ФБ-ДНЕВНИК. 2018 год

Кейсы, Повестка

Майдан и его образы в России

О событии четырехлетней давности (22 февраля)

Четыре года назад в Украине сменилась власть – Верховная Рада констатировала невыполнение  президентом Януковичем его конституционных обязанностей и назначила дату внеочередных президентских выборов. В Москве постановление украинского парламента   назвали антиконституционным государственным переворотом, о чем напоминают миру и четыре года спустя, упрекая Европу и США в его поддержке.  И не вспоминают о том, что Верховная Рада   мотивировала свое решение неисполнением   Януковичем его служебных обязанностей.

Вечером 21 февраля он покинул Киев, предупредив об этом президента России и никому не сообщив в собственной стране. Его отъезд обрушил исполнительную власть: кого-то из высших должностных лиц он увез с собой, кто-то  покинул Киев раньше.  Милиция, оставшись без начальства, разбежалась.

О своем местопребывании Янукович, находившийся в Харькове, не сообщал, на проходившем там в тот день форуме представителей украинского Юго-Востока замечен не был, ибо был заранее оповещен, что слово на форуме ему не предоставят,  а его бездействие, как президента,  влекло страну в состояние безвластия.  Что должна была делать в такой ситуации, украинской Конституцией не предусмотренной,  Верховная Рада?  Она, включая  большинство депутатов  от партии Януковича,  c  руководством которой он тоже не выходил на связь, отметила его фактическое самоустранение  от выполнения должностных функций, сформировала временную государственную власть и объявила о проведении  досрочных  президентских выборов.

Такой вот антигосударственный переворот. Как  нужно было вести себя четыре года назад подлинным украинским государственникам, в Москве не говорили и не говорят.

 

О фактах и убеждениях (23 февраля)

Написал вчера об украинских  событиях 22 февраля 2014 года (смена власть  в Киеве после бегства Януковича). Получил прекрасную возможность наблюдать феномен постправды в разных исполнениях. Воспроизвожу одно из них. Потому воспроизвожу, что феномен этот, судя по реакции некоторой части высокообразованной публики, типичен не только для массового, но и для продвинутого сознания. Не думаю, что тут просто продукт успешной пропаганды. Думаю, нечто более глубокое и органичное. О чем  нелишне иметь достоверное представление.

Моисей ГЕЛЬМАН. Игорь, вы упустили, что описанным вами событиям предшествовали вооруженный захват ряда госучреждений и невыполнение странами-гарантами подписанного соглашения, после чего Янукович скрылся.

Игорь КЛЯМКИН. Судя по тому, что написали, Вы совершенно не в теме.

Моисей ГЕЛЬМАН. Игорь, вооруженный захват националистами ряда госучреждений состоялся на следующий день после подписания соглашения о новых выборах. Гарантами соглашения выступили Германия, Франция и, кажется, США. После этого Янукович уехал из Киева. Что в этом ошибочного?

Игорь КЛЯМКИН. Он уехал не на следующий день, а в день подписания соглашения. Какие захваты этому отъезду предшествовали?

Моисей ГЕЛЬМАН. Соглашение подписали накануне вечером. Но речь о том, что вы умолчали о причине бегства Януковича.

Игорь КЛЯМКИН. Соглашение подписали утром 21-го. Вечером того же дня уехал. Перед отъездом сообщил Путину, что в Киеве все спокойно.

Моисей ГЕЛЬМАН. Игорь, если вам так больше нравится, пусть будет так. Все равно уже ничего не изменится. И по поводу решения Рады вы ошиблись… Но самое важное, вы почему-то умолчали о причине бегства Януковича — невыполнении странами гарантий подписанного сторонами соглашения. Так что не стоит бросаться обвинениями «не в теме».

Игорь КЛЯМКИН. Я на таком уровне – «если Вам так больше нравится» — не общаюсь. Есть что возразить, возражайте. Я же ясно написал, что уехал именно в день подписания. Что именно не выполнили в этот день гаранты? Настаиваю на том, что именно не в теме.

Моисей ГЕЛЬМАН. Игорь, я уже пояснял выше причину бегства Януковича, которую вы проигнорировали, — это захват после подписания мирного соглашения сторон националистами госучреждений и невыполнение при этом гарантий Германией, Францией и США этого мирного соглашения. Если подписали соглашение ночью, то уехал Янукович в тот же день, а если подписали накануне вечером, то уехал на следующий день. Разница невелика. Но причину его бегства вы почему-то умалчиваете. Так что зря обижаетесь. Ошибаться все могут.

Игорь КЛЯМКИН. Подписали не ночью и не вечером, а утром 21-го. Янукович уехал в тот же день вечером. Перед отъездом сообщил Путину, что собирается в Харьков на форум представителей украинского Юго-Востока. А также о том, что в Киеве все спокойно, ни о каких захватах не упоминал. Сколько можно повторять?

Коллега из дискуссии вышел, но почти уверен, что убеждения его остались непоколебленными.

Крым и «крымнашизм»

 

О принципе права и принципе реальности (14 января)

Идеологи альтернативной цивилизации проясняют свою позицию по украинскому вопросу.  Выбор, перед которым оказалось после смены руководства  в Киеве российское руководство, — это, по их мнению, был выбор между принципом права и принципом реальности. Предпочтение было отдано второму, так как следование первому отозвалось бы ослаблением российской власти и российской государственности. То есть, присоединение Крыма было безальтернативным и императивным для любых лидеров любой страны, оказавшейся в такой ситуации[i].

Но пока все же ясно не все.

Не ясно, почему  выбор принципа реальности  против принципа права камуфлировался под выбор принципа права.

Не ясно, какие угрозы российской власти вызвали к жизни проект «Новороссия»,  курировавшийся помощником президента РФ Глазьевым, и участие в  войне на Донбассе, которое не мотивировали ни правовым принципом, как в случае с Крымом, ни принципом реальности, объявив само это участие реальности не соответствующим.

Не ясно, наконец, насколько  перекрашивание принципа реальности в принцип права и объявление реальности участия в войне реальности не соответствующей  воспрепятствовали ослаблению государства не в тактическом, а в стратегическом измерении.

Надо полагать, прояснения последуют. А может, и не последуют.

 

О смертельном компромиссе (8 февраля)

Похоже, крымский вопрос добивает российский политический либерализм. Который хочет отделить себя от «крымнашизма», исходящего от власти, прислоняясь к «крымнашизму» ее подданных, от власти себя не отделяющих. И это уже почти факт, что либерализм этот самозамыкается на кандидата в президенты, призывающего решить судьбу полуострова на совместном российско-украинском референдуме[ii]. Учитывая более чем тройное численное превосходство российских избирателей над украинскими, идея новаторская. Тем более, что кандидат в президенты выступает от имени европейских ценностей и с заявкой на европеизацию России. И не так уж важно, от политического дилетантизма заведомо абсурдная идея эта  или от цинизма, не знающего берегов. Важно то, что многие   воспримут ее приемлемым компромиссом с реальностью, продляющим русскому либерализму жизнь, а не приговаривающим его к позорной смерти.

 

Патриотизм против права (исторические контексты)

О гниении, эволюции и революции (5 февраля)

Продолжаю наблюдать самопрезентации  современных российских консерваторов. Консерватизм некоторых из них в том, что они за развитие без революций и обрушения государства. По мне, так это ответ на спрятанный от мысли вопрос. А потому и не ответ.

История, бывает, понуждает людей выбирать не между революцией и эволюционным развитием, а между революцией и прогрессирующим гниением.  Выбор неприятный, от него хочется увильнуть, что вольно либо невольно влечет к апологии гнилья и персонифицирующих его   правителей. Или к скрываемому от публики недовольству этими правителями, которые должны и могут гниение остановить, но почему-то не останавливают. Может, и потому, что и сами консерваторы им помочь советом не могут по причине неведения о том, что именно посоветовать.

Это в тех случаях, когда такие консерваторы мыслят об актуальном. Применительно же к прошлому столетней и более ранней давности они чувствуют себя в политической критике свободнее, рассуждая о том, какие прекрасные были возможности губительных революций избежать, успешно развиваясь без них, но…но правители оказались не те, и потому все загубили. Правда, мыслями своими о том, как тем правителям следовало себя вести, дабы революцию исключить  и государство от обвала удержать, и в этом случае предпочитают не делиться.

Из чего делаю вывод: главная и единственная мысль определенной разновидности сегодняшних российских консерваторов в том, что в России всегда были и есть возможности развиваться без революционных катаклизмов, а если этого не происходит, то по причине несоответствия этим возможностям правящего класса. Но коли возможности у страны есть, а у правящих ею их нет, то какие ж это возможности? Не прячется ли в этой логике та самая идея революции, которую пробуют вытеснить из мышления антиреволюционными декларациями?

Я не к тому это все, что революция – благо, а эволюция – зло.  Я к тому, что революция, если она не «бархатная», именно зло. Однако и гниение социальной и культурной ткани тоже  есть зло, но без идеализма,  без пафоса справедливости и гражданской доблести.  И само по себе, и потому, что не уберегает от революционных потрясений, а их стимулирует. Между тем,  нынешняя консервативная мысль не только в отдельных, но едва ли не во всех  ее проявлениях норовит растворить это гниение  в абстрактном утверждении преимуществ эволюции перед революцией, рефлексией о направленности текущей эволюции себя не обременяя.

 

О российском цивилизационном коде (10 февраля)

По рекомендации друзей послушал телепередачу «Что есть цивилилационный код России?» в программе «Что делать?»[iii]. У меня к этой теме давний повышенный интерес. В ФБ-беседах с идеологами и пропагандистами альтернативной цивилизации удовлетворить его до сих пор не удалось, поэтому стал смотреть.

Собравшиеся в студии[iv] были единодушны в том, что российская цивилизация православная. Некоторые уточняли: «цивилизация, принадлежащая к восточно-христианской половине Европы, к восточно-римской империи». А этой принадлежностью России объективно задана миссия – осуществлять «имперские действия неовизантийского характера на пространствах Восточной Европы – освободительные, а не завоевательные». Задана обязанность быть «освобождающей империей высочайшей культуры». Чему она стремилась всегда соответствовать, и к чему призвана и впредь.

Против этого никто из участников передачи не возражал, с этим все были согласны.  Как и в том, что русский народ к исполнению объективно заданной ему миссии субъективно расположен. Ибо ему органически присуща «мессианская жертвенность ради спасения мира» и готовность принять страдание, как принял его, спасая мир,  Христос. О «всемирной отзывчивости» тоже, разумеется,  не забыли.

А вот по более конкретным характеристикам народа, касающимся его образа жизни, согласия не обнаружилось. Суждение о том, что солидарность свойственна русским не только в желании освобождать других, но и в отношениях между собой, поддержки не получила. В ответ на упоминания об общинности,  соборности и коллективизме последовали напоминания об индивидуализме и атомизированности, после чего эти взаимоиключающие утверждения пробовали сочленить в констатации двойственной природы русской культуры, в разное время по-разному проявляющейся. Когда войны и другие опасности, доминирует солидарность, а когда мир, тогда бал правят индивидуализм и атомизация. Поэтому звучали пожелания насчет обучения жизни в мирном времени, как и насчет обретения чувства времени и изменения во времени, подавленного понятием о движении исключительно в пространстве. И еще сожаления относительно благотворного, но одностороннего превалирования в  культуре установки на соответствие сознания и поведения неким предельным духовным сущностям над внешними упорядочивающими формами – в том числе, правовыми. Но относящееся к тому, что в цивилизационном коде отсутствует, осталось  на периферии обсуждения. А в центре внимания была мироспасительная миссия России и особая духовность, такой миссии соответствующая.

Я не стал бы, однако, об этой передаче писать, не произойди в ней сбой, к которому участники, насколько могу судить,  оказались не готовы. Ведущий спросил, почему же народ России настроен спасать других, более благополучных, будучи собственным благополучием не озабочен? Ему пробовали было отвечать, что именно таков цивилизационный код православной «цивилизации бедных», цивилизации нестяжателей. А в ответ получили новый вопрос о том, почему же народ-нестяжатель терпит над собой элиту,  в нестяжательстве никогда не замечавшуюся? Или стяжательство элиты, паразитирующей  на культивируемой ею  нестяжательности народа – это и есть российский цивилизационный код?

Задавайте почаще такие вопросы идеологам и пропагандистам альтернативной цивилизации.

 

Еще о цивилизационном коде (12 февраля)

Дискуссия по поводу  российского цивилизационного кода, о которой я рассказал в предыдущей заметке, вызвала множество негативно-насмешливых откликов.  Но она ведь не на пустом месте возникла, она симптом каких-то процессов в головах  отдельных интеллектуалов. Каких же?

Страх перед спонтанно-органическим производительным развитием Россия предпочла когда-то вытеснить и заменить страхом  перед властью, наделенной  монополией на поддержание состояния выживания и  —  при угрозах ему — механическое принуждение к развитию ради выживания. Здесь, в этой точке и есть смысл искать корни альтернативной цивилизации и  отдельных проявлений ее природы на верхних и нижних этажах социума. Страх перед спонтанностью  сохраняется и поныне, а возможности замены ее властной механикой близки к исчерпанию. В такой ситуации поговорить про цивилизационный код  и его сохранение – самое время.

Но, как выясняется, договориться не получается даже насчет того, что  этот  код собой представляет, и даже у тех, кто в его наличии и безальтернативности  его сбережения твердо убежден.

 

Об одной старой политической программе (14 февраля)

Как думаете, из чьей политической программы извлечены эти тезисы?

— Наша первая и самая главная проблема — ослабление воли. Потеря государственной воли и настойчивости в доведении начатых дел. Колебания, шараханья из стороны в сторону, привычка откладывать самые трудные задачи на потом.

— Пора, наконец, вступать в прямой контакт с проблемами. И в первую очередь — с самыми опасными из них. С теми, которые нас все время тормозят, не дают экономике дышать, государству — развиваться. Говоря прямо — угрожают всему нашему дальнейшему существованию.

— Уклоняться от них и дальше — много опаснее, чем принять вызов. Люди не верят обещаниям, а власть все больше теряет лицо. Государственная машина разболтана, ее мотор — исполнительная власть — хрипит и чихает, как только пытаешься сдвинуть ее с места. Чиновники «двигают бумаги», но не дела, и почти забыли, что такое служебная дисциплина. В таких условиях люди, конечно, не могут дальше рассчитывать ни на силу закона, ни на справедливость органов власти. Только — на себя. Тогда зачем им такая власть?

— Наша другая большая проблема — отсутствие твердых и общепризнанных правил. Как и любой человек, общество не может без них обходиться. А правила в государстве — это закон, это конституционная дисциплина и порядок. Это безопасность семьи и собственности гражданина, его личная безопасность и уверенность в неизменности установленных правил игры.

— Государству здесь придется начать с себя. Оно должно не только устанавливать равные правила, но и соблюдать их. Только так добьемся от каждого выполнения единых, определенных законом норм поведения. В неправовом, а потому — слабом государстве человек беззащитен и не свободен. Чем сильнее государство, тем свободнее личность. При демократии ваши и мои права ограничены только такими же правами других людей. На признании этой простой истины и строится закон, которым должны руководствоваться все — от представителя власти до рядового гражданина.

— Но демократия — это диктатура закона, а не тех, кто по должности обязан этот закон отстаивать. Думаю, нелишне напомнить: суд выносит решения именем Российской Федерации и обязан этому высокому имени соответствовать. Милиция и прокуратура должны служить закону, а не пытаться «приватизировать» данные им полномочия с пользой для себя. Их прямая и единственная задача — защита людей, а не ложных представлений о чести мундира и своих ведомственных интересов.

— Мы уже много лет говорим о государственном регулировании экономики. При этом понимаем его по-разному. Но суть этого регулирования не в том, чтобы душить рынок и расширять бюрократическую экспансию в новые отрасли, а, наоборот — помочь ему встать на ноги. Люди вправе требовать защиты от того, что их бизнес приберет к рукам бандитская группировка. Вправе требовать соблюдения правил честной предпринимательской конкуренции. Все субъекты хозяйствования должны быть поставлены в равные условия. А государственные институты недопустимо использовать в интересах клановой или групповой борьбы.

— Наш приоритет — строить внешнюю политику, исходя из национальных интересов собственной страны…Надо признать верховенство внутренних целей над внешними. Мы должны, наконец, этому научиться…Нет и не будет державной силы там, где правят слабость и бедность. Пора понять: от успешного решения собственных внутренних задач напрямую зависит и наше место в мире, и наша зажиточность, и наши новые права[v].

 

О самобытном прогрессизме (6  марта)

Вспоминаю, как в пору застоя помощники-прогрессисты генсека норовили вписать в его доклады слова, которые могли бы служить политическим прикрытием для спонтанных  общественных инициатив. Их тогда много было – и в экономике, и в культуре, они возникали и подавлялись, а их защитниками и должны были, по замыслу прогрессистов, становиться руководящие указания вроде того, что без активной общественной деятельности нет и не может быть коммунистического воспитания. Понятие «деятельность» тогда, кстати, было модно в оппозиционных идеологическому официозу философских и других гуманитарных кругах, оно концептуально легитимировало свободную личность  и творчество.  Большой эффективности этот способ защиты не обнаружил, все, чему суждено было быть уничтоженным, уничтожалось, но сопротивляться какое-то время мог помогать, предоставляя  людям, переходящим границы предписанной рутины, легальный язык для обоснования лояльности.

Такому раздвижению рамок дозволенного суждено было пережить свой триумф при Горбачеве, а в 90-е  оно исчезло за ненадобностью.  Чтобы потом возродиться при президенте Медведеве,  сообщившем, что свобода для него  лучше несвободы. И его цитировали все, кто хотел свои мысли и действия, лояльность которых у кого-то вызывала сомнения, представить совпадающими с официальными установками.

Как и в 70-е, впечатляющей результативности метод не явил.  А пишу об этом потому, что и президент Путин на днях обещал в ближайшие шесть лет расширять пространство свободы. Однако большого энтузиазма и обильного цитирования теперь что-то не заметно. Разве что Кудрин сразу благодарно отозвался, а больше вроде бы никого обещание не возбудило.

Может, именно это  текущей ситуации и адекватно.

 

О юбилее нашумевшего текста (13 марта)

«На этом стоим и будем стоять. Принципы не подарены нам, а выстраданы нами на крутых поворотах истории Отечества»[vi].

Так завершалось политическое произведение,  опубликованное  ровно 30 лет назад и мгновенно прославившее ее автора – ленинградского химика Нину Андрееву. Ее статью, называвшуюся «Не могу поступаться принципами», оппоненты  назвали «манифестом антиперестроечных сил», что было и верно, и неверно. Верно  потому, что принципом, защищавшимся автором, был подвергавшийся перестройке советский социализм. Однако его не только защитить было нельзя, но и перестроить.  Эту форму российская государственность должна была сбросить. Реформаторы думали, что преобразовывают  конкретную форму, но преобразовать  ее им было историей не дано, и  они ее, того не желая, сбрасывали, чтобы после них другие люди могли заменить ее другой. О том, разумеется, не догадываясь, но, если бы могли догадаться, не стали бы реформаторами. Им суждено было перестраивать систему, но не дано было ее перестроить. А их преемники, от них отмежевавшиеся, государственную систему  как раз и перестроили,  причем в духе тех же принципов государствостроения (кроме отброшенного социализма), которые защищала Нина Андреева.

Время меняет смыслы текстов.

 

О вере в свято место, которое пусто (14 марта)

Заметил походя, что советский социализм перестроить в иной социализм было нельзя. Тут же от нескольких коллег получил напоминание о Китае: можно было, окажись в СССР свой Дэн Сяопин. Пробовал выяснить, что же этот «свой Дэн» должен был делать, чтобы превратить советский социализм из застойного в динамично развивающийся – то же, что в Китае или что-то другое?  Как понял, такими вопросами коллеги не задавались. У них сложилось убеждение до и без обдумывания. Даже исторические  задачи, стоявшие перед двумя социалистическими странами, желания сопоставить не обнаружилось, не говоря уже об их исторических особенностях. Главное, что там и там был социализм, в одном случае его успешно преобразовали, а в другом – погубили, потому что в одном случае был правильный вождь, прозревший неведомый ведомым правильный путь,  а в другом такового не оказалось. Почему, интересно, людям хочется верить, что свято место может быть пусто, и не хочется верить в его отсутствие.

 

О преемничестве (20 марта)

Вчера, как напомнил историк С.Нефедов, исполнилось 775 лет со дня институционализации монгольского правления через покоренных князей: все, кто из них  уцелел, получили от Батыя ярлыки на право управления своими княжествами. Важное историческое событие, зря не уделили внимания.  Можно сказать, начало страны, ее социального порядка. Не было бы без Орды московской государственности. Непосредственно монголы и их правители в ее постройке почти не участвовали, от князей-наместников им нужны были дань, рекруты и щедрые подношения, но централизации и самодержавию Москва, со временем Сараем за особые перед ним заслуги возвышенная,  обучалась именно у Сарая, почему и смогла стать его преемником. Но потом захотела и все еще хочет быть преемником Киева.

 

Затухающая цикличность (21 марта)

Дискуссия по вчерашней моей заметке о роли монголов в формировании московской государственности стала дискуссией о российской истории. Не имея возможности реагировать на многочисленные суждения, воспроизвожу свой старый, почти шестилетней давности текст[vii], из которого желающие могут получить более или менее полное представление о моем историческом сознании. Отдельные констатации и выводы читателю могут быть знакомы по другим моим тестам, которые размещал в Фейсбуке, но в этом  много и суждений, которых  в них не было.

— Мы хотели бы поговорить о российской истории — вы о ней много пишете в последние годы. Точнее, об истории российского государства. Вы рассматриваете ее, исходя из триады — силы, веры и закона. Но насколько эти понятия могут в принципе ставиться на одну доску? Вера — нечто кодифицированное, закон — тоже. А вот сила, роль которой вы считаете в отечественной истории заглавной, — что это такое? Некая слепая воля; или такая сила тоже учреждает и легитимирует себя и свои действия, апеллируя к закону и вере?

