью державы. Потому что эта держава должна была сохранить а, следовательно, законсервировать традиционные отношения, которые существовали в стране. Но дальше начинается сложный процесс.
Жизнь течет. А государство – это консервант, который добавляется в эту самую жизнь, чтобы она не очень менялась. А поскольку государство – ценность, то есть, его руками трогать нельзя, то начинается разрыв между тем, что нужно было бы делать, и тем состоянием, которое консервирует государство. Это напряжение возрастает, и в итоге возникает очень странная ситуация. Ее заметил и образно описал весной 2008 года Михаил Борисович Ходорковский в одном из своих писем. Он написал: «Какой бы у нас ни был политический режим и исторический период, всегда получается, что люди живут как будто при оккупационном режиме». Не важно – царская империя, советская власть, новая демократическая власть. Складываются отчужденные отношения между людьми и государством. И это можно доказать.
Это доказывается анализом реальных, неформальных правил, по которым действуют люди, и тех ожиданий, которые они обращают к государству. Ведь неформальные правила действуют абсолютно в любой стране. Они могут так или иначе совпадать или не совпадать с формальными правилами. Но когда мы смотрим на то, чем они похожи и чем отличаются от аналогичных правил в других странах, то увидим следующее.
Например, возьмем отношение к заключенным. Беглые каторжники. Если американцам говорили, что каторжник сбежал, то они не дожидаясь подхода специально обученных людей, брали винчестеры и шли ловить каторжника. А в России? Еще в XIX веке в Сибири оставляли хлеб и молоко для беглого каторжника, потому что считалось, что несчастный человек попал под колесницу государства. И вот это сострадание к заключенному проходит через века.
Запрет доносительства. Американец, обнаружив, что в какой-то бензоколонке не принимают кредитные карты, будет подозревать и сообщать, что там отмывают деньги и не платят налоги. То есть, не делают взнос в нашу общую казну. А у нас? У нас доносительство морально запрещено. Даже в худшие годы сталинского террора по данным «Мемориала» не более 6% дел было по доносам. Причем, была установка НКВД. Сталин был очень недоволен малой поддержкой населения: «Поднять поддержку населения в борьбе с врагами народа». Не удалось поднять выше 6%. Запрещен донос. Потому что это оккупационный режим. Нельзя же своих отдавать.
Так называемый правовой нигилизм. Это не правовой нигилизм. Это саботаж законов, которые выдвигают оккупационные власти. Нужно при первой же возможности уклониться от того, что тебе чужая власть предписывает сделать. Можно воровать. Потому что это чужая власть. То, что ей принадлежит, не должно защищаться принципами справедливости.
Скажем, странное убеждение, очень распространенное в образованном сообществе в России: «Я с этими на одном поле не сяду. Я с ними разговаривать не будут. Я с ними спорить не буду». Тоже очень типично для поведения населения на оккупированной территории. Потому что если он говорит что-то, с чем я не согласен, я с ним спорить не буду, потому что вдруг он провокатор. Я не буду с ним разговаривать совсем. Я спрячусь, замолчу, уйду.
С другой стороны, какие ожидания от государства? Во-первых, боязнь экспроприации. Задолго до краха стабильности социологические опросы показывали, что люди все время боятся, что будет кризис, и у них отнимут то, что они накопили. Бизнесмены прямо говорили, что не может быть так долго хорошо, и чтобы у нас не забрали накопленное. Естественное правило оккупационных властей, что если что-то появилось, то надо забрать.
С другой стороны, ожидания к государству состоят еще и в том, что «там» будут воровать. И это давнее явление. Скажем, замечательный русский советский историк Евгений Тарле приводит анекдот про Россию 80-х годов XIX века. Крупному чиновнику говорят: «Ваше превосходительство, мы дадим вам три тысячи рублей, и об этом не будет знать ни одна живая душа». Превосходительство отвечает: «дайте пять тысяч и рассказывайте кому хотите». Потому что это не осуждается. Что осуждается? Осуждается убийство. Главная, чтобы оккупационная власть не убивала. А то, что они воруют, так это само собой. Слава Богу, что воруют, а не убивают.
Есть формула Бродского: «Но ворюги мне милей, чем кровопийцы». Это просто эпиграф к тому общественному договору, который складывается в условиях отчуждения людей от государства.
Заметьте, что такой обмен ожиданиями между людьми и властью выглядит как негативный. То есть, люди не то чтобы ждут чего-нибудь хорошего, а хотели бы, чтобы их не убивали, а что-нибудь разворовывали. С другой стороны, они считают себя в праве не участвовать в этом процессе. В смысле не платить налоги. И власть не очень добивается того, чтобы люди платили налоги. Власть добивается только одного – чтобы не трогали саму власть. И поэтому образуется такая атмосфера, которую фиксируют, конечно, лучше всего писатели.
Вот у Михаила Жванецкого есть написанный в советское время рассказ «Разговор народа и власти». Власть народу говорит: «Ну, ты давай, получше работай». А народ отвинчивает, отсыпает, что-то по карманам прячет и говорит: «Да-да. Я же понимаю, ты обо мне заботишься». А сам отвинчивает, откручивает, отпиливает и прочее.
По новым временам, другой писатель, ВикторПелевин. Он пишет о том, как устроен договор девяностых годов. Есть люди, поднимающие шлагбаум -берут взятки за то, что поднимают шлагбаум. Они называются чиновники. А есть бизнесмены, которые воруют. Если за взятку чиновник открыл шлагбаум, значит, здесь можно воровать. И они таким образом обмениваются друг с другом.