— Заглавная роль силы в том, что ее использование может и не кодифицироваться. Приведу несколько общеизвестных примеров, которые, на первый взгляд, могут показаться разнородными, но социокультурная природа которых, тем не менее, одна и та же. Иван Грозный, ни к каким кодексам не апеллируя, убивал бояр и не только бояр, Петр I рубил головы стрельцам, Сталин делал то, что делал. Это — произвол силы на вершинах власти. Но ведь и Разин с Пугачевым, казнившие государевых слуг, и народовольцы, убившие Александра II, и русские солдаты после Февральской революции, когда еще шла война, вырезавшие дворянский офицерский корпус, воспоминаниями о религиозных и юридических кодексах себя не обременяли. И когда люди у власти сменялись борцами с этой властью, верховенство силы воспроизводилось снова и снова.

Разумеется, без апелляций к вере и законности не обходилось — без этого никакая государственная власть обойтись не может. Но в нашем случае они не означали, что сила ограничивала себя какими-то религиозными либо светскими кодексами. И до сих пор не ограничивает. Достаточно вспомнить хотя бы недавний судебный процесс над тремя молодыми женщинами. Этот случай интересен тем, что произвол властной силы не просто камуфлировался в нем под законность (такое наблюдается часто), но еще и тем, что осуждение «по закону» произошло при отсутствии соответствующей юридической нормы. И это — не изобретение нынешних властей; такие примеры можно обнаружить в самых разных эпохах отечественной истории.

Декабристы, напомню, были осуждены на казни и ссылки по закону, но при этом в тогдашнем законодательстве не предусматривались не только наказания за действия, ими совершенные, но и за подобные действия вообще. Их осудили по статьям, которые к их поступкам не имели никакого отношения. Потом, разумеется, пробел в законодательстве был устранен, однако факт осуждения при отсутствии необходимой для этого правовой нормы остается фактом. А валютчик Рокотов был по настоянию Хрущева приговорен к расстрелу посредством придания закону, специально принятому уже после ареста Рокотова, обратного действия.

— Когда и как учреждалось и легитимировалось в стране верховенство силы?

— Если взять за точку отсчета опричнину Ивана Грозного, окончательно утвердившего в Московии самодержавный принцип правления, то ее учреждение санкционировалось не только верой, то есть сакральностью царя, ответственного за свои действия исключительно перед Богом, но, как ни странно, и законом. С той, правда, поправкой, что законодательному введению опричнины предшествовало беззаконное применение силы. Введение опричнины было осуществлено с согласия Боярской думы, наделенной Судебником 1550 года законодательными полномочиями. Но — лишь после нескольких устрашающих выборочных казней думцев и при заранее обеспеченной поддержке царя московским людом.

Разумеется, опричный произвол нуждался и в легитимации верой, для чего статус Божьего наместника казался недостаточным. Для этого нужна была поддержка церкви. И когда митрополитом Филиппом в такой поддержке было отказано, верховенство силы было наглядно явлено и в отношении веры. Таковы истоки тех взаимоотношений силы, веры и закона, которые мы наблюдаем по сей день. Естественно, что на протяжении истории эти взаимоотношения менялись, причем в разных направлениях. Но исходная матрица в той или иной степени сказывалась и сказывается постоянно.

— А зачем все же Грозному, чья легитимность была от Бога, «природному царю», как он сам себя иногда называл, понадобилось дополнительно легитимировать опричнину законом? Зачем этот PR-ход для законодательного обоснования насилия, которое уже происходило и без того? Ни до, ни после того российская власть к таким вещам вроде бы не прибегала — разве не так?

— Не прибегала. А в данном случае это было вызвано уникальным стечением обстоятельств. Иван Грозный выстраивал модель государства, основанного на верховенстве бесконтрольной силы. Модель, устанавливающую новые отношения между царем и подданными — прежде всего, подданными княжеско-боярского звания. Отношения, противостоящие и традиции, и 98 статье упоминавшегося мной Судебника 1550 года, наделявшей бояр правом законодательствовать вместе с царем. Вот ее-то и поостерегся нарушать царь, равно как и попирать издавна сложившуюся традицию соучастия Боярской думы в принятии законодательных решений.

Статья эта для складывавшейся московской государственности была очевидно чужеродной. Она явилась плодом исторического компромисса, который, в свою очередь, стал ответом на произвол, царивший в Московии в предшествовавшее воцарению Ивана IV  боярское правление. Не будь этого сбоя эволюции, история страны была бы, возможно, несколько иной, хотя и не принципиально иной. Но сбой случился. Ответом же на вызванный им произвол бояр в центре и бояр-наместников («кормленцев») на местах стали массовые волнения населения в провинции, а потом и московское антибоярское восстание 1547 года. Выходом из глубоко кризисной ситуации и явился исторический компромисс, компенсировавший курс на вытеснение боярских «кормлений» выборной местной властью формальным закреплением права Боярской думы на участие в законодательстве.

Некоторые историки (например, Александр Янов) усматривают в этом изначальный европейский вектор развития Московии, которого ее лишил впоследствии злой гений Ивана Грозного. Я же думаю, что то был ситуативный зигзаг, вызванный последствиями эволюционного сбоя в годы боярского правления. Зигзаг, не означавший, однако, отказа от прежнего московского вектора, ничего общего с европейским не имевшего.

После окончательного освобождения от Орды московские государи искали собственный аналог монгольского правления. Как оно может и должно быть устроено, учитывая, что ханов (царей), под властью которых сглаживались все внутренние противоречия, больше нет? И оно изначально строилось как жестко централизованное и персонифицированное, в нем власть правителей изначально тяготела к обретению статуса самодержавной и неограниченной. Достаточно вспомнить свидетельства иностранцев времен Василия III, отца Ивана Грозного — свидетельства, согласно которым ни один правитель в мире не обладает такой властью, как правитель московский. Или вспомнить об утверждавшемся в официальном языке еще со времен Ивана III слове «холоп», которым должно было именовать себя каждому при обращении к государю.

Этой деспотической тенденции не мог противостоять принцип формальной законности, вброшенный в чрезвычайных обстоятельствах ради упорядочивания разворошенной боярским правлением московской государственной жизни. Не могла этой тенденции противостоять и церковь, когда верховенство силы материализовалось в опричном войске. Его создание означало фактически введение чрезвычайного положения и чрезвычайного способа правления, позволившего завершить формирование русского аналога ордынской власти, с сохранявшейся политической субъектностью княжеско-боярской элиты несовместимого.

— Но опричное состояние было все же временным. Насколько позволяет оно судить о природе российской государственности?

— Да, временным, однако после этого возврата к прежнему, доопричному порядку уже не происходило. И еще важно, что в природе российской государственности заложена предрасположенность к воспроизведению такого рода временных состояний. Внешне это может показаться чем-то похожим на временные комиссарские диктатуры, известные со времен Древнего Рима, в их понимании Карлом Шмиттом. Но тут все же нечто иное. И дело даже не только в том, что в российских вариантах диктаторские полномочия вручались не сувереном порученцу-комиссару, а фактически сувереном самому себе. Если комиссарские диктатуры в Европе учреждались для защиты сложившихся социальных порядков от внешних либо внутренних угроз, то диктатуры Грозного, Петра I или «диктатура пролетариата» в исполнении большевистских вождей были направлены на радикальное изменениеэтих порядков. При этом, в отличие от европейских аналогов, их временность какими-либо конкретными сроками не оговаривалась, а в случае Петра временность и вообще не предполагалась: она выявилась лишь задним числом при его преемниках.

Нелишне отметить также, что петровская и большевистская диктатуры открыто порывали с прежней законностью и со всей «стариной» вообще, между тем как Иван Грозный пытался еще сохранять с ней преемственность. Он не разрушал сложившиеся институты, а принуждал их к легитимации его диктаторских полномочий силой. Зачем ему это было нужно? Затем, очевидно, что сжигать все мосты, соединявшие его с традицией и законностью, он опасался. Да и потом, уже после «законного» учреждения опричнины, его, как известно, постоянно преследовал страх боярской мести за учиненный им произвол, что побуждало даже всерьез рассматривать перспективу эмиграции в Англию. То было время, когда, если пользоваться веберовской терминологией, альтернативы традиционному типу легитимности, апеллирующему к «старине», еще не существовало.

Такой альтернативы, правда, не было и во времена Петра, но ему удалось создать ее военными успехами, коих Грозному добиться так и не удалось, а горечь поражений в затеянной им Ливонской войне пришлось испытать сполна. Петр легитимировал себя уже и как вождя-харизматика, к чему добавил и легитимацию юридическую, узаконив власть царя как самодержавную и ничем в своих действиях не ограниченную. Что касается «диктатуры пролетариата», то она, разрушая прежнюю законность и все старые институты — и на это, кстати, обращает внимание упомянутый мной Карл Шмитт, — в лице своих харизматических вождей легитимировала себя апелляцией к закону историческому и насаждавшейся новой верой в его непреложность. Закону, согласно которому буржуазия непременно должна уступить свое господствующее место другому классу, и, при отсутствии у нее соответствующего желания, ей следует «помочь» временным применением силы.

— Давайте все же вернемся к истокам, к тому, с чего все начиналось. Можно ли говорить, что у складывавшейся московской государственности были какие-то аналоги? Насколько помню, в ваших текстах иногда проводится параллель с османским правлением. В том смысле, что после падения Византии в 1453 году в России рождается модель деспотии в османском стиле. Если так, то почему Россия столь легко воспринимает чужеродные схемы, как вы считаете?

— Я бы не сказал, что Россия перенимает чужие схемы. Присматриваясь к государственному опыту других стран и что-то из него заимствуя, она создавала и до сих пор создает свои собственные схемы.

Московским Рюриковичам после освобождения от монголов, чьими наместниками они до того были, предстояло выстроить государство, легитимируя его исторически унаследованной православной верой. Однако Византия, у которой эта вера была когда-то заимствована, к тому времени успела рухнуть под натиском османов. И в Москве задались вопросом: почему правильная вера греков не помогла им устоять перед неправильной верой турецких султанов?

— И дали ответ: то была кара Божья грекам за несоблюдение чистоты православия — один лишь Марк Эфесский восстал среди них против Флорентийской унии, заключенной Константинополем с католическим Римом….

— Да, реакция Москвы на эту унию была изначально негативной, что повлекло за собой — еще при монголах — отделение московской митрополии от константинопольского патриархата. Но дискуссии о причинах падения греков и победы османов продолжались и после освобождения от монголов. И в центре этих дискуссий оказались понятия веры и правды, причем возобладала со временем точка зрения Ивана Пересветова о верховенстве правды, испытывающей веру на подлинность и искренность, на соответствие ей помыслов и поступков людей. Такого соответствия не обнаружилось у греков, зато оно сполна обнаружилось у османов, благодаря чему они, несмотря на неистинность их веры, и оказались победителями…

— Но известно ведь, что культ османского устройства власти существовал не только в Московии. Он был свойственен многим ренессансным итальянским теоретикам, среди которых существовали поклонники Мехмета II и отстроенного им государства, как государства мирного, счастливого, обеспечивающего стабильность; к тому же просвещенного, возглавляемого просвещенным правителем. Они противопоставляли порядок Османской Империи отсутствию такового в Италии с ее нескончаемыми гражданскими войнами и беспорядочной борьбой за власть. Достаточно вспомнить, что даже Леонардо да Винчи хотел переехать в Стамбул. Так что интерес к османскому опыту не был специфической русской чертой.

— В Московии как раз не считали османское устройство власти правильным по той простой причине, что неправильной считалась османская вера. Интересовались же здесь, прежде всего, тем, почему эта неправильная вера не помешала одолеть правильную веру греков, роднившую тех с русскими. И пришли к выводу о вторичности веры по отношению к правде, а также к выводу о том, что к правде допустимо принуждать силой. Из этой идеологической конструкции, дополненной заимствованным из Ветхого Завета образом грозного, своенравного и непредсказуемого Бога, которому и надлежит уподобляться его земному наместнику, то есть московскому царю, и произрос потом террор Ивана Грозного.

Из этой конструкции следовало, что царь, несущий ответственность только перед Богом, и есть эталон правды, а потому любое неповиновение его воле, пусть даже всего лишь подозреваемое, есть попрание правды, подлежащее возмездию. Понятно, что при таком понимании правды вера того же митрополита Филиппа могла интерпретироваться как заведомо неправедная. Можно ли, однако, сказать, что в этом же направлении двигалась возрожденческая политическая мысль итальянцев?

— Наверное, нет. Но тут все же загадка: почему ни Чезаре Борджиа, ни кому-то другому при не меньших, чем у Грозного, государственнических устремлениях и не меньшей жестокости, не удалось адаптировать модель Османской империи? Модель государственного устройства, считавшегося многими ренессансными теоретиками лучшим, чем итальянские республики?

— Вопрос интересный, но он далеко за пределами нашей темы. К тому же Московия, повторяю, не адаптировала османскую модель. Тут не было ни янычарского войска, комплектуемого из обращенных в ислам пленных и их детей, ни элементов платоновского государства, то есть формирования чиновничьего класса тоже посредством специального обучения плененных детей при запрете им иметь семью и освобожденных тем самым от собственнических соблазнов, ни многим другим. Московские Рюриковичи строили деспотию не на турецкий, а на собственный манер, и об этом, надеюсь, мы еще поговорим. Потому что иначе непонятно, почему российская модель в перспективе оказалась жизнеспособнее турецкой: Османская империя, некогда всесильная, уже в ХVIII веке стала превращаться в «больного человека Европы», а империя Российская, проходя через многочисленные потрясения, наращивала, тем не менее, свою военную мощь, став в ХХ столетии одной из мировых сверхдержав. Иначе непонятно и то, почему сверхдержавность эта не предохранила ее от распада в мирное время, что в истории континентальных империй случай беспрецедентный.

Но пока еще раз зафиксируем: все начиналось с установления верховенства правды над верой, что идеологически санкционировало верховенство силы и над верой, и над законом. А к этому добавим, что культ правды вошел и в народную культуру, вошел как некий идеал жизнеустройства, с существующим устройством несовместимый и его категорически отрицающий. Помните? «Велика святорусская земля, а правде нигде нет места»…

— Сейчас в России началась работа над переводом французского словаря философских непереводимостей Барбары Кассен. И там есть статья К. Сигова под названием «Правда». Греческое «правосудие» (δικαιοσύνη), будучи переведено как «правда», впоследствии стало в ряде случаев перетолковываться как этический императив. Из чисто юридического легитимистского понятия «правда» стала превращаться в некое полусакральное знание: кто ведает правду, тот и имеет право на власть. И ведь не только великие князья и цари московские, но и русские революционеры, включая большевиков, выставляли свою приверженность правде как основной источник своей легитимации.

— И как право на применение силы, свободное от ограничений со стороны права.

— Ну да, «широки натуры русские, нашей правды идеал не влезает в рамки узкие юридических начал»…

— Это интересно — я имею в виду сказанное вами о трансформации юридического понимания правды (действительно, была же «Русская правда») в понимание принципиально внеправовое. Причем как на вершине государственной пирамиды, так и в ее социальном основании. На вершине оно служило сакрализации самодержавной власти, а в основании фиксировало некий смутный идеал, служивший точкой отсчета для отрицания всего, что находится между этой властью и населением.

Посмотрите русские пословицы и поговорки или почитайте о них интересный текст Павла Солдатова на сайте «Либеральной миссии». В них сакральный царь (он всегда рядом с Богом), сакральный и одновременно профанный «мир» (община), что свидетельствует о его восприятии как социально самодостаточного и самоценного, но государственно беспомощного, а все, что между царем и «миром», отвергается как неправедное. Неправедны бояре и дворяне, неправедны чиновники и судьи, неправедны священники. За редчайшими исключениями, нет ни о ком из них позитивных изречений, сплошной негатив! А что с ними людей примиряло? Примиряло представление о том, что неправедность эта обречена быть временной, что правда рано или поздно свое слово скажет («будет и на нашей улице праздник»).

Очень важная, между прочим, ментальная особенность. Думаю, она сыграла не последнюю роль и в относительно долгой легитимации классовой «правды» большевиков, предложивших воспринимать жизненные невзгоды как «временные трудности» на дороге к «светлому будущему», и в последующей делегитимации их власти, когда изначальный обман начал людьми осознаваться. А что было ему противопоставлено? Ему была противопоставлена новая правда — правда эпохи перестройки и последовавших за ней реформ, тоже в восприятии большинства быстро потускневшая.

Что же мы имеем сегодня? Насколько могу судить, идеал правды, как альтернативы существующему, больше не воспроизводится, как не воспроизводится и восприятие этого существующего как временного. Сохраняется прежнее неприязненное отношение к большому и малому начальству, а вот ожидание «и на нашей улице» праздника народонаселение, похоже, оставило в прошлом. Но если так, то что это может означать? Что нечто существенное в российской истории завершилось? Если да, то что иное пришло ему на смену, и насколько это иное жизнеспособно? Или еще не пришло, а только идет? Но, если идет, то опять-таки что именно? Право вместо правды или деградация при отсутствии идеалов правды и права? Тут есть, о чем размышлять.

— Приведенная вами пословица («велика святорусская земля, а правде нигде нет места») напомнила мне другую известную фразу: «Земля наша велика и обильна, но порядка в ней нет». Не кажется ли вам, что представление о правде, о которой мы сегодня рассуждаем, — это представление о социальном порядке и отсутствии такового?

— Оно, как мы выяснили, могло быть и представлением о неприемлемости существующего порядка, о запросе на его замену другим. Но это хорошо, что вы перевели разговор в эту плоскость. Это позволяет мне перейти к вопросу о том, какой тип социального порядка изначально устанавливался в послеордынской Московии во имя правды, как он со временем менялся (тоже во имя правды), но не сущностно, а лишь по форме, дожив до нашего времени.

Меня, честно говоря, не перестает удивлять, почему люди, размышляющие об отечественной истории и изначально складывавшемся в ней в послемонгольские времена типе социального порядка, обходят наследие старых русских историков. Если попробовать суммировать их констатации, то в русском социальном порядке два основных состояния, переживаемые народами — мира и войны, — объединились в некоторое третье состояние мира как войны. Это значит, что московское государство складывалось как милитаристское, причем особоемилитаристское, выстраивающее повседневную жизнь не только во время войны, но и во время мира по армейскому образцу и управляющее населением так, как управляют армией. Перефразируя фон Клаузевица, считавшего войну продолжением политики другими средствами, можно сказать, что сама российская политика формировалась как продолжение войны другими средствами.

О чем пишет, скажем, Ключевский? Он пишет о том, что послеордынская Московия была служилым государством с «боевым строем», что устроено оно было на манер «военного лагеря», и что социум того времени состоял из «командиров, солдат и работников» с принудительной разверсткой обязанностей: работники должны были командиров и солдат безвозмездно обслуживать.

А о чем пишет Павел Милюков? Он пишет о том же: Москва была «настоящим военным станом, главным штабом армии», распространявшим армейскую организацию жизни на все население. В частности, посредством военных налогов, которые были разными и взимались на конкретные цели: на содержание «пищальников», на изготовление пороха для ружей, на постройку укреплений и засек. Был и отдельный налог на выкуп из плена тех, кто стал жертвой татарских набегов из Крыма, — «полоняничные деньги»…

И Николай Алексеев, известный историк евразийского направления — о том же самом: московское государство «имело характер военного общества, построенного как большая армия, по принципу суровой тягловой службы».

Казалось бы, эти и аналогичные констатации, которые встречаются и у других старых авторов, начиная еще с Радищева, невозможно не заметить. А заметив, или принять их, или попытаться опровергнуть. Но нет: не принимают и не опровергают. Просто не замечают. И это тем более странно, что милитаристская государственность старомосковских Рюриковичей, доведенная до державно-имперской кондиции Петром I, в новой форме несколько столетий спустя воспроизвелась в Новомосковии большевиков. Мы же помним эту сталинскую милитаризацию жизненного уклада, когда страна была объявлена «осажденной крепостью», когда все происходившее в ней официально именовалось борьбой, битвой, сражением, штурмом, когда правящая партия во всех своих уставах называла себя «боевой организацией», а своих членов — «солдатами партии», когда достижения в труде приравнивались к военному подвигу…

Значит, была в нашей истории эта милитаристская сквозная линия, в одни времена явно, а в другие — не очень явно определявшая особый тип российского государства. Но такое государство, выстроенное по армейскому образцу, как раз и предполагает не самостоятельную, а обслуживающую роль как веры (или заменяющей ее светской идеологии), так и законности по отношению к его совокупной силе. Силе, персонифицированной в верховном правителе и только ему подчиненной. В служении ей, которое большевики назвали «беззаветным», то есть никакими договорами (заветами) и законами не обусловленным, и заключается суть той «правды», о которой мы говорили. Но сколько-нибудь заметного интереса эта линия, повторяю, не вызывает.

— Почему, как вы думаете?

— Однозначного ответа у меня нет. Возможно, сказывается психологическое отторжение марксизма, когда в любой концептуализации истории чудится реанимация абстрактных «закономерностей», подминающих под себя живую историческую жизнь, или «однофакторных» объяснительных схем, к которым многообразие этой жизни не сводимо. Но милитаризация, о которой я говорю, это ведь не абстрактный теоретический принцип, а эмпирическая очевидность. Разумеется, есть, помимо нее, и другие «факторы». Но ведь и она тоже есть. И почему же ее и ее связь с этими другими «факторами» правомерно игнорировать?

Тут сказываются, возможно, и тенденции в мировой исторической науке последних десятилетий. И, прежде всего, сдвиг в ней от изучения государственных и других институтов к исследованию повседневности, различных ее пластов. Это, безусловно, плодотворное направление, и оно очень успешно у нас развивается. Но познание повседневности, которая даже в тоталитарном социуме относительно автономна и развивается не только по предписанной, но и по собственной логике (чем и интересна), очень мало продвинет нас в понимании специфической природы российской государственности. Той самой, при которой из века в век воспроизводилась убогая повседневность большинства, а развившаяся культура повседневности отдельных групп населения не раз ломалась через колено, когда государственность эта меняла свою форму.

— А у представителей других областей обществознания есть к этому интерес?

— Тоже не замечал. Есть, например, очень содержательные интерпретации российской истории с использованием теории циклов, но факт милитаризации обходится и в них. Ближе всего к тому, о чем у нас речь, подходы, при которых специфическая природа российской государственности фиксируется в понятиях «ресурсного государства», как у Симона Кордонского, или «раздаточной экономики», как у Ольги Бессоновой. Но нерыночное распределение («раздача») и перераспределение ресурсов — это ведь не что иное, как способ управления армией, это и есть следствие того, что я называю милитаризацией государства и социума.

— Того типа милитаризация, о которой вы говорите, — это нечто беспрецедентное? Нигде, кроме России, ничего такого не наблюдалось?