Вот власть, вроде бы как, собирает налоги для того, чтобы, вроде бы как, заниматься развитием. А на самом деле есть некоторое существо отношений, которые довольно далеко от этой самой лицемерной стороны. И когда они между собой сталкиваются, мы видим исключительную и на первый взгляд непонятную свирепость издевательства. Вот как по решению об условно-досрочном освобождении Ходорковского от 21 августа.
Можно было сослаться на юридически непрочный аргумент по поводу того, что он не раскаялся. Тогда Верховный суд пересматривал бы решения, и так далее. А на что сослались? Не хотел учиться профессии швеи-мотористки. Почему? Потому что когда сталкивается внешняя, такая декоративная, сторона взаимных ожиданий с реальными ожиданиями, всегда ставится жирный восклицательный знак. Дело не в том, как у нас устроено правосудие. Дело в том, что тот, кто покушался на власть, будет сидеть. Дело не в том, что он не платил налоги. Это не самое важное. Дело в том, что нельзя покушаться на оккупационную власть. Вот за это оккупационная власть преследует.
При чем же здесь новый шаг, который мы делаем, связанный с ценностью великой державы? Ценность великой державы при такой системе отношений достраивает взаимные ожидания очень позитивным вектором. Заметьте, во все времена люди, которые живут в условиях таких отношений, очень ценили расширение пространства и всегда горевали по поводу его сужения. Почему? Это имеет вполне рациональное объяснение. Поскольку при расширении пространства такого режима, он меньше давит на отдельного человека. Он обеспечивает, отбирая у человека многочисленные права и свободы, ему другую свободу – свободу пространственного передвижения.
Большой праздник – в Абхазию можно въехать без всяких трудностей. Это правда. Усиление пространственной свободы. В русском языке это выражается словом «воля». Воля не то же самое, что свобода. Воля – это свобода пространственного передвижения.
«Выйти на волю».
К тому же, возникает еще одна надежда позитивного вектора. Власть, которая сильна уже не только по отношению к человеку внутри, но и к тому, что происходит снаружи — эта власть станет определенным инструментом развития, цивилизования, модернизации. Хочу сказать, что эти надежды выражаются не только в простонародной душе. Когда Пушкин сказал, что в России правительство – единственный европеец, он ведь это сказал про режим Николая Первого. Не в лучшие времена российской истории. Как Бродский дал эпиграф негативным отношениям «Но ворюги мне милей, чем кровопийцы», так Пушкин дал эпиграф этой стороне дела. Мол, мы можем рассчитывать на то, что это сильное, в отношении своих и чужих, государство будет заниматься развитием, будет европеизировать. Оно же единственный европеец, больше некому…
Теперь к вопросу о модернизации. Может ли такая великая держава, построенная на этих ценностях и этих отношениях, осуществить модернизацию? И да, и нет.
Я сообщу вам о том, о чем вы вряд ли знаете. Об этом знают все институциональные экономисты, и этим сильно в последние годы интересуются социологи, историки, философы. Есть такая проблема траектории — я предложил это переводить на русский язык как «проблема колеи».
Что это за постановка и какое это имеет отношение к возможностям российской модернизации? Есть статистик Артур Мэдисон. Ему лет 15 назад пришла в голову очень простая идея. Статистика в ряде стран существует где 200 лет, где 150 лет. В Англии, например, более 200 лет. В России и Германии – 150 лет. Значит, в принципе, не по всему миру, но по значительной части мира мы можем посмотреть динамику по статистическим показателям больше чем за полтора века. И он сделал так называемые таблицы Мэдисона. Он свел эти показатели.
Когда экономисты увидели показатели не за 10-15, а за 180 лет, они ахнули. Потому что обнаружилась следующая проблема. Все страны за все время наблюдений отчетливо делятся на группы по темпам развития, по темпам прироста валового продукта на душу населения.
Россия устойчиво принадлежит ко второй группе. При этом, расстояние между группами за все 180 лет возрастает (есть однако исключение, когда страна из нижней группы переместилась в высшую. Это Япония.
Что видно в таблицах Мэдисона? Если мы будем смотреть периоды за 10-15 лет, то страны все время движутся: кто-то кого-то догоняет. Россия неоднократно совершала рывки и приближалась к первой группе стран. Но если мы посмотрим период за 50 лет, то она находится на том же расстоянии. Она делает скачок вверх и падает. Относительно, конечно. Иногда, правда, и абсолютно. Вот это и есть закон колеи. Это и есть проблема.
Причем, это не только к России относится. Проблемой это становится не для тех стран, которые выбирают традиционный путь, традиционализм, которые говорят: нам не важно, как будет развиваться экономика, нам важно, чтобы духовные ценности были. Они и не прыгают, не бьются головой о потолок. А Россия последние три века прыгнет, ударится, упадет. Прыгнет, ударится, упадет.
Поэтому я утверждаю, что при той структуре отношений, которая складывается и укрепляется благодаря великодержавному выбору, может быть модернизация мобилизационного типа. То есть, Россия снова прыгнет, снова ударится и снова упадет. Причем, ужас положения в том, что во время этих прыжков теряется большое количество не только экономического ресурса, но и человеческих жизней.
Как выглядит обычная траектория имперской модернизации? Я могу брать два крупных случая. Это петровская модернизация и сталинская модернизация. Выглядит она так. Сначала идет мобилизационный скачок, когда страна очень близко подходит к первой группе. Потом происходит подрыв воспроизводства человеческого капитала. Страна не выдерживает такого напряжения. Почему? Я потом попробую ответить на этот вопрос.
Что происходит дальше? Дальше происходит самый счастливый момент в траектории таких модернизаций – «выход на дембель». Наивысших результатов Россия достигала в периоды либерализации после такого рода мобилизации. Например, как хрущевская эпоха, когда в космос вышли. Передовой уровень науки, взлет культуры. И одновременно либерализация.
«Выход на дембель» горбачевских времен для меня связан с такой картинкой. Была карикатура в какой-то газете. В лагере построены зэки. К ним выходит начальника лагеря и говорит: «Всем спасибо. Все свободны». Вот это «дембель».
Но дальше происходит релаксация, и страна начинает отставать. Она не справляется с либеральными реформами. Опять приходит в точку, когда нужно догонять, и входит в новый цикл. При этом у нас среднее отставание 50 лет от Франции и Германии. У нас сейчас октябрь 1958 года в Париже. Между прочим, довольно паршивое время во Франции этого периода, перед де Голлем.
Почему так происходит? Давайте попробуем понять, может быть, картинка случайно повторяется? Думаю, что нет. Во-первых, государство, как основной инструмент модернизации, что может сделать? Что такое государство? Если отбросить словесные ловушки, есть признанное и в социологии, и в политологии, и в экономической теории определение государства, которое дал еще Макс Вебер. А в новом варианте – нобелевский лауреат, экономист Дуглас Норт. Государство – это организация с сравнительными преимуществом насилия. Конкурентное преимущество государства перед другими инструментами в том, что оно может применять насилие. Поэтому, если мы говорим: государство, давай, делай модернизацию, — то, естественно, государство использует тот инструмент, который лучше всего отточен, по сравнению с тем, что может общество, может бизнес. Каким образом это делает государство? Путем переплетения власти и собственности. Путем сращивания власти и собственности. В этом есть определенный потенциал скачка. Когда вы можете любую собственность забрать и перебросить в нужное место, когда вы можете ее передать от одного другому, — да, есть свобода рук, свобода реорганизации, и это дает возможности для скачка.
Если мы сравним модернизации экономические, которые проводил Петр, которые проходили при Сталине, с аналогичными процессами в других странах, мы обнаружим одно очень важное отличие. Скажем, допетровская экономическая политика внешне напоминает так называемый кольбертизм – политику Кольбера во Франции, меркантилизм. При одном принципиальном отличии. Там насилие применялось для создания рынка наемного труда. А в России умудрились при Петре создать крепостничество в промышленности. Нельзя было крестьянина приписать к плохому сословию, к купечеству. Так приписали к заводу. И уральский подъем связан с тем, что использовали крепостной труд.
Как вы понимаете, крепостничество и самодержавие – это два института, которые как раз в себе сочетают неразрывное переплетение собственности и власти. Именно этими инструментами действовали и при петровской модернизации, и при сталинской. Потому что колхоз – это практически воспроизведение крепостнической общины. Я уж не буду говорить о ГУЛАГе, где людей можно было перебросить туда, куда нужно. Хоть на Колыму.
Почему происходит подрыв человеческого потенциала, человеческого ресурса? Сверхиспользование людей. Насилие не является бесплатным ресурсом. Экономист видит, что насилие и даже угроза применения насилия – это всегда затратный ресурс. Тогда выясняется, что нужно держать массу людей в охране, во внутренних войсках, в политической полиции и так далее. В надзоре, в военной приемке. То, что ГУЛАГ пришел к экономическому кризису, это понимали еще при жизни Сталина. Сталин начал сокращать аппарат МГБ НКВД, потому что не справлялись. Экономика не справлялась с такими нагрузками. Берия предлагал реформы, потому что создатель ГУЛАГа понимал, что эта система кончается и в смысле исчерпания человеческого материала, который был истреблен в значительной мере, и в смысле того, что невозможно содержать такое количество вертухаев.
Конечно, новая мобилизационная модернизация будет строиться не на лагерях, а на том, что вы норму накопления можете поднять двумя способами (ее нужно поднять, минимум, до 30-35%, если мы хотим модернизации, от нынешней 19-20%). Либо долгосрочная устойчивая система правил, которая бы заманивала сюда капитал. Либо принуждение к тому, чтобы капитал из оффшоров вынули и вложили туда, куда скажут, в прорывные проекты.
Есть, конечно, еще один фактор, который сильно влияет на то, что происходит с этой траекторией модернизации. Это фактор идеологии. Вроде бы странно мне, экономисту, говорить об идеологии. А на самом деле, нет. Потому что институциональные экономисты полагают, что идеология – это институт. Это такой набор неформальных ценностей, — то есть, норм высокой степени признания. Известно, что при наличии интенсивных идеологий, довольно долго могут работать неэффективные институты и при этом давать значительный результат. Тот же Даглас Норд доказал, что такие идеологии не могут работать долго, что это ресурс недолгосрочный. Он среднесрочный. Он расходуется.
Что же происходит с идеологией? Почему идеология модернизации при таком великодержавном, имперском пути сначала срабатывает, а потом дает отрицательные результаты?
Если идеология – это некий набор ценностей, а задачей является модернизация страны, то какими должны быть ценности? Год назад я публиковал предыдущий результат своих размышлений, публичную лекцию «Национальные ценности и конституционный строй». Я там выдвинул гипотезу, что, вообще говоря, национальные ценности не совпадают с этническими стереотипами поведения, — они прямо противоположны.