— В свое время Герберт Спенсер, идя в этом отношении за Огюстом Контом, указал на различие двух типов социальной организации — «воинствующего» и «промышленного». И, соответственно, двух типов кооперации — «насильственного» и «добровольного». Типичный пример первого типа он усматривал в регулярной армии, где люди подчиняются приказам, а все необходимое им для поддержания жизни получают по «произвольному распределению». А типичный пример второго типа — контрактная система, в которой производители и потребители добровольно вступают в определенные отношения, основанные на обмене услугами. Есть у Спенсера и ответ на ваш вопрос: через «воинствующий» тип социальности прошли все народы, хотя способы милитаризации могли при этом существенно различаться, а ее мера не у всех была столь значительной, как в древней Спарте или империи инков.

Вспомним средневековую Европу. Что представлял собой ее феодализм? Он представляла собой, безусловно, одну из моделей милитаристской организации государства и социума. Многоступенчатая феодальная иерархия, возведенная на основе условного владения землей в обмен на службу, была иерархией военной. На ее вершине находился король, а в подножье — крепостной крестьянин, обслуживавший все звенья этой иерархии.

— И в России было условное дворянское владение землей. Да и колоны, крепостные крестьяне, как известно, тоже были…

— На этом сходство и заканчивается. Феодализма в его европейском понимании в России никогда не было. Особенность европейской феодальной иерархии заключалась в том, что отношения в ней строились на основе правовых принципов, когда у вассалов были не только обязанности перед сюзеренами, но и определенные права. Это была милитаристская модель, включавшая в себя договорную, контрактную составляющую, предусматривавшую судебную процедуру разрешения конфликтов. Или, говоря иначе, милитаристская модель, потенциально способная к качественной культурной и институциональной трансформации.

Послемонгольская модель «беззаветного служения» (или, как тогда говорили, служения «верой и правдой») была принципиально иной. Не имела она ничего общего и с королевским абсолютизмом, который ко времени освобождения Московии от монголов начал уже утверждаться в Европе. Московское самодержавие укреплялось посредством усиления милитаризации. Утверждение же европейского абсолютизма означало как раз демилитаризациюсоциума.

Это были два разных способа вхождения в Новое время. В Европе оно осуществлялось на основе описанного впоследствии Спенсером добровольно-контрактного типа социальности, который сложился еще в доабсолютистскую эпоху. Он сформировался в свободной городской среде, ставшей результатом долгой борьбы городов с феодальными баронами и появления фигуры профессионального торговца, добившегося права торговать не по предписанным, а по добровольно оговариваемым — с продавцами и покупателями — ценам. Соответственно формировались и институты, такую деятельность обслуживавшие: системы правовой защиты контрактов, прав собственности и страхования рисков, системы банков, использовавших векселя…В свою очередь, наличие таких институтов способствовало вызреванию новой морали, санкционированной религией и предполагавшей доверие друг к другу партнеров, не находившихся в родственных отношениях.

Я понимаю, что проговариваю общеизвестные вещи, но они важны для понимания того, что милитаризация жизненного уклада происходила в России тогда, когда Европа из своей милитаризации, существенно к тому же от российской отличавшейся, уже выходила. Тогда, когда контрактные отношения распространились в Европе и на армию, которая из сословно-феодальной стала превращаться в наемную. Налоговые поступления от богатых торгово-ремесленных городов позволяли ее содержать. В России же, повторю, именно милитаризация стала специфическим способом адаптации к вызовам европейского Нового времени без освоения его ценностей: ничего из того, что я перечислил, в ней не было, а то, что было на местных уровнях, уничтожалось — достаточно вспомнить судьбу Новгорода и Пскова. Можно сказать, что милитаризация, достигшая своего пика при Петре I, стала ее, России, особым путем в Новое время.

— Говоря о милитаризации, вы ссылаетесь на три фигуры — Ивана Грозного, Петра и Сталина. Но можно ли утверждать, что имевшее при них место верховенство силы репрезентирует всю российскую историю? Ведь были в стране и монархи, которые правили в духе европейской политической мысли, в духе Гоббса и других.

— Если что-то похожее на гоббсовскую абсолютную власть суверена здесь и наблюдалось, то с гоббсовской свободой в частной жизни, включая экономическую деятельность, дело обстояло много хуже…

— Тем не менее, суверены, устанавливающие не военный, а мирный порядок, блокирующие вползание страны в состояние внешней или внутренней войны всех против всех, войны страстей и интересов, в России бывали. Суверены-миротворцы, стремившиеся к общему благоденствию.

— Кого конкретно вы имеете в виду?

— Например, Павла I. Он ведь ничего не милитаризировал, а пытался учредить общий европейский порядок и гражданский порядок в России. Причем не сословный, а меритократический — отсюда и давление на дворянство. Да, средства порой использовались насильственные, но цель-то была другая. Целью были мир и порядок.

— Пример с Павлом интересный, но начну все же не с Павла. Начну с того, что пики милитаризации — это, действительно, Грозный, Петр и Сталин. Они были военными диктаторами, радикально менявшими форму государственной системы. Но милитаризаторская тенденция возникла ведь не при Грозном, а много раньше, о чем и писали старые русские историки. И после него она хоть и была приглушена, но никуда не исчезла, будучи потом дважды переведенной в диктаторские режимы чрезвычайного положения.

А что происходит, когда режимы эти сходят со сцены? Происходит демилитаризация жизненного уклада в измененной ими системе — так было в послепетровские времена и так же было во времена послесталинские. Потому что ни элиты, ни население милитаризацию жизни, размывающую границы между войной и миром, долго выдерживать не могут.

— Но чем все же объясняются повторяющиеся срывы демилитаризаций и обвалы в новые милитаризации? Неужели это предварительно заданная историческая программа?

— Срывы и обвалы объясняются, по-моему, тем, что российские демилитаризации были дозированными. Границу между милитаристским и правовым государством они не переступали, а пытались удержать страну в некоем промежуточном состоянии между тем и другим. Отечественная история как раз и свидетельствует о том, что такое состояние стратегически устойчивым быть не может, что рано или поздно оно ведет к срывам и обвалам. Демилитаризация — это не решение проблемы, а сама проблема. Проблема выхода из демилитаризованного социума в правовое государство. Она, как видим, и сегодня не поддается решению.

Что происходило в России после Петра? Происходило постепенное раскрепощение сословий, первый этап которого завершился освобождением дворян от обязательной государственной службы при Петре III и Екатерине II. В результате же фундамент служилой государственности был разрушен, а новый под нее не подведен. С одной стороны, мы видим гигантский рывок вперед от идеи разверстки обязанностей к идее права, включая право дворян на земельную собственность, а с другой — разрушение социального консенсуса: крестьянин служит дворянину, поскольку тот служит царю.

Что стало ответом на эту демилитаризацию? Одним из ответов стала пугачевщина. А что обещал восставшим Пугачев? Он обещал им государство, преобразованное на манер казачьего войска, то есть некую народную версию все той же милитаризации.

А другой ответ предложил как раз Павел I. Он, конечно, не был милитаризатором в духе первого русского царя Ивана или первого императора Петра, хотя современники (Карамзин, например) и склонны были сравнивать его с Иваном Грозным. Он, действительно, хотел мира и восстановления подорванного социального консенсуса, хотел дисциплинировать разболтавшееся при его нелюбимой матушке дворянство и много чего еще хотел сделать (и кое-что сделать успел). Но, восстанавливая этот консенсус, он стал пренебрегать узаконенными Екатериной «на вечные времена» правами дворян, фактически отменил их, что и стоило ему жизни. Да и обещание мира, данное при восшествии на престол, оказалось невыполненным: вскоре Павел пошлет Суворова воевать с Наполеоном в Европе…

— А потом пошлет казаков воевать в Индию…

— Ну да, а Александр I успеет их вернуть, что спасет их, по мнению многих историков, от гибели. Но я бы не хотел сейчас уходить в подробности политики Павла. Если же говорить о его правлении в целом, то отмена дворянских вольностей означала фактическую ремилитаризацию, что с реальным ходом российской истории было уже несовместимо. Но потом намеченный Павлом вектор дал о себе знать в более дозированной ремилитаризации, символизируемой военной муштрой и военными парадами, во второй половине царствования Александра I и особенно при Николае I. Ну, а закончится все поражением в Крымской войне и вторым после Екатерины веховым многоэтапным актом демилитаризации, раскрепостившим крестьян, отменившим введенную Петром I солдатскую рекрутчину, учредившим всесословные земства и независимый суд. Актом, призванным, по замыслу, восстановить базовый социальный консенсус распространением правового принципа на все общество. Но и на этом пути его восстановления, как известно, не случилось.

Вырваться из демилитаризации в правовое государство не получалось. Получалось, как мы теперь знаем, никем не осознававшееся сползание к новому витку тотальной милитаризации. Почему? Потому что эволюция самодержавия от приоритета силы к приоритету закона с сопутствующими попытками поднять статус веры в духе графа Уварова, описанная в свое время Александром Корниловым…

— Вы имеете в виду его «Курс истории России ХIХ века»?

— Да, именно его. И там хорошо показывается, как все императоры этого столетия начинали свои царствования с деклараций насчет утверждения и укрепления законности, сохраняя свою власть как самодержавную и ничем не ограниченную, что тоже со времен Петра I было закреплено в законодательстве. Но причина их неудач не только в том, что законность на нижних этажах и неограниченная власть на этаже верхнем плохо друг с другом сочетались. В конце концов, после 1905 года власть эта была ограничена Государственной думой, избираемой населением, которое получило и политические права. И, тем не менее, правовое государство не состоялось, обвала государства с последующей новой милитаризацией избежать не удалось. Так что вопрос остается: почему?

Дело в том, что заимствовавшиеся европейские права и свободы накладывались в России на сохранявшийся остов милитаристской системы, что не могло не сопровождаться их деформацией и, соответственно, не могло не лишать их жизнеспособности. Вводился, скажем, принцип равенства перед законом (это я о судебной реформе Александра II), но предусматривалось и ограничение: возбудить дело против чиновника дозволялось только с согласия чиновника вышестоящего. И экономические свободы тоже допускались дозированно. В результате же государство под воздействием чужеродных для него инъекций со временем не столько усиливалось, сколько ослаблялось, а экономика так и не получала импульсов, достаточных для ее трансформации из экстенсивной в интенсивную. Это, в свою очередь, понуждало к продолжению имперской политики присоединения новых территорий и после того, как «собирание земель» было завершено.

Кстати, сейчас можно наблюдать возрождение исследовательской традиции, идущей еще от Ключевского, в которой именно имперскость России, ее никогда не иссякавшее стремление к колонизации выступает исходной точкой в объяснении природы ее государственности. Но это еще большой вопрос, что здесь первично, а что — вторично. Я-то склонен считать, что именно отмеченный тем же Ключевским изначально милитаристский характер этой государственности, ориентированной на экстенсивность и очень плохо сочетаемой с интенсивной рыночной экономикой, предопределил тяготение к имперской экспансии, а вовсе не наоборот. Тяготение, сохранявшееся и во времена демилитаризации. Правда, у самого Ключевского милитаризация и имперскость рассматриваются как рядоположенные, в причинно-следственную связь они не ставятся. Но если такую связь устанавливать, то я, повторяю, отнюдь не уверен в том, что первичность следует признать за имперскостью.

— Послесталинская демилитаризация была идентична послепетровской?

— При всей своей специфике, она происходила в той же логике. Раскрепощались элиты, раскрепощалось население, легитимировался частный интерес, подмятый при Сталине интересом общим, ослаблялся произвол надзаконной силы. Но остов милитаристской системы и в данном случае оставался нетронутым, а искусственно скрещиваемые с ним нововведения жизнеспособности ему не только не добавляли, но и лишали той, что была. Между тем, страна оказалась перед очередным технологическим вызовом со стороны Запада, ответить на который ей было нечем. Обнаружилось вдруг, что петровско-сталинские методы принудительно-силовой модернизации свой век отжили, что с их помощью из очередной ловушки экстенсивности выбраться уже не получится.

Эту проблему и унаследовал Горбачев. Мы помним, как он ее решал. Он решал ее, пытаясь наложить на милитаристский остов такие несовместимые с ним вещи, как демократия, частная собственность и рынок, а от применения в политике силы отказавшись вообще. Тут-то и выяснилось, что без нее ни светская коммунистическая вера-идеология, ни «социалистическая законность» ничего не скрепляют, что без нее все рушится. Таков был итог первого (коммунистического) этапа послесталинской демилитаризации. Ну а те, кто Горбачева за все это ругают, пусть хотя бы задним числом поведают о том, как бы они сами решали выпавшую на его долю историческую проблему.

А она ведь и до сих пор проблема. Проблема выхода из продолжающегося цикла послесталинской демилитаризации в правовое государство. Или, что то же самое, из демилитаризованной социальности в социальность добровольно-контрактную. А что препятствует ее решению?

Ее решению мешает не только беспрецедентный эгоизм властвующих и околовластных групп, трансформировавших идею служения общему интересу в идею служения интересам частным. Этому мешает и то, что невоенное понятие об общем интересе, как подвижной равнодействующей интересов частных и групповых, отсутствует в российском социуме. Он столетиями приучался и научился делегировать представительство общего интереса первому лицу государства, что всегда сопровождалось стремлением его ставленников в центре и на местах государство приватизировать. И особенно заметно такие соблазны проявляются в демилитаризаторских циклах. Ну, а сегодня, когда аппетиты властвующих и привластных групп впервые в российской истории не сдерживаются угрозой большой войны, понятие об общем интересе свелось у них к понятию о «стабильности», то есть о сохранении комфортного для них статус-кво.

— А население имело какое-то отношение к этим милитаризациям-демилитаризациям?

— Оно никогда не испытывало восторга ни от первых, ни от вторых. И вообще я не склонен к тому, чтобы специфическую цикличность российской истории выводить из менталитета населения. Никакой предрасположенности к милитаризации в этом менталитете не было. Когда Петр I отдал целые области в распоряжение армейским командирам, люди отвечали на это массовым бегством на окраины. Когда большевики ввели «военный коммунизм» с его «милитаризацией труда» и прочими прелестями, люди отвечали восстаниями…

— И на военные поселения, учрежденные Александром I, тоже.

— Военные поселения воспринимались крестьянами как нечто такое, что вообще за гранью добра и зла. И не потому, что условия жизни там были хуже, чем обычные; они были лучше и цивилизованнее. Но в них милитаризация повседневности касалась не взаимоотношений землепашцев с государством, а покушалась на сам их род занятий, заставляя быть одновременно и земледельцами, и солдатами.

Конечно, это чем-то напоминало казачий быт, но там он принимался, во-первых, добровольно, а во-вторых, основную массу крестьян он не привлекал. Да, многие из них оказались готовы в свое время встать под знамена Пугачева, но двигало ими, скорее всего, то враждебное отношение ко всем «господам», находившимся между ними и царем, которое зафиксировано в упоминавшихся мной пословицах и поговорках. По отношению к этим сословиям и группам они чувствовали себя вправе применять силу, что соответствовало их представлениям о правде. Правде, которая не соотносилась ни с верой, слабо в их сознании укорененной, ни с законностью, укорененной еще меньше. Правде, следуя которой они без колебаний, о чем я уже упоминал, после Февраля 1917-го стали в массовом порядке убивать офицеров-дворян. Да и других такого рода примеров более чем достаточно. Не будь этой враждебности, возникшей независимо от большевиков и за столетия до них, им не удалось бы ни захватить власть, ни, тем более, удержать ее.

— У меня возник вопрос о силе и насилии. Разве это одно и то же? Можно обладать силой, но насилие не чинить.

— Но мы же до сих пор говорили о силе, используемой для насилия. В этом использовании и проявляется ее верховенство над верой и правом.

— Хорошо, но есть все же разница между верховенством силы у верхов и низов. У верхов оно проявляется в репрессиях, которые как-то планируются и имеют какую-то цель, а у низов — в спонтанном и бесцельном насилии. Я это к тому, что насилие того же Павла I и насилие Пугачева, как и упомянутый вами солдатский произвол — не одно и то же. И советская милитаризация, насколько понимаю, выражала именно низовое представление о насилии и его методах, разве нет?

— Если произвол силы наверху, если там нет правовых сдержек, произвол блокирующих, то представление о праве силы будет сохраняться и на других этажах социума. Причем не только на самых нижних — не крестьяне же убили императора Павла. Что касается советской милитаризации, то никаким народным представлениям она не соответствовала. Если опять же судить по пословицам и поговоркам, то в народном лексиконе не было места для таких слов, как «держава», «патриотизм», «великая Россия» и даже для слова «государство», а армия ассоциировалась не с героическими подвигами, но с дополнительными тяготами. Да, советский порядок возник и утвердился, используя враждебность низов к тем, кто стоял над ними. Милитаризация же в ее сталинском исполнении могла состояться только потому, что альтернативы ей в народном сознании не было, никакого собственного образа государства в нем исторически не сложилось.

В изолированных друг от друга локальных общинных мирах, где преобладали анархические настроения, такой образ и не мог сложиться. И подобно тому, как поражение Пугачева выявило неконкурентоспособность казацкого идеала жизнеустройства, так разгром антоновского восстания большевиками выявил бессилие идеала крестьянского. Другое дело, что среди тех же крестьян нашлось немало людей, готовых осуществлять милитаризацию в роли больших и малых начальников, в роли сталинской бюрократии. Людей, чьи представления о насилии, будучи ассимилированными государственной системой, вполне вписывались в ее собственную идеологию и практику.

— Следовательно, бюрократия тоже была милитаризованной?

— Разумеется.

— И чем такая бюрократия отличается от собственно военной?

— Только тем, что управляет не армейскими, а гражданскими делами. Как и военная, она руководствуется не законом, а идущими сверху и транслируемыми по вертикали власти приказами, исполнять которые, под страхом суровых наказаний, должна любыми методами, используя все наличные ресурсы.

— То есть речь идет о бюрократии чрезвычайного положения?

— О бюрократии милитаризаторских циклов, которые и есть циклы чрезвычайного положения — независимо от того, объявлено оно или нет. Так ведь не только при Сталине было. Так было при Иване Грозном, так было и при Петре I. И всегда это сопровождалось сменой служилого слоя, его радикальным обновлением или переформатированием. Опричное войско, как и сталинская бюрократия, тоже ведь в значительной степени формировалось из низов. Что, впрочем, не было изобретением Грозного — Александр Александрович Зимин, известный советский историк, показал в свое время «холопское» происхождение послемонгольского дворянства и послемонгольского чиновничества, предопределившее их ментальные особенности, намекая тем самым на советских начальников и их менталитет. А Петр I, наряду с людьми вроде Меньшикова, вводил в управленческую иерархию иностранцев, а контроль над ней препоручил созданной им гвардии…

— И все это, как я понимаю, соответствовало каким-то представлениям о правде, которая должна воплощаться «опричь», то есть поверх статус-кво, поверх сложившихся иерархий. Такие представления разделялись и правителями, и социальными низами. Но откуда она, эта правда, согласно которой социальный порядок лучше всего может быть выстроен возвышением десоциализированных людей? Правда, прошедшая через нашу историю от опричнины до большевиков?

— Когда самодержавная система резко меняет форму, будь то по инициативе правителя или посредством революции, появляется спрос на поддерживающих такие перемены новых управленцев, готовых, в отличие от прежних, привязанных к старой форме своими привычками и интересами, служить «беззаветно». Это из разряда тех ситуаций, когда «кадры решают все». Ну, а при том отношении к правящим группам, которое складывалось у населения не без их участия, какое другое представление о правде, об образе «на нашей улице праздника» могло у этого населения появиться? И стоит ли удивляться тому, что российские милитаризаторы этот готовый человеческий материал столь охотно использовали?

— А что происходило с правящим слоем, с той же бюрократией в демилитаризаторских циклах?

— Если говорить об этом в самом общем виде, не погружаясь в детали и исключения, то она деградировала. Она деградировала и тогда, когда милитаристская инерция в ее среде поддерживалась назначением на руководящие должности бывших военных — об этом писал еще Радищев, видевший в российском гражданском управлении неадекватный аналог армейского. Она деградировала и продолжает деградировать и в послесталинском демилитаризаторском цикле по той простой и мной уже упоминавшейся причине, что никакого стратегически устойчивого социального порядка демилитаризация сама по себе не создает. Застревание бюрократии в состоянии между управлением по приказу и управлением в соответствии с безличной (и обязательной для исполнения) правовой нормой ничем, кроме деградации, сопровождаться не может.

— Примерно о том же в интервью «Русскому журналу» говорил Святослав Каспэ. О том, что наша бюрократия, с одной стороны, не может жить без приказов, а с другой — делает все, чтобы их блокировать, потому что выполнить не в состоянии. Но ведь ничего другого, кроме выполнения распоряжений Президента или Правительства, она делать не умеет! Такой вот парадокс саморазрушающейся бюрократии.

— Даже если распоряжения, идущие сверху, направлены на рационализацию управленческой системы, они не могут быть выполнены, потому что система эта сверху донизу подчинена не безличным правовым нормам, а причудливо переплетающимся частным и групповым интересам. Эти интересы и создают свою собственную коррупционно-теневую «рациональность», гасящую любые рациональные (без кавычек) импульсы и сигналы, откуда бы они ни поступали.

— И что же дальше? Может ли помочь ответить на этот вопрос российская история? Если все будет, как было, то впереди у нас, получается, новая милитаризация?

— Думаю, что милитаризаций петровско-сталинского типа больше не будет. Потому что в современном мире они не функциональны. Задачи модернизации, в том числе, и технологической, с их помощью уже не решаемы. А чтобы решать их, как раз и полезно осознать их принципиальную — в масштабе всей российской истории — новизну.

К сожалению, сегодня мы видим другое. Мы наблюдаем судорожные попытки властей — причем не только светских, но и церковных — уцепиться за традицию, предписывающую верховенство силы над правом, с сопутствующей милитаристской риторикой. Эти попытки опереться на инерцию прошлого сродни желанию опереться на пустоту, воспринимаемую как твердую и надежную историческую почву. И потому сопровождаются они такой степенью деградации властвующих и привластных групп, каковой в России еще не наблюдалось. Ханна Арендт в свое время назвала эту последнюю стадию политического и морального разложения утратой лицемерия, которое, как принято считать, есть дань, которую порок платит добродетели. Сегодня нам демонстрируют порок, ничем не прикрытый, порок как норму существования.