Например, вся социология показывает, что русский человек никакой не коллективист. Он страшный индивидуалист. Со мной спорили и говорили: «Вот мы друг к другу в очереди прижимаемся, а на Западе этого не бывает никогда». Я сказал: «Да, но почему мы прижимаемся? Чтобы никто не пролез». Когда я попадаю в очередь в Европе, я все время думаю: как же так? До ближайшего человека – метр. Как бы кто не встал. Вот уровень взаимного недоверия, очень высокой атомизации. Именно поэтому коллективизм все время утверждался каждым государственным режимом, потому что чем-то это надо уравновешивать. Тут действует закон дополнения.
На самом деле, я хочу внести поправку в то, что утверждал год назад. По поводу моей гипотезы были большие споры. Меня поддерживали, меня опровергали. Теперь я хочу честно сделать поправку.
Закон дополнения действует только для тех наций, которые занимаются модернизацией, которые вступили на путь модернизации. Для традиционных этносов действует закон тождества. То есть, они выбирают те ценности, которые скрепляют обычные этнические стереотипы. Они их консервируют.
Откуда же империя берет модернизационные ценности? Как это происходит в других вариантах, я могу сказать. Нация их вырабатывает. Нация становится субъектом, а не государство. И вырабатывает очень сложно, долго, мучительно, через сопоставление разных интересов, через парламентскую процедуру, через борьбу партий, через борьбу регионов и так далее. Вырабатываются некие ценности. А здесь откуда их брать? Если их изнутри страны нельзя взять, здесь консервант – государство действует, то надо брать снаружи.
Смотрите, что происходит, когда ценности берут снаружи. Первый случай. Петровская империя. Голландия – замечательная страна. Это единственный пункт, по которому я согласен с Петром Алексеевичем Романовым, который пришел в полный восторг от страны Голландии. И попробовал Голландию просто перевезти в Россию. Почему? Потому что в Голландии он обнаружил ровно то, чего не достает русскому организму. Ровно то, чего нет у нас. Ту противоположность, без которой нам тяжело жить. Но Петр Алексеевич поступил самым простым способом, известным еще из античных легенд. Называется «Похищение Европы». Он просто привез сюда голландцев, англичан, шотландцев, сам женился на ливонской крестьянке Марте Скавронской. Он просто «женил» Россию на Европе.
Причем, от этого брака родился ребенок. Называется новая русская культура. Великая русская культура рождена от брака с Европой. Петр таким способом втаскивал сюда ценности, необходимые для модернизации. Кстати, втащил сюда, и об этом пишет Лотман, ценность договора. Он вместе с европейской культурой втащил понимание договора по Гуго Гроция, голландского философа. О том, что и у царя есть обязанности, и у каждого сословия есть обязанности. Они взаимны. И это импортное приобретение сработало. Потому что в XVIII веке стали легко свергать царей, чего не делали раньше. Потому что, ну, не годится, не справляется. Надо убрать. Десакрализация власти произошла.
В 1762 году освободили («дембель») от воинских обязанностей, от обязанностей служения дворянство. Дальше логически в России встал вопрос: если вы освободили дворянство, то освободите и крестьянство, потому что договор, взаимные обязательства.
Такое «втаскивание» ценностей начинает действовать определенным образом. Поскольку внутрь, через культуру втянули чужие ценности, то возникла интересная вещь. Мы все гордимся великой русской культурой в стране. Она, в этом смысле, представляет собой национальное достояние. Является ли она национальной ценностью, которая управляет поведением людей? Нет. Потому что эти великие культурные ценности не очень сильно влияют на массовое поведение в стране. Нельзя сказать, что мы по поведению удивительно культурная страна, соответствующая нашему вкладу в мировую культуру. С другой стороны, носителем этой культуры является определенный слой образованных людей. Чем они ближе к этой культуре, тем сильнее у них диссонанс со страной. Потому что они через культуру получили европейские ценности, а в стране ценности не европейские. Поэтому петровская модернизация привела к расколу страны, к расколу духовного пространства.
Хочу сказать, что советская модернизация сделала то же самое. Она заимствовала, правда, не Голландию. Это не было похищение Европы. Это было похищение идеологии, потому что социалистическую идеологию выработала, конечно, Европа. И ценности, которые стали ценностями советской модернизации, — справедливость, всеобщее образование и так далее, — это были ценности, выработанные Европой. Их уже в экстрагированном виде брали, уже не путем прямого «брака», а путем заимствования идеологии. Правда, во главе опять поставили высшую ценность – государство. Только уже советской власти, а не имперской.
Что же получилось? С одной стороны, величайшее достижение советской модернизации – всеобщая грамотность. Царская империя не могла решить этот вопрос. Это очень важно для модернизации. С другой стороны, драма образованных людей. Покойный Александр Исаевич Солженицын говорил, что возникла «образованщина». На мой взгляд, это грубо, это не совсем так. Но если мы посмотрим на большой слой образованных людей, которых сформировала советская модернизация, то драма, конечно, есть. И выражена она в двух отношениях. В том, что требование лояльности стояло, несомненно, выше, чем ценность образованности. Ты будь верен советской власти, а уж насколько ты владеешь знанием сопромата, это вопрос второй. Поэтому возникла внутренняя эмиграция, внешняя эмиграция.