Мы живем в эпоху затухания российской цикличности милитаризаций-демилитаризаций, что было наглядно явлено распадом в мирное время сверхдержавной военной империи. Но оно, затухание это, плохо осознается. А плохо осознается, быть может, еще и потому, что в продолжающуюся сегодня послесталинскую эпоху воспроизводится послепетровская цикличность реформ-контрреформ, «оттепелей»-«подмораживаний», характерная для демилитаризаторских циклов.

Исторические аналоги того, что происходит на наших глазах, можно при желании отыскать во временах того же Павла I или Николая I. В те времена самодержавная система пробовала укреплять свою консолидирующую и стимулирующую развитие субъектность принудительным дисциплинированием элиты и возведением, по выражению графа Уварова, «умственных плотин». Плотин, призванных преградить проникновение в страну европейских идей. Но стратегически ведь и тогда эти «подмораживания» оказались несостоятельными — почему же они могут стать спасительными при нынешних, несопоставимо более сложных обстоятельствах?

Страна подошла к той точке, когда альтернативы добровольно-контрактному типу социальности и правовому государству у нее нет. Альтернатива ему — деградация на всех уровнях. А чтобы понять это, нужно соответствующее не только политическое, но и историческое сознание, соотносящее прошлое и настоящее с образом желаемого и возможного будущего.

— Это вы о ком? О власти?

— Это я об обществе. Ему предстоит вместо прежнего утопического идеала одной на всех правды, уже, похоже, изжитого, обрести до сих пор отсутствующее у него невоенное понятие об общем интересе. Интересе, не подавляющем многообразие интересов частных и групповых, а позволяющем им мирно сосуществовать и конкурировать, но именно потому не могущем быть кем-то монопольно представленным. Или не обрести, но тогда…

— Спасибо!

 

О народных представлениях о государстве (15 апреля)

За шесть с лишним лет в Фейсбуке многажды приходилось читать суждения о том, что устройство государства должно соответствовать собственным, а не заемным представлениям и ценностям основной массы населения. А теперь вот опять стали появляться. Но что конкретно имеется в виду, так и непонятно.

Представления и ценности населения в какой-то степени олицетворяли Разин и Пугачев, обещавшие обустроить государство по образцу казачьего войска.

Представления и ценности населения выражал атаман Антонов, обещавший перенести в повседневность безгосударственный идеал самоуправляющихся общин.

Представления и ценности населения выражали иваново-вознесенские ткачи, выдвинувшие и реализовавшие идею советов, объединявших законодательную и исполнительную власть.

Ну и еще эти представления и ценности можно обнаружить в решениях Земского собора 1613 года.

Никаких других представлений и ценностей, имеющих отношение к устройству государства, от народа вроде бы не исходило. И каким из них должна соответствовать российская государственность? Или стали известны и имеются в виду какие-то другие?

 

О Путине и Петре (22 апреля)

Коллеги обсуждают текст Александра Морозова, написавшего, что Путин продолжает дело Петра I[viii]. В том смысле, что сочленяет авторитарные методы правления с заимствованием западных технологий – будь-то в выстраивании банковской системы или подобия рациональной бюрократии. Не уверен, что это продуктивная для понимания происходящего ретроспекция.

Петр – это исток и  вектор целой эпохи, продолжавшейся до 1917 года. Это заложенный им и после него углублявшийся культурный дуализм вестернизированного социального «верха» и самобытно-традиционалистского социального «низа», сломавший допетровскую культурную гомогенность. В ХIХ веке ее пробовали восстанавливать, но в том не преуспели, и она была  принудительно восстановлена на новый лад уже  в новой, большевистской Московии, где  преемственность с делом Петра по-прежнему декларировалась, но вестернизаторство, как культурный принцип, было приравнено к крамоле. Что не препятствовало заимствованию западных технологических новаций, которые предписывалось считать собственными достижениями, и опоре на высокую культуру петербургской эпохи – европейской по истокам, но идеологически утилизованной и вмонтированной в советскую гомогенность.

А путинскому режиму, идеологически не оснащенному, и в этой гомогенности не уютно, что подвигает его на вытравливание из этой культуры многого из того, что в советские времена опасений не вызывало, с сопутствующими апелляциями к традиционным ценностям и гомогенности допетровской. Западные технологические и организационные новшества  это в определенных пределах перенимать не мешает, как не мешало и задолго до Петра, когда вестернизаторство, как потом и при большевиках, считалась крамолой.  Интересно, кстати, что не сегодня, а еще в ХУI веке европейские правители впервые озаботились тем, что заимствования эти могут быть использованы против них.

 

О Марксе в нашей жизни (5 мая)

200 лет Карлу Марксу.  Нет страны, в истории которой ему довелось сыграть более значительную роль, чем в России. И нет страны, в которой эту роль ему пришлось исполнять в более карикатурном виде.

От его имени юридический закон был подчинен закону историческому, т.е. поставлен под  надзор идеологии и освобожден от подчиненности праву.

Его труды были объявлены эталоном научности в теории и методе, но метод  этот не дозволялось применять в исследовании того общества, которое считалось созданным в соответствии с этой теорией.  Дабы не соблазнялись головы неуместными  вопросами вроде того, каким образом производственные отношения могут быть самыми передовыми, а производительные силы, вопреки доктрине, вынуждены их постоянно и безуспешно догонять.

Его  сочинения предписывалось изучать, как Закон Божий, что все и делали, но мало кто таким изучением увлекался, и мало у кого после такого изучения что-то оседало в памяти.

Впрочем, кое-чем увлекались.  Я имею в виду не школу советского оппозиционного марксизма, представленную Лифшицем , Ильенковым и их учениками, а относительно широкие слои гуманитарной интеллигенции. Увлекались неосмотрительно опубликованными текстами молодого Маркса, где он обличал, с одной стороны, немецкую бюрократию, а с другой – «казарменный коммунизм». Очень похоже было на то, что за окном. Хорошо помню эти тома, которые читал в начале 60-х в библиотеке журфака МГУ – не было в них строчки, которая не была бы чьей-то рукой вдохновенно подчеркнута.

А потом он был  решительно и бесповоротно  отброшен. Как главный виновник несостоятельности эксперимента, принудительно освященного его именем.  Эксперимента, который к его теории имел разве что очень отдаленное отношение. Она не подтвердилась и в тех местах, на которые распространялась, т.е. в странах Запада, но там ее критика сопровождалась живым движением мысли и приращением знания, а в России – методологической и теоретической наготой.

Я не к тому, что в постсоветской России зарубежная критика не прочитана и не усвоена. Прочитана и усвоена,  как усвоено и приращенное знание. Но в понимании сегодняшней российской реальности это не продвинуло социальную и политическую мысль дальше, чем во времена научного коммунизма продвигали переводы Гелбрэйта или Фромма.

 

О path dependence (23 мая)

Побывал вчера на российско-германском симпозиуме[ix], где речь, помимо прочего, шла о посткоммунистической трансформации бывшей ГДР. Немецкие коллеги отмечали, что, несмотря на  предшествовавшие огромные финансовые вливания Западной Германии, душевой ВВП в восточных землях на четверть ниже, чем в западных. И другие экономические показатели там тоже хуже. А в начале преобразований восточные немцы, вдохновлявшиеся обещаниями политиков, надеялись, что через-15-20 лет они сравняются с западными. Время прошло, ожидания не оправдались, вера, что могут оправдаться, иссякает, и восточные немцы все больше проникаются ощущением заброшенности на историческую обочину. Что сопровождается повышенным процентом голосующих за радикальную альтернативу статус-кво. В других же странах Восточной Европы, даже экономически самых продвинутых, такой поддержки, как восточные немцы, не знавших, но, как и они, надеявшихся на скорое «превращение в Запад»,  душевой ВВП еще ниже, и надежды там тоже обрушиваются, чем и вызваны политические сдвиги последних лет в этих странах.

Немецкие коллеги говорили, что все это подтверждает известную теорию pathdependence (зависимость от предшествующего развития или «эффект колеи»). Но меня тут заинтересовала не столько констатация исторической инерции, сколько феномен политических зигзагов под влиянием несбывшихся ожиданий относительно достижимости чужих стандартов, изначально взятых за образец. Подумал об Украине, об ее европейском маршруте и склонился к мысли, что в обозримом будущем нынешние проблемы восточноевропейцев ее не ждут. Ее проблема – избежать разочарований в достижимости  европеизации в ее восточноевропейском, а не западноевропейском воплощении и сопутствующих такому разочарованию политических последствий. А травмированность недосягаемостью западных стандартов даже при успешной европеизации – это, сдается мне, для украинцев в любом случае если и перспектива, то очень дальняя. Учитывая  нынешний исходный уровень экономического развития Украины, они, скорее всего, будут сравнивать себя с поляками, чехами, венграми, литовцами, а не с западными немцами или французами.

Что касается России, то  лояльность населения к власти и политическому режиму зависимости от душевого ВВП (более низкого, кстати, чем в большинстве стран Восточной Европы) и каких-либо иноземных стандартов себя не обнаруживает. Поэтому никаких ассоциаций с ней констатации и суждения германских коллег у меня не возбудили.

 

О саммите в Хельсинки (17 июля)

Спрашивают, что думаю о встрече Путина с Трампом[x]. Думаю о том, есть ли исторические аналоги переживаемому историческому времени – и российскому, и мировому. Склоняюсь к тому, что таковых нет. И навыков мыслить о настоящем вне соотнесения его с прошлым тоже нет. Вот и думаю о том, как думать о том, о чем приходится думать.

 

О моем «запросе на диктатуру» (25 июля)

Почти 30 лет прошло, а некоторые коллеги все еще не могут забыть эту публикацию 1989 года, в которой недавно умерший журналист Георгий Целмс интервьюировал нас с А.Миграняном насчет «железной руки». Теперь вот и А.Илларионов вспомнил о том «запросе на диктатуру» и даже воспроизвел полностью тот старый текст[xi]. Запросе, которого, скажу походя,  у меня, в отличие от моего собеседника, не было: он выступал тогда с проектом авторитарной модернизации, а я – с прогнозом возможного развития событий.

Прогноз опирался на предшествовавший мировой опыт экономических и политических модернизаций, которые нигде не были одновременными, а осуществлялись поначалу  разнотипными авторитарными режимами – монархическими, бонапартистскими и другими «диктатурами развития». Этот опыт я и экстраполировал на посткоммунистический транзит, отдавая себе отчет  в его своеобразии (переходов от  огосударствленной плановой экономики к рыночной и от тоталитаризма к демократии без предшествующего военного поражения мир еще не знал), но и не имея летом 1989 года материала, позволявшего судить об этом своеобразии конкретно.

Через 29 лет такого материала стало больше,  Андрей Николаевич его обобщил и умозаключил, что прогноз оказался верным лишь на четверть, а в трех четвертях посткоммунистических стран экономическая (рыночная) и политическая (демократическая) модернизации осуществлялись параллельно. Не оспаривая его подсчеты в целом, могу разве что заметить, что за прошедшие годы авторитарные тенденции обнаруживали себя и в этих трех четвертях. И в Сербии, и в Хорватии, и в Армении, и в Грузии, и в Киргизии, и в Румынии при Илиеску, и в Словакии при Мечьяре, которого в Европе называли «дунайским Лукашенко».

Пишу это не в подтверждение верности своего давнего прогноза. Применительно ко многим странам он  не подтвердился, и спорить тут не о чем. А не подтвердился, прежде всего, потому, что в нем не учитывалась возможность восполнения дефицита внутреннего модернизационного ресурса внешним влиянием и добровольным его приятием. Не учитывалась ориентация многих посткоммунистических стран на Евросоюз и его готовность их в себя интегрировать при соблюдении ими соответствующих жестких требований.

Это новый исторический опыт, который мной не предусматривался. Тем более, что в 1989-м меня интересовали не столько перспективы Венгрии, Польши и других социалистических стран, сколько перспективы СССР, об интеграции которого в европейские структуры речь, насколько помню, тогда не шла. А о том, какова была роль этого внешнего фактора модернизации, можно косвенно судить и по событиям последних лет в тех же Польше и Венгрии, где даже членство в Евросоюзе и НАТО не смогло предотвратить консервативный откат. Да и трудно продвигающуюся модернизацию Украины, тоже включенную Андреем Николаевичем в успешные три четверти, не могу представить себе без экономического и политического давления Брюсселя и Вашингтона.

Что же касается России, то у меня нет пока серьезных оснований отказываться от старого прогноза. С той лишь оговоркой, что даже перспективы авторитарной модернизации в ней со временем стали выглядеть проблематичными.

 

Об интеллектуальной суете (2 августа)

Спрашивают, почему не отвечаю А.Илларионову на его новые обличения[xii]. Потому,  что ответил на его странице в Фейсбуке. Он, правда, на ответы эти не реагировал, но его единомышленники реагировали очень даже темпераментно, а я добросовестно реагировал на их реакции, за что от некоторых из них заслужил даже благодарность[xiii].

А Андрей Николаевич не счел достойным его внимания даже мое возражение относительного обнаруженного им у меня  «запроса надиктатуру» не только в 1989-м, но и в 2018 году. Вместо этого он задал мне целых восемь вопросов, семь из которых к текущему состоянию и моему нынешнему якобы «запросу» никакого отношения не имели, но я, тем не менее, постарался на них откликнуться. А восьмой какое-то отношение имел – г-н Илларионов просил пояснить, почему  я и в 2018 году не отказываюсь от своего прогноза тридцатилетней давности об авторитарных перспективах страны и еще раз уточнить,  в чем именно тот прогноз заключался. Учитывая, что Андрей Николаевич пишет «прогноз», а в виду имеет «запрос» (на диктатуру), и что именно эта моя приверженность прогнозу   позволила ему  обнаружить у меня сохраняющуюся приверженность авторитаризму,   ответил следующим образом:

«Исходный прогноз был насчет того, что экономическая модернизация будет осуществляться при авторитарном режиме. Потом, кстати, узнал, что на год раньше из этой посылки стали исходить Васильев и Львин. В реальности прогноз в итоге подтвердился лишь наполовину: получился авторитаризм без модернизационного потенциала, авторитаризм выживания. И от этой «половины» у меня нет оснований отказываться. Не тот получился авторитаризм, что предполагалось, но – авторитаризм. Дальше вопрос о перспективах, т.е. во что он может трансформироваться. Пока не вижу субъектов реальной модернизационной альтернативы ему – ни демократической, ни авторитарной. Поэтому при моем мировоззрении остается индивидуальная стратегия – критика режима с демократически-правовых позиций, чем и занимаюсь уже 25 лет. При очень большом желании тут можно, наверное, усмотреть и «запрос на диктатуру», но то уже не моя проблема. Могу разве что добавить, что другие стратегии, которыми в разное время соблазнялись отдельные люди, надеясь этот тип авторитаризма превратить в модернизаторский, казались и кажутся мне, в лучшем случае, самообманом этих людей»[xiv].

Оппонент не отреагировал и на это. Сказал только, обращаясь не ко мне, а к широким читающим массам, что прогноз насчет авторитарной модернизации оказался неверным[xv], с чем и я спорить не собирался, ибо сказал, как видит читатель,  то же самое.  При этом Андрей Николаевич  на страницах других блоггеров продолжал настаивать на том, что у меня именно «запрос на диктатуру». Наверное, он считает, что ее еще нет. Или полагает, что я запрашиваю то, что уже есть. Или, что скорее всего (не утверждаю, а предполагаю), ему просто чрезвычайно дорог изобретенный им  диагноз, вынесенный даже в заголовок его статьи, чтобы  позволить себе от него отказываться.

Пробовал я объясняться и насчет второго упрека г-на Илларионова  – относительно того, что и тридцать лет назад речь у меня будто бы шла вовсе не о прогнозировании авторитарной модернизации, а именно о проекте. Ибо прогноз не предполагает  апелляций к чьим-то  долженствованиям, а у меня были именно они. Странный, мол, прогноз, сопровождавшийся такими словами, как «должен» и «должны». Однако объяснения мои не заинтересовали не только г-на Илларионова, но и солидарных с ним других обличителей моего интеллектуального двурушничества, а потому детализировать их не стал. Если же кому-то это интересно, то дело обстояло следующим образом.

В 1988-1991 годах я написал не один десяток текстов, опубликованных в СССР и за рубежом (последний раз – в обширном докладе, представленном по заказу организаторов на первый международный Сахаровский конгресс), о том, каким может быть модернизация советской экономики и советской политической системы в контексте мирового опыта модернизаций.  Чем мотивировалось погружение в эту тему? Оно мотивировалось тем, что ни либерализация коммунистической системы, ни ее последующая дозированная демократизация не открывали перспектив превращения командно-плановой экономики в рыночную. И мировой опыт  авторитарных модернизаций наводил на мысль, что без авторитарного лидерства не обойтись и в СССР. Что подтверждалось потом и реальным ходом событий – Горбачев, в конце концов, пошел на учреждение президентского правления, а потом запросил себе (и получил) дополнительные полномочия. Но это ничего ему не дало, таккак и время было упущено, и на выборы президента населением он не решился, а легитимность, полученная от консервативного большинства Съезда народных депутатов, не освобождала его от зависимости от них.

Однако в августе 1989 года все это было еще впереди, а текущая ситуация, в которой горбачевская демократизация не обнаруживала политического потенциала для экономического реформаторства, рисовала перед мысленным взором предстоящую модернизацию авторитарную.  Да, но откуда тогда упоминавшаяся императивная интонация? Откуда все эти «должен» и «должны», с прогнозным жанром слабо сочетаемые?

Они от неряшливости устной речи, сохранившейся в печатном тексте, – меня не было в Москве, и он был опубликован без моей авторизации, о которой договаривались. И еще от редактирования ради сокращений стенограммы многочасового разговора.  Если я, например, говорю, что поведение людей, пребывающих в определенной ситуации, не соответствует требованиям этой ситуации и декларируемым ими целям, и потому они вынуждены будут свое поведение скорректировать, то я прогнозирую. А если вместо этого ради краткости подставляется «люди должны», то я проектирую и призываю. Вот примерно так и получилось. Не единственный, кстати, раз. Был случай с журналом «Вестник Академии наук», куда я предоставил в те же времена статью на эту же тему, а в опубликованном варианте обнаружил, что прогнозная конструкция одной из фраз заменена на повелительную. Наученный уже печальным опытом, настоял на том, чтобы в следующем номере журнала появилась поправка.

Андрей Николаевич вычитал в моем ответе на его первый текст сожаление о том, что он почти тридцать лет спустя воспроизвел мою  старую публикацию. Сожаление он опять-таки придумал, но удивление было. Потому что три десятилетия назад все это несколько месяцев обсуждалось в той же «Литературной газете», и в дискуссии участвовал не только Леонид Михайлович Баткин, статью которого г-н Илларионов в помощь себе тоже счел полезным воспроизвести[xvi], но и я, Баткину и многим другим отвечавший. Кстати, Леонид Михайлович, отличающийся большим, чем Андрей Николаевич, вниманием к взглядам оппонентов, не мог не обратить внимание, что я предусматривал для себя и оппозицию к прогнозируемому авторитаризму. Это вызвало у Баткина насмешку: мол, из подполья я что ли собираюсь оппонировать? Но прошло время, и оказалось, что самому Баткину не понадобилось перебираться в подполье, чтобы публично обличать режим Путина, который с полным на то основанием считал авторитарным. Я полагал, что не понадобится и при Горбачеве.

Мне неохота  все это писать. Реагируя на чужую суету и томление чужого духа, невольно впускаешь то и другое  в себя. Человеку зачем-то понадобилось на основании нескольких неуклюжих словесных конструкций  в интервью тридцатилетней давности  и двух сегодняшних непонятых фраз сделать из другого человека глашатая диктатуры. Возможно, чтобы рельефнее оттенить свою собственную демократичность, возможно, для чего-то другого.  А писать приходится, ибо кому-то эта суета кажется интеллектуальным проникновением в нечто  важное и чуть ли не основополагающее, кажется обнажением фундаментальной проблемы, между тем как все проблемы в этом только топятся.

Топится задним числом проблема 1989 года, которая заключалась  в том, что частичная демократизация советской политической системы не стала сильнодействующим стимулом  для глубокой экономической модернизации. Топится и проблема сегодняшняя, которая в том, что в обществе нет субъектов ни демократической модернизации, ни авторитарной. А потому и нет ничего менее содержательного, чем пафосно агитировать за одну из них против другой, как будто страна реально находится перед  таким выбором.

Со временем стало очевидным, что его, выбора этого,  и 30 лет назад, скорее всего, не было. Советский Союз оказался тогда перед необходимостью радикальной модернизации, однако в мире не было до того прецедентов преобразования тоталитарных и одновременно имперских систем, не испытавших военного поражения,  в системы демократические. Поэтому зря я искал когда-то ключ к реформации страны в мировом опыте. В 1991-м коридор возможностей был приоткрыт территориальным распадом империи, но вскоре выяснилось, что в ее ядре, т.е. в Российской Федерации, прежняя проблема воспроизвелась в обновленном виде. И тоже какуникальная. Выяснилось, что не только тоталитарная и имперская, но и посттоталитарная и одновременно постимперская система с унаследованной имперско-державной инерцией и ядерным оружием внутренними мотивациями и волевыми ресурсами  для глубокой и последовательной модернизации не располагает.

Вот же в чем проблема, и я  благодарен Андрею Николаевичу за представленный повод еще раз ее обозначить. Признаюсь, что  ощущаю слабость своей мысли перед ее неподатливостью. То и дело ловлю себя на спонтанном желании от нее увильнуть. Но, слава  Богу, соблазн прятать от публики свою умственную малость в звонкой   либерально-демократической риторике и в критике авторов старинных текстов  пока меня не посещает.

 

От «государства-армии» до «государства-рынка» (5 августа)

Дискуссия с А.Илларионовым о тексте тридцатилетней давности спонтанно переросла в разговор о горбачевской перестройке. О том, с чего и как все начиналось, почему начавшееся продолжалось так, как продолжалось, и завершилось тем, чем завершилось. Пять лет назад этими или примерно этими вопросами задалась редакция журнала «Гефтер», опубликовавшая на эту тему ряд материалов. В том числе, и большое интервью со мной. Возможно, в контексте возникшей  дискуссии оно кому-то будет интересно.

— Мы у себя на «Гефтер.ру» говорили недавно о реинкарнации концептов 1980-х годов, идей времен перестройки…[xvii]

— Да, я в курсе.