Но трагичней другое. Это образование не позволило и стать стартером модернизации в новых условиях, когда пал Советский Союз. Один из крупных ученых в 1990-е годы сказал: «Такое впечатление, что шли и шли. Кто-то выдвинулся вперед. Потом был приказ – «кругом», и впереди всех пошли двоечники и троечники». Это он сказал про 1990-е годы. Это очень похоже.
Кстати, сознание образованного класса это предвидело. Анекдот начала 1980-х годов звучал так. Человек приходит наниматься на гобеленовую фабрику имени Клары Цеткин. Ему говорят: «А что вы умеете делать? – Я все умею делать. – И это умеете? – Да. – И вот это? – Да. – Хорошо. Пишите заявление. Мы вас, конечно, берем. – А вот этого как раз я не могу. Я не грамотный. – Ну, что вы, товарищ? Неудобно. У нас в стране всеобщая грамотность. Вы пойдите, подучитесь». Через три года подъезжает кадилак к ювелирному магазину. Выходит человек. Отбирает женщине, которая рядом с ним, драгоценности. А потом достает наличные деньги и начинает отсчитывать. Ему менеджер говорит: «Ну, что вы, вы могли бы выписать чек». Он говорит: «Если бы я умел писать, я бы уже три года работал на гобеленовой фабрике имени Клары Цеткин».
Поэтому и здесь та же ситуация. Опять втягивание модернизационных ценностей при лидирующей ценности великой державы, и это приводит к расколу духовного поля. Теперь это может повториться опять.
Прогноз у меня, как видите, не радостный. Но это совершенно не означает, что ничего нельзя сделать. Почему? Я ведь говорю о задаче пересчета маршрута. Да, иногда приходится, проехав правильный поворот, прокладывать маршрут заново. Сейчас нужно прокладывать маршрут заново.
Если три года тому назад мы много работали над тем, чтобы создать систему мер разделения власти и собственности, разъять этот замок, который заставляет страну все время прыгать и ударяться головой о потолок, то теперь я хочу сказать, что нам рано заниматься разделением власти и собственности. Не завершено решение вопроса о ценностях. По существу, сначала нужно решить задачу десакрализации государства. Пока у нас эта ценность является лидирующей, я думаю, мы этот замок истории не разомкнем.
Признаюсь, я по взглядам не либерал. Я анархист. А анархизм, между прочим, — это непризнанная гордость России. Это одно из философских течений, очень мощных в Европе сейчас, очень признанных и уважаемых и в Америке. Тот же Джеймс Бьюкинен, нобелевский лауреат, автор современной теории государства и общественного договора сказал: «Я философствующий анархист».
Смысл анархизма не в том, что государство должно быть насильственно уничтожено. Смысл анархизма в том, что государство представляет собой инструмент и не может быть ценностью. Причем, любое государство. Когда мне говорят, что дело в том, что нет демократии, я говорю – да, демократия инструментально важна. Но демократия не может быть ценностью. Демократия – инструмент. Как только вы говорите, что ради сохранения демократической власти (а такое было в 1990-е годы) мы готовы пожертвовать вот этими процедурами, потому что важно, чтобы устояла демократическая власть, — совершенно не важно: демократическая это власть, или самодержавная, или советская. Вы сакрализировали государство. Вы законсервировали ситуацию. Вы создали разрыв духовного поля в стране или создадите его. И начнете модернизацию, которая оборвется.
А как можно десакрализировать? Во-первых, это должно вытесняться другими ценностями. Например, ценностью справедливости. Потому что справедливость, на самом деле, — это конвенциальная ценность. Это договор. По этому поводу прекрасные исследования сделаны. Она разная в разных странах, в разные периоды. Но она устойчива, только когда возникает взаимный обмен ожиданиями между разными группами по поводу того, как устроены долгосрочные правила, при которых будут жить наши дети.
Во-вторых. Надо серьезно разбираться с историей. История не меньше языка транслирует нам заблуждения. Вот смотрите. Впереди праздник – 4 ноября. Что это такое? Что мы празднуем? Почему 4 ноября? Потому что поляков победили? Чушь собачья. На самом деле, 4 ноября, действительно, большой праздник. А кто разбил интервентов? Разве это государство? Нет, это второе ополчение. Государство Московское не выдержало внутренних и внешних факторов давления. Оно рухнуло. Оно перестало существовать. Произошла самоорганизация общества.
Я бы сказал, что староста Козьма Минин – это основатель гражданского общества России. Вот эта самоорганизация и победила, она спасла страну. Только потом ее победили ее же собственные ценности, потому что на земском соборе сделали что? Избрали царя и державу. На соборе 1613 года – сначала царя, а потом, через несколько десятилетий, и державу – имперский вектор.
Экономика. В экономике самым важным открытием последних 20 лет, многократно доказанным, является то, что у государства нет эксклюзивных полномочий и возможностей. Что государство не является естественной монополией по созданию общественных благ. Все то, что делает государство, можно делать без государства.
Это сначала очень оригинально доказал Рональд Коуз. Было убеждение, что все маяки построены в Англии государством. Говорили: ну, как? Если правительство не будет строить маяки, то судовождение невозможно. Коуз залез в архивы адмиралтейства и выяснил, что в Англии ни один маяк не был построен правительством. Строили ассоциации судовладельцев, гильдии капитанов судов, местные общины. Потом передавали в пользование адмиралтейству.
Потом была работа Фридриха фон Хайка по поводу денежных систем. Считается, что казначейские билеты – деньги, которыми мы пользуемся, — это результат правительства. Ничего подобного. Он доказал, что все денежные системы, которые создавали правительства, погибли. Мы пользуемся банкнотной системой, которую создали частные банки между собой.
Потом были исследования про полицейский сыск. Выяснилось, что в начале XX века в США был рывок в качестве работы в розыске. А в это время существовала национальная система «Бюро Пинкертона» — частный розыск.
Короче говоря, нет у государства никакой такой функции, которую исполняет только оно и больше никто. Это инструмент конкурентный, который должен доказывать свое преимущество.
Сейчас многие государства экзаменуются мировым кризисом. Мы проехали развилку и вошли в «великодержавный» вариант развития. Но он не закрепился пока, потому что трясет. Пока мы не видим этого, может быть, на поверхности, но подземные толчки довольно серьезные. Поэтому мы сейчас находимся в зоне высокой турбулентности. В зоне структурной неопределенности.
Когда я в более узком круге излагал свой взгляд на происходящее, и привел тот же образ, с которого начал свою лекцию, GPS-навигатор, то экономист Сергей Алексашин мне сказал: «Да, очень хороший образ. Очень правильный для этой ситуации. Но навигатор иногда говорит: «Из той точки, где вы находитесь, цели достигнуть нельзя». А Владимир Рыжков сказал: «А иногда навигатор говорит: «Та точка, в которой вы находитесь, не существует».
Поэтому мы сначала должны понять, чем закончится эта тряска, существует ли точка на карте, есть ли путь к заданной цели, а потом прокладывать маршрут. Я убежден, что такой маршрут существует.
Спасибо.
Вопрос: Иван, Воронеж.
Вы говорите о волновых движениях российской модернизации. Может быть, это связано с менталитетом русским? Крестьянин, который сидел зимой в избе, а потом летом вкалывал, и снова спал всю зиму.
Александр Аузан:
Такая версия должна быть рассмотрена. При том, что существование PDP (path dependence problem) – закона колеи – не применительно к России, а вообще, признано широким кругом исследователей, но единого ответа, почему это происходит, нет. Я бы сказал, что есть три варианта ответа.
Первый – самый неприятный. Это связано с национальным менталитетом. Почему самый неприятный? Фактически это означает, что такая колея – нечто в роде генетической болезни. И применительно к той же Японии сторонники этого взгляда показывают, что она покинула свою траекторию под воздействием двух сильнейших внешних принуждений в XIX и в ХХ веке – оккупация и так далее. И при этом пришла к серьезному кризису идентичности. Потому что, например, уровень суицидов очень высокий в Японии. Там кризис языка возникает. Там всерьез обсуждается вопрос о замене японского языка на английский в деловом обороте, потому что это решает массу проблем эффективности. Но это страшная вещь для национальной идентичности.
Но это одна гипотеза. Есть другая. Создатель теории институциональных изменений Дуглас Норт говорит, что дело в случайном событии, обычно удаленном, когда был сделан неверный выбор институтов. А этот выбор институтов закрепляется интересами, издержками, и его очень трудно изменить. Если это так, тогда можно, не теряя своего «я», съехать с этого маршрута.
Есть третья версия, которая считает это не генетическим и не хроническим заболеванием, а, скорее, детской болезнью во взрослом возрасте. Эрнандо Де Сото, прекрасный перуанский экономист, выдвинул такую гипотезу. Вообще, аналогичные проблемы были и в Англии XVI века. Он это показал. Просто какие-то страны этим «переболели» на ранних фазах, и уже не помнят, что они этим болели, и они находятся в первой группе. А кто-то заболел ветрянкой во взрослом возрасте, и это, действительно, опасно. Хотя, задача решаемая.
Поэтому я вам честно говорю, что, может быть, вы и правы. Но я полагаю все-таки, что вы не правы. Могу сказать, почему.
Дело в том, что на предыдущей фазе своих размышлений, я занимался исследованием этнических стереотипов поведения. В частности, вы правы, что существует такая волнообразность, связанная с сезонностью крестьянского хозяйства. Действительно, авральность. Действительно, существуют периоды как бы мобилизации и расслабления. В этом смысле нам гораздо легче работать в режиме: два месяца не работать, а потом за две недели попытаться сделать то, что нужно было за два месяца. Это правда. Это фиксируется. Но утверждать, что именно из-за этого наши усилия по модернизации оказываются неуспешными, я бы не стал.
Вы хотите сказать, что мы бросаем, не доделав? Тогда это можно было бы проверить. Мы делали модернизацию примерно теми же инструментами, как и другие страны, но не доделали, бросили, а потом пришлось вернуться и доделать. Но у нас не так. Я утверждаю, что у нас с самого начала модернизация делается не так. Она делается путем мобилизации и переплетения власти и собственности. Поэтому я думаю, что причины лежат в другом. В частности, в выборе ценностей и в том, как устроены институты власти и собственности.
Вопрос: Михаил.
На мой взгляд, ценность великой державы, в принципе, очень удобная как для правительства, так и для нашего населения. Но в условиях глобализации российских ценностей мало. Какая же у нас должна быть ценность, чтобы мы могли назвать себя нацией?