— И как вы оцениваете итоги дискуссии?

— Мне было бы интереснее побеседовать не о «реинкарнации» перестроечных идей, а о том, почему они воплотились в то, во что воплотились. Есть ли связь между ними и той  политической реальностью, которая существует в Pоссии сегодня? Надеюсь, что в ходе беседы мы к этому вернемся. Но начать можно и с «реинкарнации».

Если говорить о власти – а перестройка была инициирована все же властью, — то возрождать горбачевский лозунг «Больше социализма!» в Кремле вроде бы не собираются. Теперь оттуда исходит призыв «Больше патриотизма!» Между ними есть различие: первый – реформаторский, второй — «подмораживающий»; первый предполагал ослабление диктата власти над населением, второй означает его усиление. И есть сходство: оба они утопические, оба апеллируют к прошлому  и импульса развития не содержат. Что касается общества, то преемственность, хотя и не осознанная, с горбачевскими временами есть: в нем мы наблюдаем примерно тот же набор политических идей, что и в 1980-е…

— Давайте поговорим об этих  идеях. Михаил Геллер писал в перестроечные годы, что бессмыслен лозунг «Больше социализма!» в обществе, которое не знает, социалистично оно или нет. Почему в 1985-1991 годах постоянно вставал вопрос о «реальности» советской практики? Больше того, появилась довольно экзотическая для западного слуха формула «реальность реальности» вместе  с  дискуссией о том,  «насколько реальна наша реальность». Чем бы вы это объяснили? 

— Чтобы тогда дискутировали на таком языке, что-то не припомню. Это сегодняшний язык, пытающийся преодолеть отсутствие языка для описания и понимания постсоветской экономической и политической жизни. А что было в то время? В то время спор шел о том, правомерно ли советский общественный строй называть «реальным социализмом», как стал он именоваться в брежневскую эпоху. Интеллигенты-шестидесятники полагали, что он хоть и «реальный», но никакой не социализм вообще, так как идеалам Маркса и Ленина не соответствует. Несколько лет ушло на споры по поводу адекватного термина, пока сознание не адаптировалось к «тоталитаризму», поначалу вызывавшему настороженность. Но Горбачев заходить так далеко в ломке официального языка позволить себе не мог.

Инициатор перестройки соглашался с тем, что «реальный» социализм исходному замыслу не соответствует, и что в этом смысле он не совсем реальный. В том смысле, что идея социализма реализована в нем не полностью, а лишь частично и с большими искажениями. Поэтому надо сделать реальной саму эту первоначальную  идею, надо вернуться к Марксу и Ленину. Отсюда и «Больше социализма!». Он есть, он состоялся, однако был деформирован, и задача в том, чтобы вернуть ему его собственную форму, наполнив ее и изначально присущим ему содержанием.

Все это сегодня может вызвать снисходительную улыбку, да и тогда от Горбачева многие его бывшие сторонники постепенно отходили. Но вообще-то он действовал в логике, соответствующей природе любой реформации – Лютер тоже ведь апеллировал к исходным библейско-евангельским текстам. Другое дело, что не все основополагающие идеологические тексты содержат в себе реформаторский потенциал.

— Был ведь еще и замечательный тезис об исторических «преимуществах социализма»  относительно капитализма… 

— Это из доперестроечного словаря: «Соединить достижения научно-технической революции с преимуществами социалистической системы хозяйства», как говаривал Леонид Ильич. Горбачев от таких словесных конструкций отходил. Он вообще перестал жестко противопоставлять две общественные системы, отказавшись распространять на их отношения идею классовой борьбы и заявив о наличии объединяющих их «общечеловеческих ценностей». Но при этом продолжал настаивать на том, что социализм остается [и будет оставаться впредь] исторической альтернативой капитализму.

Многим, очень многим отличался он от предшествовавших советских лидеров, но в данном отношении сохранял с ними преемственную связь.  А от досоветских и постсоветских руководителей он, с этой точки зрения, отличался тем, что альтернативность видел именно в социализме. Когда Путин говорит сегодня о Pоссии, как «государстве-цивилизации» или даже как об «уникальной цивилизации», то это ведь в той же логике самодостаточной альтернативы, только не капитализму, а Западу.

Кстати, не устаю удивляться, слыша разговоры о том, что Горбачев, а вслед за ним Ельцин насаждали в стране западные политические институты. Неужели можно считать таковыми съезды народных депутатов СССPи PСФСP? Какое-то время назад я присутствовал на конференции, где  выступал Вадим Медведев, бывший член горбачевского политбюро. И он признался, что поначалу не понимал, как вписываются такие съезды, наделяемые огромными полномочиями, в политическую теорию и практику демократических стран. Есть, мол, парламентские республики, есть президентские, а тут что-то такое невиданное. Но Михаил Сергеевич его убедил, что это возрождение раннесоветской традиции съездов советов и, тем самым, возвращение к исходному социалистическому замыслу.

Я не собираюсь сейчас оценивать сделанный тогда выбор и предаваться задним числом бессмысленным рассуждениям о том,  мог ли он быть другим. Но  если мы хотим разобраться в том, почему пришли туда, куда пришли, то давайте осмыслим или, точнее, переосмыслим первые шаги по этому пути. Переосмыслим то, в чем сами участвовали, в большей или меньшей степени разделяя иллюзии и заблуждения времени, отдадим себе отчет в собственных самообманах. Это я не кому-то, а себе, прежде всего, говорю. Ну и еще тем, кто видит корень всех бед в искусственном насаждении в стране западных политических институтов. Не было этого, а был выбор  особого пути к особой цели. Такие институты не насаждались ни при Горбачеве, ни при Ельцине: Конституция 1993 года, узаконившая в стране систему  политической монополии, аналогов в западном мире не имеет.

—  Вы сказали, что нынешняя власть возрождать перестроечные идеи не будет, а возрождать их в обществе, как мы поняли, нет необходимости. Просто потому, что они никуда не исчезли. Так?

— В какой-то мере они присутствуют и в дискурсе власти. Хотя и в других комбинациях и с другой расстановкой акцентов…

— Сейчас вроде бы от нее ничего сопоставимого с идеологемой «социализма с человеческим лицом» не исходит. 

От Кремля не исходит, но у него есть помощники в виде как бы оппозиции, работающие на этом идеологическом поле. Почитайте хотя бы программу «Справедливой Pоссии».

А преемственность с этой идеей в обществе просматривается еще отчетливее. Снова обращаю ваше внимание на то, что не только  Горбачев, но и более радикальные, чем он, интеллигенты-шестидесятники апеллировали к прошлому. А именно – к представлениям о социализме Маркса и Ленина и раннесоветской политической практике, противопоставлявшейся сталинской. И этот идеологический дискурс, восходящий к доперестроечным еще временам, к «Новому миру» Твардовского, никуда не делся и сегодня, им по-прежнему руководствуются представители левой оппозиционной интеллигенции и левые политические группировки.

К прошлому апеллировали и сторонники другой тогдашней идеи – имперско-державнической, причем не только в ее откровенной или завуалированной сталинистской версии, но и в версии православно-почвеннической, вдохновлявшейся прошлым досоветским, докоммунистическим. Обе они в той или иной степени были сращены с русским национализмом, хотя, как правило, и не афишировавшимся. Власть, понятно, звучание первой версии приглушала, а вторую не акцентировала, но я все же напомню о санкционированном ею громком праздновании тысячелетия крещения Pуси. Ну а теперь мы наблюдаем широкое распространение этой идеи в самых разных ее проявлениях. В том числе, и в такой комбинации советскости и почвенничества, как у православного коммуниста Геннадия Зюганова и его сторонников. Или – в не столь явном виде – у бывшего чекиста Владимира Путина и его приверженцев, причем опять же не только во властных структурах, но и в обществе. Но и эти гибриды не сегодня ведь родились. Если вспомнить идеологический пафос таких журналов, как «Наш современник» и «Молодая гвардия», причем не только в перестроечный, но и в доперестроечный период,  то там неприятие коммунизма и идея  возвращения к «почве» всегда сочетались с установкой на сохранение достигнутого Советским Союзом военно-державного статуса.

А третья идея была европейской, западнической. И она тоже присутствовала не только в обществе, но и в коридорах власти, что   проявлялось не только в публичной риторике, но и в практической политике. В отмене цензуры, освобождении политзаключенных, альтернативных выборах, использовании парламентских процедур. Но все это дозированное западничество официально таковым не провозглашалось, а провозглашалось органикой социализма, утверждением его подлинной природы, в предыдущие периоды искаженной. А более последовательное западничество, идущее из общества, поначалу, пока были силы, властями жестко отсекалось, как отсекается и сегодня. С той лишь разницей, что в перестроечные времена оно отсекалось во имя социалистической альтернативы капитализму, а сейчас – во имя патриотизма и ценностей «уникальной цивилизации», которые уже не получается даже внятно сформулировать.

— Что все же шло из общества? Как выглядела в нем европейская идея? 

— Не очень выразительно она в нем выглядела. Ведь она, повторяю, ассоциировалась тогда с западным капитализмом, что широкого отклика в стране не находило. В том числе, и среди доминировавших тогда в публичном пространстве групп интеллигенции.

Ведь даже пример Швеции и других скандинавских стран, на который тогда любили ссылаться, преподносился как пример «правильного», «настоящего» социализма. Какие-то импульсы, свидетельствующие об осознанной европейско-капиталистической ориентации, шли разве что из среды «неформалов» и вышедших на свободу диссидентов. Можно вспомнить и «Демократический союз» Валерии Новодворской. Но движение в этом направлении властями, как я уже тоже говорил, блокировалось. Напомню, кстати, что Лариса Пияшева, опубликовавшая в «Новом мире» нашумевшую статью «Где пышнее пироги?», сочла для себя целесообразным укрыться за псевдонимом. А это, между прочим, уже середина 1987 года. Статья была, напомню, о преимуществах западной свободной экономики перед социалистической в любых ее формах.

Правда, в последние перестроечные годы под влиянием углублявшегося экономического кризиса и политической борьбы между союзным центром и объявившей о своем суверенитете Pоссийской Федерацией идеологическая атмосфера стала меняться. Идея рынка, освобожденная от идеи социализма, стала выдвигаться в ельцинском окружении и поддерживавших его общественных группах на передний план. А слово «демократия» — в перестроечном словаре тоже ключевое – приобрело у оппонентов Горбачева антикоммунистический смысл. Но ни с одной из трех идей, мной названных, все это не соотносилось, а как бы над ними надстраивалось. В том числе, и над идеей европейской, которая за все время перестройки не только доминирующей, но и сколько-нибудь влиятельной так и не стала.

Да, многие тогда говорили о «возвращении в цивилизацию», имея в виду цивилизацию европейскую. Но какое конкретное институциональное содержание  вкладывалось в эту еще одну апелляцию к прошлому, понять было трудно. Вопросом о том, как такое «возвращение» соотносится с теми же съездами народных депутатов, никто или почти никто не задавался. И вопросом о том, когда именно была в стране европейская цивилизация, и в чем именно проявлялась ее европейскость, не задавался тоже. А спустя некоторое время партия «Выбор Pоссии», возглавлявшаяся рыночным реформатором Егором Гайдаром, пойдет на парламентские выборы с изображением на своей эмблеме памятника Петру I. Другого символа европейскости ее приверженцам обнаружить в отечественной истории, очевидно, не удалось.

Так что когда говорят о «реинкарнации» политических идей перестройки, о новом их воплощении, я не очень понимаю, что именно имеется в виду. Целесообразнее, по-моему, говорить о том, чего им не хватало, в чем была их слабость. О том, почему они воплотились именно в то, во что воплотились, и о том, могли ли воплотиться в нечто иное. Учитывая, что все они апеллировали не к западному политическому опыту в его системном качестве, а к отечественному прошлому, к особенностям исторически сложившихся в нем представлений о целях и путях развития.

Из западного опыта заимствовались лишь отдельные элементы, которые интегрировались в инородную им государственную традицию. Да, иногда заимствовали с перебором, и традиция не выдерживала, но потом лишнее отсекалось. И к нынешней исторической точке пришли не потому, что где-то свернули с пути, а потому, что в самом его начале вознамерились сочетать несочетаемое.

— Но в конце 1980-х обозначился вектор эволюции, казалось бы, никаких откатов не суливший. Интересно упомянутое вами переосмысление представлений о демократии. В начале перестройки многие были уверены, что демократия и социализм тождественны…

— Да, Горбачев так и говорил: «Больше социализма, больше демократии!» Для него и не только для него это было одно и то же.

—  Кажется, в какой-то из записок в ЦК КСС была даже  фраза о том, что «именно в социализме демократия используется и как средство, и как цель одновременно». 

— Вполне возможно, это было в русле официальной перестроечной идеологии. Но демократия, как вы, наверное, помните, считалась совместимой с закрепленной в советской Конституции, ее шестой статье, политической монополией коммунистической партии. Пафос отмены этой статьи и консолидировал тогдашнее протестное движение, обретавшее отчетливо выраженную антикоммунистическую направленность.

— То есть постепенно все же первоначальное толкование демократии, как демократии советской – не у всех, кстати, одинаковое, —  стало успешно оспариваться с позиции демократии либеральной. Как и почему  произошел этот поворот?

—  Да не было же его, поворота к либеральной демократии! А что было? Было перерастание обществом горбачевской идеи «социалистического плюрализма», исключавшей из публичной дискуссии все, что покушалось на устои советского строя. А именно, все, что касалось трансформации социалистической экономики в рыночно-капиталистическую и покушений на политическую монополию КПСС. Но постепенно выяснялось, что улучшением жизни перестройка не сопровождается, что проблемы не решаются, а усугубляются. Естественно, что разбуженное общество не могло на это не реагировать и стало прорывать очерченные для него границы плюрализма. Его можно было остановить только силой, но это символизировало бы в глазах страны и мира крах самой перестройки.

Так произошел поворот, о котором вы говорите. Сильным стимулом для него стало и падение Берлинской стены, сопровождавшееся демонтажем социализма в странах Восточной Европы.  Но был ли то поворот к либеральной демократии?

Нет, таковым он не был. Слово «либерализм», насколько помню, в публичном политическом дискурсе времен перестройки не фигурировало вообще, а если иногда и использовалось, то лишь применительно к экономике. Социалистической демократии была противопоставлена не либеральная демократия, а демократия без сопроводительных прилагательных. Но каким смыслом она наполнялась?

Противоборство «демократов» и «коммунистов», которым отмечен последний период перестройки, ничего либерально-демократического, повторю, в себе не несло. Демократия вместе с рынком выступала лишь оборотной стороной антикоммунизма, позволявшей  выглядеть ему позитивным политическим идеалом. Она выступала в роли некоего абстрактного Должного, присущего всем утопиям, что  позволяет им не обнаруживать свое реальное содержание. Со временем, правда, оно обнаруживается в том, что Гегель назвал «иронией истории»: это когда люди действуют во имя какой-то высокой цели, а результатом их действий становится нечто совсем другое. Но такова судьба всех абстрактных целей-утопий. Что такое либеральная демократия? Это, как известно,  демократия конституционно-правовая. Но кто в ту пору думал о праве? Кто считал правовое государство целью преобразований?

Люди думали о том, у кого следует отобрать власть, и кому ее передать, а не о том, в соответствии с какими институционально-правовыми принципами она должна быть устроена. О каком повороте к либеральной демократии можно вести речь, если и после распада СССP в Pоссии был сохранен съезд народных депутатов? Все это я и имею в виду, когда говорю, что европейская политическая идея не только во власти, но и в российском обществе в годы перестройки корней не пустила, как не пустила их и потом.

— Ключевое слово в словаре перестройки —  «норма», главный ориентир — «нормальная страна». Причем нормативность далеко не всеми понималась, как «возвращение к ленинским нормам», многие вкладывали в нее как раз европейский, западный смысл. Довольно быстро возник  и такой поворот: там, на Западе — «норма», а у нас в СССP –  сплошь «патологии». В исторической монографии  Кэтлин Смит остроумно описана эта вдруг вспыхнувшая в советском обществе тяга  изъясняться медикалистским языком. Общество «изболелось», у него «незаживающие раны», «так жить нельзя», «метастазы» застоя нестерпимы.  Правда, потом, в конце  1990-х, этот дискурс быстро перестает играть первую скрипку,  но в последнее время он появляется снова. Что вы об этом думаете? 

— Я думаю, то было томление по иной жизни, выраженное опять же в абстрактной идеальной форме. Мы больны, у нас «патология», а у них «норма». И хорошо бы и нам излечиться, стать, как они. Но при этом никакого представления о потребных для того лекарствах, то есть государственных институтах, обеспечивающих «нормальность», не было. То не было, говоря иначе, представлением о норме в ее правовом измерении.

Такое представление не сложилось и после того, как в конце 1980-х власти объявили курс на создание «социалистического правового государства». В стране уже началось реальное политическое противоборство «коммунистов» и «демократов», и курс этот не без оснований воспринимался как попытка сохранить гегемонию компартии посредством текущего законодательства, ограничивающего политические возможности ее оппонентов. Однако к тому времени, если память мне не изменяет, и язык, о котором о котором у нас речь, был уже этой борьбой вытеснен, то есть гораздо раньше, чем вы говорите. Притом, что  и ее цели, как я уже говорил, тоже выражались и воспринимались предельно абстрактно.

Не способствовали  возрождению этого языка и последовавшие затем рыночные реформы. Наоборот, многие стали склоняться к мысли, что зря погнались за чужой «нормой», она оказалась для нас не пригодной, не задумываясь о том, что «норма» эта соединялась с тем, что как раз и превращало ее в новую «патологию». Ну, а если сейчас этот язык возрождается, то значит мы просто ходим по кругу.

— Но был еще и другой язык – так сказать, метафизический. Он-то откуда брался? 

—  Поясните, о чем вы.

—  Вот, скажем, Александр Яковлев в 1986 году пишет, что не может подобрать термин, который точно охарактеризовал бы советскую систему. Это, мол, нечто вроде каинизма и Иудина греха. Недурственные термины в устах политика? Или вот речь Горбачева: «К рынку – с чистой совестью!» Или официальные призывы к «покаянию»… Кстати, и ваше прогремевшее заглавие «Какая улица ведет к храму?» — тоже пример  метафизической речи. Откуда это все вдруг? 

— Ну, насчет метафизичности — в смысле устремленности к трансцендентному — я не уверен. Метафизичность – это когда о «загадочной русской душе». Или о «народе-богоносце». Или о мистической сущности отечественной государственности… Но люди, так или иначе причастные к перестройке, на таком языке не изъяснялись. Это державно-имперско-почвеннический дискурс, и он до сих пор живет и здравствует.

А то, о чем вы говорите, — оценочный язык морали в его приложении к политике с заимствованиями из религиозных текстов и практик. Когда дело касается исторически изжившей себя реальности, он, по-моему, вполне уместен. Этическое начало доминировало в дисидентском движении, жить не по лжи призывал Солженицын. Однако такой язык в речах и статьях политиков-реформаторов может свидетельствовать и о другом. Он может свидетельствовать о затруднительности для них рационально описать и то, что подлежит реформированию, и то, чем его предстоит заменить. Или, говоря иначе, об отсутствии у них собственно политического проекта. Горбачевская перестройка изначально и была такой перестройкой без проекта.

Понятно, что по мере ее развертывания и нарастания непредвиденных проблем и конфликтов язык моральных оценок и идеалов все меньше способен был этот дефицит проектности компенсировать. И он постепенно из публичного пространства уходил. Однако заменить его было нечем.

—  Проекта не было, но он мог быть? 

—  Я в этом сомневаюсь. Коммунистическая  система могла быть или радикально преобразована в другую, как в странах Восточной Европы и Балтии, или рухнуть под воздействием отторгаемых организмом инъекций, не оставив достаточных предпосылок для такого преобразования и после обрушения. Горбачев, повязанный своими первоначальными обещаниями и ослабленный впоследствии натиском политических оппонентов, по первому  пути пойти не мог, даже если бы очень хотел. Он начал перестраивать систему, которую нельзя было не перестраивать, но нельзя было и перестроить. Если бы он это точно знал, то ничего бы не начинал. Но он не знал, как не знала и страна. Историческая миссия реформаторов нереформируемых систем – прояснять для себя и других то, что без опыта неудач прояснить невозможно.

А все это я к тому, что отсутствие политического проекта преобразований в его институционально-правовых параметрах – первый симптом того, что получится совсем не то, что хочется и ожидается. Язык моральных оценок и идеалов – это тоже язык утопий, которые в ходе политической реализации окарикатуриваются до неузнаваемости. Как и упомянутый мной раньше язык абстракций вроде «демократии и рынка». Поэтому когда я слышу сегодня призывы разобраться с «преступной приватизацией» [разумеется, по справедливости] или установить в стране «антикриминальную диктатуру», то понимаю, что более чем четвертьвековой опыт не всем пока пошел впрок.

О том, каким должны быть государство и его институты, чтобы пересмотр приватизации не обернулся очередным беспределом, а «антикриминальная диктатура» — тотальным произволом, думать почему-то не интересно. Я не о том говорю, что вопрос об итогах приватизации надо закрыть навсегда, или что с криминалом и коррупцией, во избежание худшего, следует примириться. Я о том, что апелляция к нравственному чувству сама по себе к излечению социальных недугов не ведет, а его возбуждение может их, в конечном счете, еще и усугубить. Вспомним хотя бы перестроечный моральный пафос «борьбы с привилегиями», в котором была утоплена идея системных изменений, подмененная идеей смены властвующих персон.

В свое время еще Лев Тихомиров – известный монархист, а до того революционер – писал об удивительной российской беззаботности насчет того, как должна быть устроена государственная власть. И эта беззаботность, похоже, все еще с нами. Наше сознание по-прежнему сосредоточено на том, кому эта власть должна принадлежать и что она обязана делать либо переделать, при сознательном либо неосознанном допущении, что ее институциональное устройство существенной роли при этом не играет.

—  А что же общество? В нем-то существовал запрос на проектность? Бжезинский на одной из перестроечных дискуссий  артистично сокрушался:  вместо того, чтобы обсуждать стратегию модернизации, русские часами спорят о советской истории!

—  Я тоже вспоминаю, как в 1988-м в составе большой группы соотечественников был на конференции в Болгарии. И болгарские коллеги безуспешно пытались увести нас от разговоров о сталинизме и о том, были ли ему альтернативы. Люди готовы обсуждать лишь то, к чему готовы. Откуда ему было взяться, проектному мышлению?