Александр Аузан:
Меня тоже, Михаил, волнует этот вопрос. Почему? Я полагаю, что у нас уже 15 лет идет процесс очень сложный, очень рисковый – процесс складывания нации. 500 лет мы жили в условиях разных империй. Имперская нация – это другое. Есть понятие имперской нации, но они не являются субъектом. Там власть является субъектом. А мы довольно поздно, на сто лет позже немцев, на 300 лет позже англичан вошли в процесс формирования нации. Того, что в современной Европе носит характер так называемой гражданской нации. Она может быть гражданской, может быть этнической.
Чем нация характеризуется? Ценностями. Человек, который создал теорию наций в конце XIX века, наблюдая разгром Франции, и рождение германской нации, — Огюст Ренуар сказал — что нация – это набор ценностей и историческая гордость по поводу славного прошлого. В другом месте он добавил: или заблуждений по поводу славного исторического прошлого. Это не существенно. Прежде всего – набор ценностей. Нации различаются набором ценностей. Англичане от французов, немцы от англичан отличаются набором ценностей.
Я не могу сказать, какой набор будет у рождающейся в России нации, потому что этот процесс не завершен. Мы как раз присутствуем при очень тяжелом и не линейном движении к этим самым ценностям. Я могу сказать, что есть в преамбуле к Российской Конституции 1993 года, а многие нации пишут о ценностях в преамбуле к основному закону. У американцев, например, в декларации независимости написано, что высшими ценностями являются свобода собственности и стремление к счастью. У французов – свобода, равенство, братство. В Российской Конституции сказано, что мы принимаем ценности наших предков, связанные с добром и справедливостью, и дополняем их новой ценностью демократического государства.
Я понимаю, что социология показывает, что, например, несомненно популярной ценностью в течение и 1990-х, и особенно в последние годы является справедливость. Я два года назад написал специальную работу о справедливости, о моделях, как по-разному они складываются. Почему не может быть единой модели справедливости? Не потому, что люди плохи, а потому что люди разные. В зависимости от признаков активности, пассивности, склонности к риску, образования и так далее. В одних и тех же параметрах у них образуются совершенно разные установки на справедливость. В итоге, справедливость возникает как конвенция. Поэтому я не знаю, какой будет набор.
Скажем, стабильность, которую избрали в 2003 году, на самом деле – временный выбор. Могу сказать, почему. Обычно после периодов революций наступают периоды реакции. Это нормально. Я могу показать, почему это происходит с точки зрения движения формальных и неформальных правил. И главной ценностью реакции является порядок, потому что революция разрушает, она очень много создает напряжения, и потом возрастает спрос на порядок. Сейчас это назвали стабильностью. Это был нормальный, естественный, но временный выбор.
Я полагаю, что для модернизации страны очень важно, чтобы в числе национальных ценностей сохранилось образование. Я в этом убежден. Но вопрос – как оно будет пониматься. Ведь образование было и среди ценностей петровской модернизации, и среди ценностей советской модернизации. И понималось оно по-разному в петровской империи и в Советском Союзе. Почему образование может стать одной из таких ценностей? Я очень странное обоснование приведу. Если опять возвращаться к этническим стереотипам, к тем свойствам этноса, которые были выработаны исторически, то при очень высокой склонности к креативности, к созданию нового, у нас очень плохо с соблюдением стандартов. Мы практически не владеем технологиями. Мы очень не технологичная нация. Мы все время пытаемся придумать велосипед. Иногда нам это удается.
Так вот, образование важно как дополнение к этой креативности, как способность втянуть в процесс модернизации еще и умение пользоваться разными технологиями. Именно пользоваться технологиями, а не иметь определенную сумму знаний. Я считаю, что это вещь, которая могла бы очень сильно продвигать страну.
Поэтому нет пока ответа. Ответ вообще не в наших головах, а в реальной жизни формируется. И пока не очень понятно, как он сформируется.
Фактически летом этого года мы свернули с дороги формирования нации на дорогу восстановления империи. Это разные вещи. Два года назад я утверждал, что есть угроза пост-имперского синдрома. Лев Дмитриевич Гудков написал мне личное письмо, где сказал, что социология, на его взгляд, подтверждает такие-то и такие-то мои положения, но не подтверждает положения насчет пост-имперского синдрома. Он сказал, что это не просто пост-имперский синдром, это желание сильного государства.
На прошлой неделе мы разговаривали с другим лидером «Левада-Центра». Это Борис Дубин. Он сказал: то, что мы видим сейчас, это просто пост-имперский синдром. Это поворот. Мы получили желание не просто государства, а империи.
Поэтому я не знаю, что покажет реальный процесс. Давайте об этом поговорим лет через 15.
Вопрос: Нижний Новгород.
Откуда берутся модернизационные ценности? Как вариант можно рассматривать втаскивание ценностей, то есть, пример с Петром Первым и Голландией. Как сделать, чтобы справедливость как ценность стала ведущей?
Александр Аузан:
Мне кажется, эта задачка складывается из двух разных задач. Первая задача – десакрализация государства. То есть, изменение отношения к власти и правительству с сакрального, с отношения как к ценности, к инструментальному. Это хорошо, это плохо, это нужно, это – спасибо, не нужно.
Причем, задачка многосторонняя. Скажем, с тем же языком. Четыре года назад я себе давал обещание не пользоваться словом «государство». Потому что, смотрите, какая дальше возникает цепочка. Полтора года назад в Ямало-Ненецком округе, в Надыме, я разговаривал с очень крупным чиновником. Замечательный, очень яркий человек. Он мне сказал: «Вот ты все время настаиваешь на том, что власть оказывает услуги, что это бюро по оказанию услуг. А я это внутренне не могу принять, потому что я не сервис какой-нибудь, я не обслуживанием занимаюсь. Я служением занимаюсь». Вот это и есть цепь сакральных слов. Я говорю: «Вот в этом и есть наше разногласие. Получается, что реализуется служение чему-то отвлеченному, а люди здесь становятся второстепенными. И власть очень легко начинает планировать что-то в стране, просто забывая про то, что там реальное население находится, на этом кусочке территории».