Но еще интереснее, что его и сейчас нет. Что-то такое существенное уловил, наверное, Лев Тихомиров в нашем менталитете. В нем, с одной стороны, предрасположенность к утопиям, а с другой – негативная реакция на утопизм, проявляющаяся в отторжении проектности как таковой. Надо, мол, идти от жизни, хватит навязывать ей чуждые ей умозрительные схемы. Но что значит «идти от жизни» и куда именно от нее идти, желающих объяснить не находится.

—  Может быть, если отмотать пленку назад к перестройке, в том была повинна и власть? Вычерченного проекта у нее не было, но при этом и импульсы, шедшие из общества, ею гасились. Высоко оценивался  курс на перестройку только в ее  понимании руководством страны, а все сомневающиеся в нем причислялись к «антиперестроечным силам». Помните, как обрушилась газета «Правда» — официальный орган ЦК – на статью Нины Андреевой?

— Нина Андреева призывала вернуться назад, противопоставив перестройке советские ценности в их прежнем толковании. Альтернативного же реформаторского проекта в обществе не было. Об этом сегодня открыто говорят некоторые лидеры бывшей Межрегиональной депутатской группы, объявившей себя тогда оппозицией. А у тех, кто вдохновился идеей «демократии и рынка» и пошел за Ельциным, он был? Я имею в виду не призывы сторонников европейской идеи, на ранних стадиях перестройки от политики отсекавшихся, а потом выступивших в поддержку поощрявшего их нового российского руководства, сделать «все, как на Западе». Я имею в виду институциональный проект государственного устройства. На этот вопрос много лет спустя исчерпывающе ответил Олег Басилашвили: «Свою задачу мы видели в том, чтобы привести к власти Бориса Николаевича. И мы ее решили».

Это вообще очень интересная тема – российские реформы и российское общество. Александр Корнилов в своем «Курсе истории Pоссии ХIХ века» пишет о том, как после восшествия на престол Александра II общество, будучи настроенным на перемены, очень плохо представляло себе, что и как нужно делать. Оно связывало свои надежды с новым императором, но ни самодеятельности, ни инициативы при этом не проявило, заявки на обеспечение его собственных прав в управлении государством от него не поступало. И после воцарения Александра I, замечает Корнилов, эмоционально-психологическое состояние общества было таким же: всеобщее воодушевление начавшейся либерализацией, все ждут реформ, но каких именно, толком не знают, уповая исключительно на царя. Но разве после прихода к власти Горбачева не наблюдали мы примерно то же самое?

— Однако было же и солженицынское «Как нам обустроить Россию», был текст сахаровской конституции. Это же альтернативные проекты нового государственного устройства, разве не так? 

— Очень хорошо, что вы об этом вспомнили. Это позволяет нам вернуться к вопросу о «реинкарнации» идей той поры. Точнее, даже не идей, а определенного типа публичного поведения, который в последующие годы воспроизведен не был. Несколько лет назад мне довелось участвовать в очередном Сахаровском форуме. И там одна из панелей как раз была посвящена упомянутому вами проекту конституции. Выступали известные юристы, говорили о достоинствах проекта и его недостатках, отмечали, что во многих отношениях он устарел. Я в своем выступлении попытался перевести разговор в другую плоскость, однако в этом не преуспел.

Вряд ли, говорил я, целесообразно анализировать плюсы и минусы текста Андрея Дмитриевича. Он писался во времена Советского Союза и применительно к нему же, к социалистическому Советскому Союзу. Гораздо важнее, что Сахаров этот проект счел нужным разработать и предъявить обществу, продемонстрировав тем самым понимание той роли, которую играет конституция в установлении правовой государственности. Поэтому и нам полезнее было бы обсудить вопрос о том, насколько соответствует принципам такой государственности Конституция действующая. И, если не соответствует (а многие уже признают, что не соответствует), подумать о том, почему следовать примеру Андрея Дмитриевича – я имею в виду политиков, которые претендуют на роль оппозиционных, – желающих не наблюдается. Ни среди сторонников европейской идеи, ряды которых в последнее время расширились, в частности, за счет национал-демократов, отделившихся от национал-империалистов, ни среди приверженцев других политических идей. Идей, ни одна из которых за время, прошедшее после перестройки, институционально-правовым содержанием так и не наполнилась.

— Возможно, политические лидеры не ощущают спроса на такого рода конституционные проекты? Кстати, и проекты Сахарова и Солженицына тоже ведь не нашли тогда заинтересованного отклика, причем не только во власти, но и в обществе. Всерьез они не обсуждались, да и рассматривали их не столько как политические, сколько опять же как нравственные проекты… 

—  Сейчас общество – я имею в виду его образованный класс – уже немного другое. В 1980-е годы  оно видело цель не столько в изменении типа государственного устройства, сколько в смене властевладельцев. И даже когда оно воодушевилось мыслью об отмене шестой статьи советской Конституции, им двигало, прежде всего, желание устранить действующую власть. Разница между сменой власти и институционально-правовой трансформацией государства сознанием людей не фиксировалось, первое отождествлялось со вторым, а потому и проекты, вами упомянутые, большого интереса у них не вызвали.

А теперь вспомните, что происходило после 4 декабря 2011 года. Чем сопровождалась поднявшаяся митинговая волна? Она сопровождалась тем, что одним из основных в СМИ и интернете стал вопрос о конституционной реформе. И то была не «реинкорнация» перестроечных идей, а идея, для российского общества новая. Да, потом вопрос этот широкую аудиторию волновать перестал, но вряд ли можно сомневаться в том, что в случае политического кризиса он будет актуализирован снова. Какая-то часть общества уже понимает разницу между сменой властевладельцев и изменением типа государства. Но каким оно, государство, может и должно в Pоссии быть?

Казалось бы, политикам самое время предлагать свои проекты. С тем, чтобы общество узнало, чем отличаются они друг от друга именно в представлениях о желательной государственной системе. Но сегодня в этом отношении все столь же туманно, как и во времена перестройки. И потому я бы предложил говорить не о возрождении и новом воплощении идей тех времен, а о том, что каждую из них хорошо бы довести до политического проекта, до проекта государственного устройства. Иначе мы так и будем пребывать в неведении относительно того, кто из политиков хотел бы видеть в стране политическую систему с царем, кто – с вождем, кто – правовую систему американского типа, кто – немецкого, кто – сингапурского или какую-то еще, в мире не опробованную, а кого вполне устраивает и та, что есть. А будь это все предъявлено, тот же вопрос об утопическом и «жизненном», обсуждаемый на абстрактном языке политической философии, мог бы обрести более конкретные, чем сегодня, очертания.

Все идеи времен перестройки, повторю еще раз, благополучно дожили до наших дней, расслоившись на множество оттенков. Но проектного качества ни одна из них до сих пор не обрела. Поэтому и никакой системной альтернативы нынешнему кремлевскому режиму до сих пор не просматривается. И пока это так, трудно освободиться от ощущения, что мы и сегодня, как четверть века назад, наблюдаем не конкуренцию государственных проектов, а противоборство властевладельцев и претендентов на их место в сложившейся политической системе.

— Вы не любите рассуждать о нереализованных прошлых альтернативах. Но вот недавно Александр Ципко в интервью нашему журналу упрекнул Горбачева в том, что СССP не использовал китайский вариант преобразований. Александр Сергеевич, будучи работником ЦК, этот вариант, означавший сохранение «руководящей роли КПСС», предлагал. Его версия: достаточно было обойтись демократизацией партии, не распространяя эту демократизацию на все общество. Чем не альтернативный проект?

—  Не припомню что-то, чтобы Александр Сергеевич такие мысли публично высказывал. Но слышать их мне в то время приходилось – например, от Всеволода Михайловича Вильчека. И я ему говорил, что не очень-то представляю себя такой двадцатимиллионный демократический оазис, живущий по иным, чем остальная страна, нормам. Не укладывалось у меня в голове, что на выборах в парткомы всех уровней будет свободная конкуренция, а на всех прочих выборах люди будут по-прежнему единодушно голосовать за предписанного им единственного кандидата от «нерушимого блока коммунистов и беспартийных». Ведь неспроста же и китайцы этим путем не пошли.

Но и буквальное повторение их маршрута тоже выглядело сомнительным. Непонятно было, как маршрут этот, адекватный («жизненный») для крестьянского Китая с крайне низким уровнем жизни и отсутствием государственной социальной защиты населения, возможен в условиях урбанизированного Советского Союза. В условиях страны со сложившейся  системой пенсий и пособий, с одной стороны, и вытравленной колхозным строем традицией индивидуально-семейного хозяйствования на земле – с другой.

Все это можно было бы обсуждать, если хотя бы задним числом было показано, что следовало делать монопольно правившей партии в экономике. И еще было бы сказано о том, до какого момента КПСС способна была проводить инициативную реформаторскую политику, если была способна вообще. Сдается мне, что уже где-то со второй половины 1987 года она не могла ничего, почему Горбачев и пошел на реформу политической системы.

— Ципко считает, что и в 1990-м было можно.

— К 1990-му система «руководящей роли» была уже полностью демонтирована, поддерживаясь лишь силой инерции. По-моему, китайский «проект» в СССP, да еще с демократизированной, в отличие от Китая, компартией – ретроспективная утопия.

—  В преддверии нашей встречи мы попросили вас посмотреть это интервью. В нем много чего и в ваш адрес не очень лестного сказано. Не хотите поспорить? 

— Там столько фактических неточностей и смысловых натяжек, что отвечать пришлось бы слишком долго. Не думаю, что сегодня это кому-то может быть интересно. А по существу я ответил Александру Сергеевичу еще в 1989 году в большой статье «Еще раз об истоках сталинизма», персонально ему посвященной. И мяч до сих пор на его стороне: то, что он говорит сегодня, это буквальное воспроизведение его суждений, мной тогда детально разобранных. Как будто той полемики и не было вовсе.

О чем шел спор? Спор шел о причинах утверждения коммунистического режима в Pоссии. Мой оппонент полагал, что главная причина – в марксистской идее. Я же считал и считаю, что если идея была воспринята и претворена в жизнь именно в Pоссии, а в других странах (в том числе, и на родине этой идеи) существенного влияния на ход истории не оказала, то и причину следует искать не в идее, а в особенностях соблазненной ею страны. На что и обратил внимание Александра Сергеевича в упомянутой статье, равно как и на некоторые особо оригинальные пассажи  в его рассуждениях.

Он же тоже не мог обойти широко обсуждавшийся тогда вопрос о том, почему марксизм одержал идеологическую победу не на Западе, как предусматривалось основоположниками учения, а в нашем отечестве. И отвечал новаторски, на уровне философского открытия. На Западе, мол, к ХХ веку уже вызрели «все объективные и субъективные предпосылки для перехода к тому социализму, о которых писал Маркс», но переход этот там не произошел. Между тем, в Pоссии предпосылки эти находились «в состоянии молочно-восковой спелости», однако марксистская идея ее, тем не менее, одолела. Но раз так, то в Pоссии, следовательно, наличествовало нечто такое, что превышало совокупную силу объективного и субъективного.

Что же это такое было?

Это, разъяснял мой оппонент, российское «низкопоклонство перед будущим» при «презрении к настоящему», российская предрасположенность к «объятиям с романтической мечтой». Ну вот я и спрашивал, каким образом этот феномен, который не объективный и не субъективный, но сильнее их, вместе взятых, возник именно в данной отдельно взятой стране, и какова его социальная и культурная природа. И еще спрашивал о том, можно ли при наличии такого уникального феномена, восприимчивого к марксистской идее, считать главным «истоком сталинизма» все же марксизм, а не этот загадочный феномен. Ответов, к сожалению, пока не получил.

— Но это интервью возвращает нас к началу сегодняшней беседы. В нем идет речь о том, что в ходе перестройки следовало вместо возвращения к «подлинному марксизму» осуществить «цивилизационную реставрацию», то есть вернуться к ценностям и институтам добольшевистской Pоссии, обеспечивая преемственность именно с ней. Решиться  примерно  на то же, что сделали китайцы…

—  О Китае вроде бы уже поговорили. К тому же там и марксизм с социализмом всегда были, как выражались коммунистические руководители этой страны, с «китайской спецификой».

— Да, но сейчас заходит речь еще и о том, что именно эта идея «цивилизационной реставрации», предлагавшаяся Горбачеву, была бы адекватной  и для Pоссии сегодняшней. Идея, которая, например, у Андрея Зубова, не противостоит идее европейской, а с ней соединяется.

—  С Андреем Борисовичем Зубовым мне приходилось дискутировать об этом неоднократно. В том числе, и в ходе недавнего обсуждения в «Либеральной миссии» проекта конституции, подготовленного группой Михаила Александровича Краснова. Чем интересен предлагаемый Зубовым подход? Он интересен как раз тем, что в нем присутствует институционально-правовое содержание. Предлагается восстановить преемственную связь не со старой Россией вообще, а с теми государственными институтами, которые сложились и действовали в ней в 1906-1917 годах. Интересно и обоснование того, почему это следует сделать. Прежде всего, ради придания российской государственности исторической легитимности, ныне отсутствующей. Мол, может быть или преемственность с досоветской Россией, или с Россией советской, или вообще не быть никакой, что и означает историческую нелегитимность самого государства.

Мне кажется, что такая постановка вопроса нуждается в дальнейшем обсуждении. Андрей Борисович берет за образец посткоммунистические страны Восточной Европы, где была восстановлена правовая преемственность с докоммунистическим периодом, включавшая и реституцию собственности, то есть возвращение ее бывшим владельцам. Я не знаю, можно ли это сделать сегодня в России, можно ли сделать легитимным само такое  восстановление прежней законности во имя легитимности исторической.

— В Восточной Европе были все же национальные революции, там говорили о национальном освобождении, а у нас все время настаивали на том, что наша революция  — только  демократическая…

— Это тоже существенный момент, но есть и другие вопросы, еще более сложные.

Дело в том, что все происходившее в России, начиная с отречения Николая II, было незаконным. Следовательно, предлагаемое восстановление исторической легитимности предполагает возвращение к институту императора. Далее, вопрос о том, насколько институциональная система бывшей думской монархии лучше и современнее нынешней российской системы. Ведь в этой монархии полномочия царя в отношении парламента были еще более значительными, чем у постсоветского президента. Царь назначал половину состава верхней палаты, а Государственная Дума вообще не имела никаких прав в формировании правительства. В чем же тогда может и должна заключаться преемственность, если и сам Андрей Борисович конституционные полномочия президента считает чрезмерными и выступает за их ограничение?

Перед странами Восточной Европы и Балтии, где в предвоенный период имела место республиканская форма правления, такие вопросы не возникали.  А там, где были монархии, преемственность с ними не декларировалась. И во Франции, кстати, республика, установленная после ликвидации монархии, не легитимировалась восстановлением преемственной связи с этой монархией.

Ну и, наконец, предлагаемый способ исторической легитимации означает изъятие из российской истории советского периода, превращение его из бывшего в не бывший. И я опять-таки не знаю, насколько легитимной может стать сама такая легитимация. Как бы то ни было, мы и в данном случае пока  имеем дело с идеей, а не с конкретным институциональным проектом. И потому трудно судить о том, идет она «от жизни» или должна быть зачислена в разряд утопий.Тем более, что сама эта жизнь в ее государственном измерении сегодня  такова, каковой еще никогда в России не была…

—  В каком отношении? 

—  Российские и зарубежные эксперты, как вы тоже, наверное, заметили, все чаще говорят о том, что «в Pоссии нет государства». Но если его нет, то что есть? Ведь все государственные институты – политическая, административная и судебная власть, армия, полиция, службы безопасности – формально наличествуют. В чем же тогда смысл тезиса об отсутствии государства? И значит ли это, что раньше оно было, а исчезло только теперь?

Да, исчезло оно лишь в последнее время. Но результат – это всегда завершение какого-то процесса. Что я в данном случае имею в виду?

В предыдущей беседе с вами…

—  О «затухающей цикличности»?

— Именно[xviii]. Я говорил, если помните, о том, что российская история представляет собой циклическое чередование милитаризаций и демилитаризаций жизненного уклада населения.

Милитаризация – это когда управление обществом осуществляется как управление армией, что рельефнее всего проявилось при Петре I и Сталине. Демилитаризация – это когда к «государству-армии» дозировано подсоединяются неорганичные для него элементы правовой законности и индивидуальной экономической мотивации, что происходило в послепетровский и послесталинский периоды [особенно интенсивно как раз в интересующие нас времена перестройки].

Но такие демилитаризации всегда влекли за собой для «государства-армии» неразрешимую проблему. Общество, не знавшее иного понятия ни о государственном, ни об общественном интересе, кроме военного, начинало рассыпаться. Оно застревало в стратегически неустойчивом состоянии, когда прежние государственные устои размывались, а выход в правовое состояние не получался. Он не получался, так как блокировался и сохранявшимся остовом «государства-армии», и непримиримым противостоянием частных и групповых интересов, возникавшим при наложении на этот остов иноприродных ему элементов.

Так вот, если из тупиков послепетровской демилитаризации, прошедшей ряд этапов и растянувшейся почти на два столетия, большевики вывели Россию в новую разновидность «государства-армии», то послесталинская демилитаризация такой перспективы уже не открывала…

— И не открывает? 

— И не открывает, сожалеть о чем, наверное, вряд ли стоит. У властей не было  иного пути, кроме углубления демилитаризации, то есть все большего повышения статуса частных интересов, что вело к постепенной приватизации этими интересами самого государства и привело, в конечном счете, к беспрецедентному распаду военной сверхдержавы в мирное время. На ее защиту не мог быть брошен даже такой традиционный для России стимул государственной консолидации, как военная угроза: ведь общество в годы перестройки убедили в том, что на ядерную державу «никто нападать не собирается».

— Но были же в стране и сторонники идеи имперской державности, пытавшиеся эти процессы остановить. Почему у них не вышло ничего существенного?

— Потому что сама идея эта к тому времени выдохлась и мало кого воодушевляла. Перечитайте документы ГКЧП – их экономическое и политическое содержание, мягко говоря, не очень богатое. Упоминаний о коммунизме там уже не было, но и идеологической альтернативы ему не было тоже.

А после распада СССPдемилитаризация, бывшая дозированной даже при Горбачеве, пошла так далеко, как никогда прежде. Вместе с переходом от плановой экономики к рыночной и возрождением института частной собственности (с сопутствующей приватизацией собственности государственной) происходил демонтаж и самого остова «государства-армии». Государства, устойчивость которого поддерживалась привилегированным хозяйственным статусом военно-промышленного комплекса и столь же привилегированным социальным статусом людей с погонами. И еще издавна присущим этому государству военным принципом служения, в советские времена именовавшегося «беззаветным».

Ну а в итоге демонтажа этих устоев случилось то, что не могло не случиться в ситуации, когда не было даже проекта иного государственного устройства, основанного на альтернативной «беззаветному служению» идее права. Случилась замена «государства-армии», где вместо закона приказ, «государством-рынком», где вместо закона нелегальная сделка. Или, говоря иначе, произошло превращение политиков и чиновников в бизнесменов, в теневых торговцев услугами, цены на которые определяются масштабом этих услуг и статусом продавца в политической либо бюрократической иерархии. Но это ведь и означало исчезновение государства, которое по самой природе своей не предназначено для игры на рынке, где конкурируют частные интересы и действует принцип личной выгоды.

Я не стану сейчас останавливаться на том, как это «государство-рынок» функционирует. Скажу лишь о том, что в лице своих представителей оно продает свои услуги, будь-то возможность воспользоваться каким-то узаконенным правом или получить право не узаконенное,  не только тем, кто в это «государство» не входит. Оно представляет собой и рынок внутри самого себя, где конкурируют, борясь за монополию, ведомства и кланы, представители каждого из которых могут выступать и продавцами, и покупателями. И еще, наверное, надо отметить, что в «государстве» этом, наряду с куплей-продажей, можно обнаружить и более архаичное обогащение посредством грабежа, когда гражданская и силовая бюрократия действуют в союзе с криминальными структурами.

Вы скажете, возможно, что оно все же выполняет и определенные собственно государственные функции. Да, выполняет. Но делает это все хуже и хуже, потому что не они определяют его природу. Его природу определяют рыночные принципы.

— Но это все же не замкнутая система. Она не мыслит себя вне глобального контекста, она является глобальным игроком.

— На внешних рынках она способна играть и по правилам. Советский Союз тоже их соблюдал. Но когда иностранный бизнес приходит в Pоссию, ему приходится считаться со здешними порядками. Кстати, на днях вот прочитал, что французский бизнес по этой причине в Pоссию не идет. А немецкий идет гораздо охотнее, он готов с «государством-рынком» сотрудничать. И не только, кстати, немецкий.

— И чего же можно ожидать в дальнейшем? Какую роль при таком положении вещей могут сыграть альтернативные институционально-правовые проекты, на отсутствие которых вы сетуете? 

— Шансов воплотиться в жизнь у них, какими бы они ни были, сегодня нет. Они обречены быть политически не реалистичными. Но что сейчас реалистично? Любой из лозунгов, выдвигавшихся протестным движением не реалистичен тоже. Как и сколько-нибудь серьезный успех оппозиционных партий на выборах любого уровня. Власть достаточно сильна, чтобы позволять себе быть неуступчивой. Но если так, то остается лишь перевод проблемы в стратегическое измерение, предполагающее преобразование «государства-рынка» в нечто системно иное.

Чем может быть это иное? Наверное, тем, о чем в перестроечные и последующие годы думали меньше всего. Я имею в виду правовое государство. Если кто-то из политиков считает, что это утопия, то что тогда не утопия? А если не считает, то придется ответить на простой вопрос: возможно ли такое государство при действующей Конституции, ставящей президента над всеми другими ветвями власти? Отдавая себе при этом ясный отчет в том, что ответ «да» будет означать всего лишь претензию на замену монополиста-властевладельца собственной персоной. То есть на очередное повторение неоднократно нами наблюдавшегося. Почаще бы, кстати, задавать такие вопросы нашим оппозиционным политикам. А то ведь так и не понятно, каковы их представления о желательном и возможном в Pоссии государственном устройстве.

Как бы то ни было, если трансформация «государства-рынка» в государство правовое признается стратегической целью, то за этим и должны следовать рисующие его образ конкретные проекты. Не призывы к созданию таких проектов, которых звучит предостаточно, а сами проекты. И тогда люди увидят, чем отличаются друг от друга в этом вопросе различные политические силы и лидеры и что их роднит. Тогда в обществе начнет развиваться институционально-правовое сознание, до сих пор в Pоссии, включая ее образованный класс, крайне неразвитое. Но, в отличие от тех же перестроечных  времен, в ней появились, как я уже говорил, и люди, значение институционально-правовых проектов осознавшие. В частности, тех, что касаются конституционной реформы.

Однако от политиков таких проектов не поступает. Если судить, скажем, по Координационному совету оппозиции, предпочтение отдается другим направлениям публичной деятельности. То же самое наблюдается и в оппозиционных партиях. И может получиться так, что в очередную эпоху перемен общество войдет в том же состоянии, в каком входило в такие эпохи раньше. Когда много критического морального пафоса, когда томление по «норме» и другим абстракциям Должного. И когда все надежды на одного-единственного, кто это все обеспечит.

— Перемены реальны?

— Сегодня или завтра нет. Но я исхожу из того, что «государство-рынок» подошло к той черте, когда его неспособность обеспечивать социальный порядок и инициировать развитие становится очевидным и для руководителей этого «государства». Проблематичными начинают выглядеть и перспективы его самосохранения. Поэтому преследуются и устрашаются те, кто публично против него и его действий протестует. Поэтому ищутся «духовные скрепы», которые могли бы консолидировать вокруг этого «государства» население. И главной такой «скрепой» выбран государственный патриотизм, апеллирующий к образам «госдеповских» и прочих врагов и военным победам Pоссии. Но это есть не что иное, как апелляция «государства-рынка» к образу «государства-армии» при отсутствии присущего последнему мобилизационного ресурса. Или, говоря иначе, к инерции милитаристского сознания. Помните, как Путин на предвыборном митинге читал лермонтовское «Бородино»?

Но руководители «государства-рынка» понимают, похоже, и другое. Они понимают, что «государству» этому угрожают, прежде всего, отпущенные на свободу частные и групповые интересы государевых слуг. Или, что то же самое, угрожает оно само. Поэтому предпринимаются антикоррупционные и прочие меры, именуемые в околокремлевских кругах «национализацией элиты». Как это делается? Да так же, как и всегда: одной из силовых структур – в данном случае, Следственному комитету – до определенных пределов развязываются руки в борьбе с чиновничьими злоупотреблениями…

— Недавний ваш тезис об опричниках… 

—  Сегодня я о них вроде не говорил. Но коль уж речь о них, то опричники ведь отличались тем, что и о собственных интересах не забывали. Следователи тоже пребывают внутри «государства-рынка». И, как и любой рынок, этот тоже функционирует по собственным законам, а потому и субъекты, могущие противостоять его стихии, в нем появиться не могут. И на возрастание рисков у него есть свой, рыночный, ответ: на такое возрастание он реагирует ростом цен на услуги.

Так что впереди у «государства-рынка», скорее всего, большие проблемы, ему вряд ли удастся выскочить из собственной кожи. Pано или поздно выяснится, что патриотические «духовные скрепы», утверждаемые не только посредством государственной и церковной риторики, но и с помощью законов военного положения, не столько скрепляют, сколько разъединяют. Что не столько способствуют развитию, сколько становятся дополнительным блокиратором на его пути. Поэтому может прийти и эпоха перемен. Однако главное не в том, когда она придет и как проявится, а опять-таки в том, в каком состоянии окажется к тому времени российское общество. Проявит ли оно субъектность, необходимую для отстаивания системной правовой альтернативы «государству-рынку» и его милитаристским отечественным предшественникам, — вот в чем вопрос. Это зависит, конечно, не только от того, будет ли оно заранее готовиться к этому институционально-правовыми проектами политиков и интеллектуалов. Но и от этого тоже.

— А сейчас такой субъектности нет?

—  Сейчас нет.

—  Спасибо. Можно сказать, концовка-интрига. 

 

О подчинении и объединении (27 августа)

Коллеги сфотографировали  и разместили в Фейсбуке  мемориальный текст:

«Здесь на берегу реки Шелони 14 (27) июля 1471 года произошла битва между войсками Москвы и Новгорода за объединение разрозненных русских княжеств в единое российское государство».

Язык закрепления в исторической памяти всегдашней исторической правоты и морального возвышения силовой геополитики.В нем подчинение – синоним объединения или освобождения.

 

О событии четвертьвековой давности (21 сентября)

Пишут, что именно в этот день, четверть века назад, началось движение к тому, что имеем сейчас. Думаю, что это верно разве что наполовину. Началось раньше.

Началось с того, что Съезд народных депутатов РСФСР был наделен всей полнотой власти, т.е. правом определять основные направления внутренней и внешней политики и принимать  к рассмотрению (а значит, и решать) любой вопрос. Это не было парламентской демократией, ибо ни Съезд, ни образованный им Верховный Совет, правительство не формировали и за его деятельность и ее результаты не отвечали. Это был выбранный населением властный аналог ЦК КПСС, но без персонификации в лице генсека. На легитимную персонификацию власти в тех обстоятельствах мог претендовать только президент Ельцин, чем и воспользовался.

Законодательно ограниченный в возможностях формировать исполнительную власть и определять ее курс, он Съезд депутатов и Верховный Совет незаконно распустил. А потом свою прежнюю конституционно-правовую ущемленность монополией депутатов преобразовал в конституционное закрепление монополии президентской в виде все того же права определять основные направления внутренней и внешней политики. Так была проложена дорога к персоналистскому правлению, так произошло возвращение к авторитарной политической традиции.

Кто в этом виноват? Хасбулатов и депутаты? Монопольные конституционные полномочия их Съезда? Ельцин, этими их полномочиями скованный? Весь политический класс? Или сама традиция, иной тип властвования, кроме монопольного, отторгавшая  и определявшая ментальность политиков?

 

Все еще не услышанный Богдан Кистяковский (3 октября)

Каждые пять лет  в конце сентября-начале октября возобновляются старые споры об осенних событиях 1993 года. Я уже высказывался на днях о том, что их неправомерно оценивать с точки зрения заведомой правоты или неправоты противоборствовавших тогда сторон. Тем не менее, от таких оценок мало кто расположен отказываться. Как будто нет четвертьвековой исторической дистанции, как будто все мы еще там, в 1993-м со всеми нашими политическими привязанностями и повязанностями. Об этом в интервью журналу «Гефтер» я  говорил пять лет назад, когда была 20-я годовщина, и сегодня вижу смысл в том, чтобы сказанное повторить. Правда, текст касается более широкого круга вопросов относительно российского конституционного устройства (тогда был и 20-летний юбилей действующей Конституции), но читатель сможет без особого труда найти место, где речь идет об упомянутых выше трагических событиях.

― Года полтора назад мы подходили с Вами к теме о конституционной реформе. Вы говорили тогда, что, с одной стороны, без нее российская политическая система обречена оставаться в архаичном состоянии, блокирующем развитие страны, а с другой — сама идея такой реформы обществом, включая его образованную часть, не востребована, ее значение минимально. Вместе с тем, в преддверии 20-летия действующей Конституции звучало немало призывов к ее изменению — и на различных экспертных площадках, и в СМИ. И зачастую едва ли либеральных. Было предложено, например, изъять статью, содержащую запрет на государственную идеологию. В этой ситуации вы остаетесь при прежней точке зрения или как-то ее корректируете?[xix]

― Мне приходилось читать и слышать, что ответом на угрозу ухудшения Конституции, равно как и несоблюдение ее властями, может быть только ее защита. И от порчи текста, и от пренебрежения им в реальной политике. Кто-то, как Георгий Сатаров, объясняет: прежде чем менять Основной Закон, надо «изменить себя», т.е. научиться отстаивать букву и дух Конституции действующей. Кто-то, как Александр Рубцов, развивает его мысль в том смысле, что соблюдение законов, какими бы они ни были, важнее их изменения. Кто-то, как Борис Макаренко, полагает, что педалирование темы конституционной реформы со стороны либеральной публики будет лишь провоцировать власть на ухудшение Конституции, а потому почитает за лучшее вернуться к лозунгу советских диссидентов: «Соблюдайте собственную Конституцию!».

Именно такие настроения, насколько знаю, преобладали на упомянутых вами дискуссионных площадках. Правда, получили трибуну и немногочисленные эксперты, обосновывающие необходимость конституционной реформы с позиций правового государства, некоторых из них выпустили даже на федеральные телеэкраны. Их пафос мне был и остается близок. Но юбилей отшумел, и тема, уверен, вернется в маргинальную экспертную нишу, в каковой она удерживалась раньше. До очередного юбилея или до тех пор, пока в изменении Конституции не увидит свой интерес высшее начальство. И это, пользуясь вашими словами, будет, конечно, изменение отнюдь не в либеральном направлении.

― И, тем не менее, вы считаете, что в приведенных вами предостерегающих высказываниях нет резонов?

― А какие тут резоны? Это же очевидно, что власть в России при желании  может попирать и произвольно изменять Основной Закон независимо от того, что говорит и к чему призывает передовая общественность. Доказательства тому уже предъявлены. Но отсюда никак не следует, что люди, власть обличающие и убеждающие общество в необходимости ее замены на другую, могут позволить себе игнорировать связь действий власти с ее институционально-правовым  устройством. Тем устройством, которое узаконено действующей Конституцией.

Ведь возможность ее нарушения и произвольного изменения в ней самой и заложена, ведь вовсе неспроста ни в одном правовом государстве таких конституций, наделяющих президента царскими полномочиями, до сих пор не наблюдалось. И если исходить из того, что смысл конституции в ограничении власти, то что означает конституционное наделение высшего должностного лица почти неограниченными полномочиями? Оно означает, что конституционного правления в России до сих пор не существует.

Вот почему никакого резона в упомянутых мной суждениях я не усматриваю. Да, при нынешнем режиме продвижения к реальному конституционализму быть не может. Да, дальнейшая традиционалистская ревизия действующего Основного Закона отнюдь не исключена. Но она будет происходить (если будет) не потому, что либералы или кто-то еще «спровоцируют» Кремль своими требованиями конституционной реформы ради утверждения принципов конституционализма.

Она будет происходить потому, что в один прекрасный день власть вдруг решит, смысла своего решения не сознавая: для выкорабкивания из исторического болота, в котором оказалась страна, надо продвинуться в это болото еще дальше. Ну, а в чем тогда смысл упреждающих призывов ее, власти, оппонентов не трогать Конституцию? Думаю, в том, чтобы обосноваться в достигнутой точке болота, никуда не двигаясь вообще. С надеждой на историю, которая со временем скажет свое веское слово, а пока она молчит, лучше не будить лихо, пусть себе спит.

Или вот это: прежде чем менять Конституцию, надо «измениться самим». То есть обрести уважение, ныне отсутствующее, к букве и духу той Конституции, которая есть, и способность добиваться ее соблюдения. Добиваться, надо полагать, от «царя», чтобы он не злоупотреблял своими «царскими» полномочиями, т.е. начал поступаться логикой им же созданной политической системы и своими интересами. Что, в свою очередь, откроет дорогу «честным выборам», политической конкуренции и смене людей в кремлевских и прочих высоких кабинетах.

Многие именуют это «радикальной политической реформой», а некоторые даже «сменой системы». Мне же слышится в этом не первая в истории страны подмена вопроса об изменении государственного устройства вопросом о том, кому должна принадлежать власть. Придут, мол, к ней другие, лучшие люди, и все станет иначе и много краше, чем есть. Да было же это совсем недавно, откуда эта податливость к самообманам с неизбежно проистекающими из них обманами?

При таком сознании образованного класса каждое новое слово истории  будет сопровождаться возвращением ее в старое русло. В русло, где не право над властью, а власть над правом. Помните признание одного из лидеров партии кадетов Василия Маклакова, сделанное им в эмиграции? Мы проиграли, сказал он, потому что боролись не за право, а за власть. А еще раньше Богдан Кистяковский, тоже входивший в руководство этой партии, написал в «Вехах» о том, что идея права русской интеллигенцией не воспринята и не освоена, что идея эта остается интеллигенции чуждой. Тогда его голос не был услышан. Но он не услышан, похоже, и до сих пор. А если он не услышан и ею не транслируется, если ее сознание все еще пребывает в доправовом состоянии, то откуда взяться конституционно-правовому сознанию у более или менее широких слоев населения?

― Давайте уточним сначала насчет интеллигенции. Что она такое в наше время? Применительно к старой, досоветской интеллигенции было определение Иванова-Разумника в его «Истории русской общественной мысли»: интеллигенция — это внесословная, внеклассовая сила, идеалистически противопоставляющая себя мещанству. Но сейчас?

― Меня, как и Иванова-Разумника, тоже интересует лишь одна сторона, один признак интеллигенции, но другой. А именно — ее критицизм в отношении власти и установка на ее замену при игнорировании права. То самое, о чем и писал Кистяковский. В этом интеллигенция, по-моему, не изменилась.

― Однако реальным историческим субъектом, если судить по последним десятилетиям, она себя вроде бы не воспринимала. Она выдвигала и поддерживала проекты, призванные привести страну в некое идеальное состояние. При этом идеализация переносилась и на отдельные персоны: Ельцин воплотит идеал демократии, реформаторы во главе с Гайдаром — идеал рынка. Что-то с тех пор изменилось?

― Ориентация на абстрактное «идеальное состояние» живет и здравствует. И, соответственно, томление по вождю-проводнику в это состояние, способному предварительно опрокинуть состояние нынешнее. А конкретного образа иного, альтернативного порядка в его институционально-правовых параметрах — прежде всего, конституционных — как не было, так и нет.

― И все же именно интеллигенция постоянно говорит о том, что общество должно быть плюралистичным, а власть следует контролировать, требуя ее прозрачности. Да и голоса против нарушения конституционных норм и их произвольного изменения, против произвола судей и полицейских — разве не отражение того, что правовое сознание и мышление не так уж ей и чужды?

― Это все в логике критики власти, тех или иных ее конкретных неправовых действий, а не критики конституционно узаконенного государственного устройства, в котором такие действия не аномалия, а норма. В нем есть институт Президента, поставленный над разделением властей, что делает его декларирование в той же Конституции чистой формальностью. Президент не представляет ни законодательную власть, ни исполнительную, ни судебную, а некую четвертую власть, стоящую над тремя другими. И эта президентская монополия при доминировании в обществе патриархальной политической культуры как раз и открывает возможности для подчинения других ветвей власти и, соответственно, для бесконтрольного и безнаказанного произвола.

Конечно, есть эксперты, которые давно обратили внимание на этот момент,  с принципом конституционализма не сочетаемый. Они выступают с идеей конституционной реформы, предлагают и обсуждают ее варианты — в преддверии 20-летия Конституции мы могли их видеть и слышать. Но они в заведомом меньшинстве, даже образованная часть общества (та самая интеллигенция) к их соображениям и предложениям не восприимчива, а часто и просто их отторгает, о чем я уже говорил.

Кстати, по поводу «разделения властей». Мой виртуальный друг в Фейсбуке  Алексей Шуппе обратил мое внимание на грамматическую уязвимость самого этого термина. Власти не могут быть разделены на власти, разделены могут быть только власть и властные полномочия. Я пытаюсь это учитывать, однако сила языковой инерции все же сказывается. Но это так, между прочим.

― Почему не воспринимается идея конституционной реформы? У вас есть объяснение?

― Думаю, что, помимо опасений спровоцировать кого-то на что-то худшее,  есть вещи более глубокие, уходящие корнями в особенности отечественной культуры. По моим наблюдениям, доправовое интеллигентское сознание предрасположено апеллировать к доправовому сознанию общества в целом: если, мол, оно не в состоянии добиться выполнения действующей Конституции и соответствия ей практики правоприменения, то дело, стало быть, не в Конституции, а в обществе. И потому — сначала «изменимся сами». А что существует и обратная зависимость качества общества и правоприменения от государственного устройства и его юридического каркаса, в расчет не берется.

Но и это еще не все. Дело в том, что люди могут признавать приоритет права,  сочувственно цитировать того же Кистяковского и даже призывать к конституционной реформе, но в анализе и оценке конкретных событий руководствоваться соображениями, от права, мягко говоря, далекими. Инерция культурной традиции может проявляться даже тогда, когда традиция эта вроде бы отвергается как архаичная.

В прошлом году отмечалось 20-летие еще одного события…

― Осень 1993-го, роспуск Ельциным Верховного Совета, штурм Белого дома…

― Да-да. И в те дни — я имею в виду прошлый год, а не 93-й — мне довелось участвовать в нескольких интернет-дискуссиях, того конфликта касавшихся. Тогда-то и возникло у меня ощущение, что со времен Кистяковского не так уж много что изменилось даже в представлениях тех, кто сегодня на него ссылается, солидаризируясь с его критикой правового нигилизма старой русской интеллигенции. Они оценивают конфликт 1993 года с точки зрения конституционности либо неконституционности действий сторон, а это, сдается мне, в данном конкретном случае и есть правовой нигилизм. Почему? Да потому что речь идет о Конституции, столь же мало соответствовавшей принципам конституционализма и правового государства, как и сменившая ее Конституция ельцинская. И потому, в свою очередь, полезнее было бы посмотреть на события 93-го с точки зрения того, что им предшествовало и к ним привело. Они стали историческим продуктом институционально-правовой беззаботности российского общества, включая позднесоветскую интеллигенцию. В данном отношении она если и отличалась от досоветской, то в худшую сторону. Это не только критика, но и самокритика.

Что было в сознании досоветской интеллигенции вместо идеи права? Вместо нее чаще всего была идея этическая, нередко обрученная с социальной, но могла быть и идея политическая, тоже не чуждая этического пафоса. Она предполагала приоритет над правом борьбы за государственную власть, что Василий Маклаков и назвал впоследствии главной причиной поражения русского либерализма.

― Полагаете, он был прав?

― Полагаю, что вряд ли. При том состоянии общества, которое имело место быть сто лет назад, шансов победить у кадетов и их политических союзников не было. Сразу скажу, что не знаю, был ли шанс прорваться в правовое государство во времена перестройки и после нее. Но я задним числом осознаю, что интеллигенция, бывшая в те времена влиятельной силой, в понимании роли права не дотягивалась даже до уровня своих досоветских предшественников. Их опыт был забыт, и противодействие советскому государству стало осуществляться в отсутствие даже внятной постановки вопроса о том, какое государство может и должно прийти ему на смену, как оно может и должно быть — с институционально-правовой точки зрения — обустроено.

Чем вдохновлялась либеральная оппозиция (тогда она именовала себя демократической) в последние два-три года перед распадом СССР? Она вдохновлялась идеей отмены 6 статьи брежневской Конституции о «руководящей роли КПСС»…

― Конституционно-правовая, между прочим, идея. Разве нет?

― Да, но ради чего эта отмена? Чтобы что взамен? Вы скажете, что был конституционный проект Андрея Дмитриевича Сахарова — мы вспоминали о нем в одной из предыдущих наших бесед. Как и о том, что никакого интереса он тогда в оппозиционной среде, почти сплошь интеллигентской, не вызвал и никакой политической роли не сыграл. Я говорю не о содержании этого проекта, предполагавшего сохранение Советского Союза и выглядящего сегодня утопическим. Я о том, что он не вызвал интереса не из-за своей утопичности, а из-за нашей общей тогдашней правовой беззаботности относительно государственного устройства. Уже тогда этот вопрос без остатка растворялся в вопросе о том, кому должна или не должна принадлежать власть. И сейчас многие противники путинского режима мыслят в той же логике, ищут кандидата на роль «правильного» властевладельца…

― Давайте все же вернемся к конфликту 1993 года. Вы сказали, что в его сегодняшних оценках проявляется интеллигентский «правовой нигилизм», причем даже у людей, разделяющих пафос Кистяковского: приоритетность права. Вы, судя по всему, с ними не раз дискутировали. О ком конкретно идет речь и каковы встречные аргументы?

― Прежде всего, с философом Вадимом Михайловичем Межуевым и его сторонниками, которые ссылались на опубликованную в те дни статью Андрея Илларионова, пересмотревшего свою прокремлевскую позицию 20-летней давности. Они подчеркивали антиконституционность действий Ельцина, осуществившего роспуск Верховного Совета и Съезда народных депутатов и восстановившего в России авторитарно-самодержавное правление, придав ему конституционный статус. При этом их оппоненты, считающие те действия оправданными (например, Сергей Станкевич), правовой стороны дела не касались вообще, апеллируя к логике истории, в которой прогресс не линеен, а зигзагообразен. Их доводы я разбирать не буду, они, в отличие от полемики с Межуевым, за пределами нашей сегодняшней темы.

Основной аргумент Вадима Михайловича был в том, что именно Ельцин прервал начавшееся движение страны к демократии и правовому государству. Я же полагаю, что в строгом смысле слова такого движения не начиналось вообще. После распада СССР в России не произошло учреждения нового государства, а были сохранены институты, сформировавшиеся в позднем Советском Союзе, т.е. в государстве, уже исчезнувшем. И политики, и образованные слои общества, не говоря уже об остальных, рассматривали это как должное, вопрос о созыве Учредительного собрания, в такой ситуации естественный, не ставился и не обсуждался. Но это означало, что доправовое сознание продолжало править свой бал и диктовать стране маршрут ее эволюции.

Ведь политическая система, унаследованная от СССР посткоммунистической Российской Федерацией и узаконенная Конституцией РСФСР, не устраняла, а воспроизводила политическую монополию, только теперь не в лице КПСС и ее ЦК, а Съезда народных депутатов. По этой Конституции именно Съезд осуществлял «основные направления внутренней и международной политики» и был правомочен  принять к рассмотрению любой вопрос. А принять — значит и решить. И эта монополия находилась в непримиримом противоречии и с принципом разделения властей, записанном в той же Конституции, и с наличием избираемого населением президента, уполномоченного формировать правительство и ответственного за его деятельность. При этом Съезд и Верховный Совет, будучи не только законодателями, но и наделенными правом контроля над исполнительной властью, никакой реальной политической ответственности за работу правительства не несли — не они ведь его формировали, как это имеет место при парламентском правлении. Мог ли такой изначально заложенный в политическую систему институциональный конфликт, сопровождавшийся по ходу его развития отступлениями обеих сторон от законности, быть разрешенным в правовом поле?

― Ваш оппонент считает, что мог?