Десакрализация в себя включает изменение языка. Ничего кошмарного в этом нет. Но только это не быстро происходит. Ведь есть слова, которые ушли из нашего быта. Есть слова, которые возвращаются. Держава, между прочим, — жутко архаическое слово. Оно за собой влечет очень много понятий.
Сейчас почти ушло слово «народ». И правильно. Потому что слово «народ» совершенно уместно, пока это крестьянский этнос. Оно правильно. А когда раскретьянивание страны произошло, оно уже не годится, потому что нет этой однородности. Народ и государство – парные слова. Слово «народ» уходит. А слово «государство», наоборот, поднимается. Поэтому есть языковая сторона дела.
Вы потенциальные лидеры общественного мнения. Каким словарем вы пользуетесь, это очень сильно задает какие-то векторы. Могу сказать, что многие реформенные шаги в реализации программы Грефа мы делали не только тем, что законы меняли и суды проводили, а тем, что вкладывали определенное слово в уста правителей страны. Как мы вложили слово «саморегулирование». Саморегулируемые организации. Сначала никто не понимал, а просто стали повторять. Оказалось, очень полезно.
Дальше – исторические исследования, о чем я говорил. Есть миф, что в такой большой стране единственной объединяющей силой является государство. Почему миф? Вообще, Россия – не единственная большая страна. Возьмем, например, Канаду или Австралию. Хочу заметить удивительную вещь. Если треугольник – «власть, бизнес, общество» — будем смотреть, то в Канаде и в Австралии, как и в Новой Зеландии, общество является фактически доминирующей стороной этого треугольника. В США это не так. В США – бизнес лидирующая сторона.
В больших странах нередко именно самоорганизация населения, потому что как-то надо выживать, строить коммуникации, когда государство далеко. Если вы хотите сказать, что именно московская власть занималась освоением Сибири, то это не так — это делали казачьи станицы, староверские общины и так далее. Причем, старались уйти так, чтобы их не достала московская или питерская власть.
Теперь про продвижение ценности справедливости. Тут проблема следующая. Есть очень хорошая работа, я вам ее очень рекомендую. Это работа Джона Ролса, американского философа, «Теория справедливости». Этот философ опирается на экономические и на чисто философские основания в построении теории. Он написал эту работу в 1970-е годы. С того времени считается, что справедливость достигается там, где возникает договороспособность. Если разные группы способны договориться.
Поэтому я бы сказал так. Все, что способствует договороспособности, все, что способствует преодолению стереотипа «я с этими не сяду на одном поле, потому что они другие», все это будет работать на справедливость.
Но договороспособность – это не просто способность поговорить. Это готовность что-то отдать для того, чтобы чего-то достигнуть. Приведу пример со средним классом. Я приводил его в своих работах о справедливости.
В принципе, один из лучших налоговых инструментов, наиболее справедливых, — это налог на недвижимость. Высокие налоги на недвижимость. Почему? Потому что, в отличие от дохода, прибыли и так далее, недвижимость легко администрируемый налог. Вы не можете спрятать недвижимость. Но во всех странах средний класс сопротивляется принятию налога на недвижимость. Почему? При принятии налога на недвижимость он оказывается наиболее тяжелым не для богатых, а для среднего класса. А эксперты принадлежат к среднему классу, поэтому они всегда в парламентах останавливают эти вещи. Это еще в 1970-е годы заметил шведский экономист Гуннар Мюрдаль, нобелевский лауреат. Он писал о ловушках законодательного процесса и доказал, что средний класс не позволит принять налог на недвижимость.
Так вот, на мой взгляд, средний класс должен пожертвовать тем, чтобы пойти на налог на недвижимость. Только вопрос: что он получает за это? Потому что для среднего класса принципиально важным является вертикальный социальный лифт. Чтобы дети из среднего класса могли подняться не до того уровня, на котором находятся родители, а, если пожелают, то и выше. Это, кстати, выбор. Это не всегда желательно. Это сложный вопрос. Я знаю людей, которые в 1990-е годы отказались от варианта, связанного с большим богатством. Один человек мне сказал, что «Всю жизнь за мной будет ходить охранник, и моих детей будут возить в закрытых машинах. Я этого не хочу». Это выбор каждого. Я не говорю, что надо так. Но лифт должен работать. Шанс такой должен существовать. А тем более для людей, которые родились далеко от Москвы, и для которых существует просто проблема дотянуться до некоторых кнопок на этом самом лифте.
У меня есть представления о том, что тут надо делать. Дальше я обычно нахальным профессорским образом могу сказать: почитайте мои работы. Там кое-что сказано. Я сам терпеть не могу эти вещи. Подходят студенты с вопросами к профессору, и первое, что он говорит: «Как? Вы не читали моей книги?» И студент, краснея, отходит. Поэтому я сначала постарался ответить, а потом сказать, что и почитать можно.
Спасибо.
Ведущая:
Александр Александрович, огромное вам спасибо. Лекция была блестящей. Мне очень понравилась. Я надеюсь, что вы выступите блестяще в «Билингве».