― Да, он так считает. А я вижу в этом привычную нам подмену институционально-правового понимания причин событий персоналистским: дело, мол, не в институтах, а в доброй либо злой воле конкретных людей, их договороспособности либо неспособности. Но при таком понимании и правовая оценка природы конфликта, о котором у нас речь, подменяется правовой оценкой его кульминационной фазы (в данном случае, неконституционного роспуска Съезда и Верховного Совета и насильственных действий одной из сторон) при отвлечении от фаз предшествующих. Повторю еще раз: истоки трагедии 1993 года надо искать в 91-м, когда после обвала Советского Союза были сохранены узаконенные Конституцией РСФСР старые советские институты, с принципами конституционализма не сочетавшейся. Потому что Конституция та вместо ограничения власти закрепляла монополию одной из ее ветвей. И историческая ответственность за это должна быть возложена на обе стороны, так как обе они на сохранение унаследованной институциональной конструкции и ее конституционного оформления добровольно согласились.

Кстати, в этой точке, как мне показалось, наши позиции с Вадимом Михайловичем несколько сблизились. Но он до конца продолжал настаивать на том, что именно осенью 1993 года было прервано движение к правовому государству, так как Конституция РСФСР сохраняла перспективу такого движения, а ельцинская Конституция ее перекрыла. Я же думаю, что первая неминуемо вела к конфликту и его силовому разрешению, а вторая такого рода институциональные конфликты блокировала посредством восстановления традиционного для страны персоналистского авторитарного правления. Но то была не замена хорошего плохим, как и не плохого хорошим. То была замена одного институционально-правового уродца другим.

― Но это все же спор о прошлом. Почему он кажется вам важным? Вот и ваш оппонент не решился бы опровергать приоритет права…

― Более того, он и Кистяковского любит цитировать, и идею конституционной реформы поддерживает. Но речь же идет о сегодняшних оценках прошлого и, соответственно, о сегодняшней общественной атмосфере. И мы видим, как преодолевающее доправовую культурную традицию правовое сознание может сочетаться с присущим этой традиции сознанием персоналистским, индифферетным в отношении узаконенных государственных институтов и их соответствия либо несоответствия базовым принципам конституционализма. Ну и как это может сказаться в будущем?

А дело, между тем, много хуже, чем я говорю. В многочисленных бурных дискуссиях о событиях 93-го года участвовало множество людей, они не затихали около двух недель. Что-то, значит, наболело и прорвалось. Однако об институционально-правовой природе тех событий никто, за редкими исключениями, говорить не хотел. Говорить хотелось о том, был ли Ельцин могильщиком демократии или, наоборот, ее спасителем. Люди спорили так, как будто они по-прежнему пребывают в ситуации 20-летней давности. Ситуации, в которой борьба шла не за право, а за власть, за сохранение властной монополии и за овладение ею, и в которой конституционно-правовое измерение было полностью вытеснено измерением политическим вкупе с этическим. Понятно, что обе стороны воевали за народное счастье и все высокое.

― Нельзя все же сказать, что конституционно-правовое измерение отсутствовало тогда вообще. Была депутатская Конституционная комиссия, разработавшая проект нового Основного Закона, было Конституционное совещание с широким представительством… Но почему-то все кончилось иначе, чем ожидали.

― Потому что конституционно-правовое было подчинено политическому. На этом пути лишний раз выявилась неразрешимость изначально заложенного в государственную систему институционального конфликта. Но то, о чем вы вспомнили, тоже чрезвычайно интересно для понимания тех представлений и настроений, которые доминируют сегодня в оппозиционной среде — не только политической, но и интеллигентской.

На проект Конституционной комиссии, открывавший якобы выход из тупика, ссылались в ходе дискуссий Вадим Межуев и его сторонники, такой точки зрения продолжает придерживаться и Виктор Шейнис, непосредственно участвовавший в подготовке проекта, — я специально говорил с ним об этом. Но давайте посмотрим на то, что тогда предлагалось, и что Виктор Леонидович до сих пор считает «сбалансированным вариантом».

Как распределялись в этом проекте властные полномочия? Согласно ему, президент наделялся статусом главы государства и верховного главнокомандующего, а также правом формировать правительство и председательствовать на его заседаниях. Дальше смотрим полномочия парламента (Верховного совета). В проекте записано, что шесть ключевых фигур правительства — его глава, вице-премьер, министры обороны, внутренних и иностранных дел, а также министр экономики могут быть назначены только с согласия депутатов. То есть хотят — согласятся, не хотят — не согласятся. Но при этом реальной ответственности за деятельность правительства и ее результаты они на себя не берут — не они же его формируют, а президент, предлагающий свои кандидатуры.

Но это еще не все. Верховный Совет наделялся правом ставить вопрос о несоответствии руководителей кабинета и министров занимаемой должности и их отставке. Предусматривалась, правда, и возможность их защиты Президентом…

― На заседании парламента? И в какой форме — лично или через представителя?

― Процедура защиты там, насколько помню, не прописывалась. Но защищать мог. А защитил или нет — опять же решат парламентарии. Думаю, что при такой конституции, аналогов которой в мире тоже нет, исполнительная власть была бы просто парализована. Политическое и здесь обнаружило предрасположенность к верховенству над конституционно-правовым в виде претензии одного из институтов на властную монополию.

― Обратили в свою веру, убедили Виктора Леонидовича?

― Нет, не убедил. А меня разговор с ним убедил в том, что его, разговор этот, полезно перенести в публичное поле, что я и делаю. Назрела, мне кажется, широкая дискуссия о нашем институционально-правовом сознании и мышлении — и относительно прошлого, и относительно настоящего и возможного будущего. Был бы рад, если эта наша беседа станет стимулом для включения в нее и Виктор Шейниса, и Вадима Межуева, и многих других, мной названных и не названных. Только в такой дискуссии и выяснится, справедлива ли (или насколько справедлива) оценка, выставленная когда-то Богданом Кистяковским старой русской интеллигенции применительно к интеллигенции нынешней.

Это тем более важно, что в недолгое время общественного подъема 2011–2012 годов идея конституционной реформы (тогда она была более популярной, чем сейчас) стала обрастать предложениями о способах ее осуществления. Среди них наибольшую известность получила «дорожная карта переходного периода», опубликованная публицистом Андреем Пионтковским. И в нашей беседе о правовом сознании российской интеллигенции ее очень даже уместно вспомнить.

Согласно этой «дорожной карте», массовое протестное движение, достигнув размаха, с которым власть уже не сможет не считаться, должно поставить перед президентом вопрос об его отставке. Перед отставкой от него требуется представить в Думу кандидатуру нового председателя правительства, выдвинутую оппозицией, которому предстоит в переходный период исполнять обязанности президента. Дума же, дав согласие на утверждение кандидатуры премьера, объявляет о своем самороспуске. До этой точки все предлагаемое находится в конституционном поле, в границах действующей законности. А вот дальше вместо права начинается «революционная целесообразность».

Дальше рекомендуется сформировать временное правительство, но при отсутствующем парламенте это будет за пределами правового поля. Равно как и принятие новой конституции, будь то референдумом или Учредительным Собранием. Равно как и принятие новых законов о выборах президента и парламента, которые предусматриваются после принятия конституции. И что это будет означать? Это будет означать легитимацию государства не правом, а революцией. Или, говоря иначе, разрыв правовой преемственности будет воспроизведением большевистского способа легитимации власти. И вопрос в том, может ли государственность, изначально утверждающая себя таким способом, стать правовой.

― «Закольцуем» все же тему 1993 года. Если не секрет, а ваша собственная позиция до и во время трагической развязки напоминала сегодняшнюю?

― Разве что отчасти. Одно дело, когда пребываешь в незавершенном процессе, на одной из его стадий. И совсем другое — когда он уже в прошлом, и ты имеешь возможность обозреть его целиком, от истоков до финальной точки. Тогда, в 93-м, такая возможность отсутствовала, тогда позиция определялась политической злобой дня.

С одной стороны, я считал, что монопольная власть Съезда народных депутатов — это ненормально. А с другой — мне не импонировала установка на силовое разрешение конфликта, постепенно распространявшаяся по мере его обострения. Где-то в конце весны или в начале лета мне довелось участвовать в программе Леонида Радзиховского на втором телеканале. Там были Сергей Юшенков, Гавриил Попов и кто-то еще, сейчас не припомню. И в конце передачи (она шла под запись, и в эфир эту ее часть не пустили) речь как раз зашла о том, как можно выйти из конфликта. Я был за поиск решения в правовом поле, не отдавая себе полного отчета в том, что реально оно квазиправовое, и рисуя последствия силового варианта, Юшенков и Попов говорили, что это уже невозможно. Правы оказались они.

А 3 октября 93-го в интеллигентском клубе «Московская трибуна» мы вместе с Сатаровым были основными докладчиками о политической ситуации и путях выхода из нее. Оба мы усматривали его в одновременных досрочных выборах парламента и президента, но поддержки не получили. Доминировавшее настроение ярче всех выразила Мариэтта Омаровна Чудакова, а резолюция, зачитанная Юрием Александровичем Левадой и поддержанная подавляющим большинством собравшихся, призывала Ельцина к решительным действиям. Резолюция эта вписывалась в логику политических событий, а наши с Сатаровым предложения из нее вываливались. Тем более что тогда я не очень-то представлял себе, как в той ситуации изменить Конституцию, чтобы досрочные выборы проводить уже по ней, а не выбирать снова Съезд народных депутатов с монопольными полномочиями.

Сейчас я смотрю на те события и их институционально-правовые истоки (а они, повторяю, в 91-м, а не 93-м) исторически, а тогда смотрел на них изнутри остроконфликтной ситуации. При этом мне не хотелось, чтобы в случае победы одной из сторон победителями стали Хасбулатов и Руцкой. Именно потому, что Съезд народных депутатов уже продемонстрировал свою установку на политическую монополию. Однако и перспектива «полной и окончательной» победы другой стороны не импонировала мне тоже. Досрочные выборы казались единственной возможностью избежать того и другого, но то была иллюзия: вопрос перешел уже в плоскость «кто кого».

А потом, когда был опубликован проект ельцинской Конституции, передававшей монополию победителю, я стал ее критиком и остаюсь таковым до сих пор. Кстати, Ельцин тогда пообещал, что после выборов в Государственную Думу пойдет на досрочные выборы и сам. А через некоторое время написал в «Известиях», что делать этого не будет, так как «от выборов устал». И до 1996 года у нас был президент, избранный в другой стране и наделенный новой Конституцией такими полномочиями, которыми избиратели его не наделяли.

Но все это если сегодня и интересно, то разве что для лучшего понимания неизбежных исторических материализаций доправового сознания и происходящих с ним под влиянием исторических событий метаморфоз.

― Пока в вашей критике этого сознания, из раза в раз воспроизводящего доправовые практики, не очень понятен акцент на интеллигенции. По поводу ее возможностей в годы перестройки Вы не однажды выражали массу сомнений — и сегодня, и раньше. Если «состояние общества», я цитирую, не обретает качество гражданского, то о каком верховенстве права может идти речь? Между тем, до конца 90-х годов даже понятие гражданского общества в политическом языке фактически отсутствовало.

― Да, это так.

― Был эквивалент этого понятия — «народ», воспринимавшийся, если говорить о ельцинской эпохе, не как политический субъект, а исключительно как группа поддержки Ельцина. Достаточно вспомнить апрельский референдум 1993 года и атмосферу, создаваемую в его преддверии. Схема: если лояльность «народа» на референдуме обозначена, то Ельцин неприкосновенен. За него нужно стоять, какими бы ни были его действия — пусть даже заведомо силовыми и недемократическими. Поддержка «народа» — якобы подтверждение президентской правоты во всем.

― Вы как раз и описываете интеллигентское сознание, в котором правовое измерение вытеснено политическим.

― Да, но сам феномен этот очень своеобразен. Люди, окрестившие себя демократами, призывали поддерживать Ельцина не как гаранта демократического и правового порядка, а как того, кто «ведет» страну к демократии. Причем «он и только он».

― Это просматривается и в упоминавшихся мной сегодняшних спорах о событиях 1993 года. Поэтому и говорю о том, что диагноз Кистяковского остается верным.

― Но любопытно и обоснование происходящего. Отчего Ельцин «ведет» нас к демократии? Потому что за ним — доверие народа, подтвержденное на референдуме. Но ведь на референдум не выносились вопросы ни о демократии в ее содержательном понимании, ни о праве, ни о соответствии им действующих институций. В конце концов, «народ» выражал лишь моральную поддержку президенту и правительству, больше ничего.

― Насколько понимаю, мы говорим об одном и том же. О том, что правовое подменяется политическим, понимаемым как борьба за властную монополию, и этическим с его приоритетом персоналистского принципа над институциональным. Только вы иллюстрируете это событиями и умонастроениями конкретного периода, а я говорю о культурном феномене, имевшем место задолго до них и сохраняющемся до сих пор. И одно из его проявлений вижу в индифферентном либо негативном отношении большинства оппонентов нынешнего режима к идее конституционной реформы. Потому что при действующей Конституции такое оппонирование воспроизводит все ту же борьбу за властную монополию ради замены одних ее персонификаторов другими.

Что касается «народа», выступавшего в политическом дискурсе 90-х заменителем гражданского общества, то и это ведь проявление все той же доправовой культуры. Но и этот дискурс существует давно — сакрализация «народа» еще в ХIХ веке возникла как интеллигентская альтернатива сакрализации власти. Да и в 90-е к «народу» апеллировали не только сторонники Ельцина, к нему апеллировали все политические силы. Учитывая при этом и то, что иного языка, кроме языка борьбы за сохранение либо смену монопольной власти и морального обоснования такой борьбы, он не знал.

Поэтому я и сомневаюсь, что у интеллигенции, выйди она к обществу в годы перестройки и после с правовым дискурсом, было много больше шансов на успех, чем сто лет назад. Но последние четверть века показали: если она не услышит, наконец, одинокий голос Кистяковского и не скорректирует свое публичное позиционирование, если будет воспроизводить в своей среде массовое морально-репрессивное сознание и установки использующих его в своих интересах политических сил, то правового государства в России не получится. Кто еще, кроме нее, может дать умственный импульс движению в этом направлении?

― Про морально-репрессивное сознание чуть подробнее, если можно.

― Сошлюсь на историю, которую я как-то услышал от философа Сергея Чижкова. В контексте вашего вопроса важна не столько она сама, сколько реакция журналистов, которым он рассказал эту историю на каком-то семинаре. Во времена Николая I некая дама вышла замуж за вдовца, у которого была дочка. Вскоре он умер, и дама эта решила всю его собственность прибрать к рукам, отправив дочку в монастырь. Каким-то образом история дошла до царя, и он поручил разобраться в ней Бенкендорфу. И тот разобрался: у коварной дамы все отобрали, в монастырь упекли уже ее, а все наследство передали обиженной ею дочке. Как, думаете, отреагировала интеллигентная журналистская аудитория на такой финал? Она отреагировала на него аплодисментами!

Это и есть доправовое морально-репрессивное сознание. Правовую коллизию оно склонно оценивать, руководствуясь чувством справедливости и жаждой репрессивного возмездия за несправедливость. Представлению о праве тут нет места. Поэтому почти уверен, что в той аудитории, начни кто-то рассказывать об институционально-правовом измерении государственного устройства и его важности, о конституционализме и всем том, о чем мы с вами говорим, аплодисментов бы точно не дождался, да и внимания вряд ли. Это не интересно, потому что культурной традицией это отторгается. Не будем все же забывать, что феномен, отмеченный Кистяковским, был характерен в свое время для всех течений русской общественной мысли — для славянофилов и западников, Толстого и Достоевского, народников и марксистов.

― Может быть так, что идея конституционной реформы не воспринимается, поскольку выглядит заведомо утопической?

― Есть такое ощущение. Мне она тоже порой таковой кажется. Но потом я начинаю думать, что если под утопичностью понимать нереализуемость здесь и теперь, то утопично все. Утопичны требования честных выборов и честного правосудия, утопичны призывы бороться с коррупцией и противодействовать репрессивному законотворчеству. О диссидентском лозунге «соблюдения собственной Конституции» я уже не говорю. Равно как и о надеждах на то, что люди, услышав его, изменят свое нынешнее безразличие к этой Конституции на уважительное к ней отношение и тоже начнут требовать такого соблюдения. Но если так, если все вроде бы разумное государственной системой превращается в утопию, то, быть может, идея преобразования этой системы и узаконивающих ее юридических норм и есть единственное лекарство от утопизма?

Однако лекарством оно сегодня обществом, умственно и эмоционально прикованным к «здесь и теперь», не воспринимается. Общество, его образованная часть видит, что государственное здание покрывается трещинами, что владельцы и управленцы упреждать их появление не могут, а устранять не успевают. Оно видит, что социальная ткань распадается и расчеловечивается, и что судорожные попытки остановить этот распад проявляются во все более абсурдных решениях. Решениях, призванных заново заколдовать русский мир, в значительной степени уже расколдованный, вернуть его в культурное состояние даже не советской, а допетровской Московии. Но, видя все это, передовая общественность пробует предохранить себя от распространяющейся заразы снисходительной либо высокомерной насмешкой, раздражением и обличением, гаданиями насчет того, когда уйдет или не уйдет Путин, или когда и как «все рухнет». Ну и еще предается глубокомысленным рассуждениям о вредности утопических проектов перемен, оторванных от жизненной реальности: сначала, мол, надо понять, «что есть», а потом уже говорить о том, как «должно быть».

К сожалению, история никогда не ждет, когда люди ее поймут и придут по поводу этого понимания к согласию, и начинает меняться сама. Состояние России сегодня таково, что глубокий системный кризис может обрушиться на нее в любой момент. И если выход из него в конституционализм, ограничивающий власть, будет, как и сегодня, восприниматься утопией, то реальностью может стать очередная «утопия у власти». Со своими сакральными целями и сакральным правителем, преодолевшим квазисакральность правителя нынешнего. И со своим похмельем, т.е. историческими результатами, которые будут погорше, чем распад СССР и его последствия. Запрос-то на это исподволь вызревает уже в самых разных слоях и кругах, его уже трудно не замечать, а вот запроса на альтернативу ему как-то не просматривается. В том числе и потому, что такая альтернатива не предлагается.

У меня нет полной уверенности в том, что прорыв к конституционализму в России, где его никогда не было, в обозримом будущем возможен. Тем более не уверен я в том, что такой прорыв был реален после распада СССР — ведь даже если бы Учредительное собрание было тогда созвано, не факт еще, что при тогдашнем состоянии общества и политического класса оно оказалось бы в состоянии выработать приемлемый для большинства конституционный документ. Плохо же то, что традиция институционально-правового мышления не была заложена в те времена и в интеллектуальной среде. А заложена не была потому, что советская интеллигенция была к этому по понятным причинам не подготовлена. Но почему она после всех полученных ею горьких уроков остается не восприимчивой к идее конституционализма интеллигенция постсоветская?

Причины, конечно, есть, и мы о них говорили. Конечно, и сегодня Конституционное собрание, созыв которого требуется для принятия новой конституции, может оказаться нежизнеспособным. Скорее всего, конфликт ценностей и интересов разных социальных групп за последние 20 с лишним лет не только не притупился, но углубился и обострился. Но это не основание для откладывания в долгий ящик самой мысли о конституционной реформе и широкого публичного обсуждения ее вариантов. Ведь можно ограничиться и внесением поправок в действующий Основной Закон, касающихся двух основных вопросов — распределения полномочий между ветвями федеральной власти и федеративного устройства, для чего созывать Конституционное собрание не нужно. И это тоже будет прорыв к конституционализму, так как именно в этих двух точках нынешняя Конституция с его принципами не совместима.

Ну и еще в публичном пространстве желательно обозначить ту развилку между конституционализмом и «утопией у власти», перед которой страна может оказаться в самом ближайшем будущем. Чтобы все могли соотнести свои ценности и интересы с этим возможным выбором.

― Но пока сложившаяся политическая система не выглядит такой уж уязвимой. И легитимность свою она худо-бедно обеспечивает, легко апеллируя к «большинству»…

― Легитимность эта, по-моему, неустойчивая. Она достигается, во-первых, за счет консервирования ситуации застревания страны в состоянии, когда главные проблемы, перед ней стоящие, не решаются, а лишь усугубляются. А во-вторых, обратите внимание вот на что. По всем опросам, большинство людей считают результаты выборов, проходящих в России, сфальсифицированными. Тем не менее, они соглашаются власть, избранную на таких выборах, считать властью, которой следует подчиняться. Почему, интересно? Что это такой за способ легитимации?

Очевидно, что веберовская классификация типов господства и легитимации (традиционная, харизматическая и рационально-легальная) здесь не работает. При желании тут можно обнаружить следы всех трех, но я сейчас на этом останавливаться не буду. Гипотетически же можно предположить, что в современной России легитимность власти определяется не способом ее получения, а самим фактом обладания ею независимо от того, как она получена — по наследству, захватом революционным харизматиком или на выборах, пусть и нечестных. Возможно, их нечестности не придается значения потому, что даже незаконное приобретение власти и обладание ею, как когда-то в Византии, воспринимаются как заслуга или, точнее, как вознаграждение за нее. Да, в отличие от Византии, речь идет не о заслуге военной, но все же с ней сходной. Если кто-то обладает силой и для того, чтобы фальсифицировать выборы, и для того, чтобы представить себя победителем в честной борьбе, то он и победитель.

Так вот, такой способ легитимации не представляется мне устойчивым и гарантированно воспроизводимым. Он уже дает сбои, что мы могли наблюдать в декабре 2011 года. Отсюда и лавирование власти в последнее время: от экспериментов с относительно чистыми выборами в отдельных регионах до попыток ценностной консолидации общества посредством апелляции к традиции как «духовной скрепе».

Но таких традиций, представления о которых сохраняются в сознании «подавляющего большинства», в России всего две: единоличная власть верховного правителя и военизация социума, в ХХ веке осуществлявшаяся через идеологическую «утопию у власти». И соблазн снова и на новый лад двинуться в этом старом направлении — в том числе, и посредством идеологизации Конституции — исключать нельзя. Тем более что симптомы уже налицо. Ну, а альтернативы ему, кроме утверждения конституционализма, я не вижу.

Да, сегодня она выглядит призрачной. Но если кто-то видит другую, то интересно бы узнать, какая же это альтернатива. Пока она не предъявлена.

 

Еще о кровавом уроке 1993-го (6 октября)

Продолжаются дебаты о трагических событиях 1993-го. О том, кто в них виновен. Читать грустно, потому что в спорах этих вычитывается застревание в исторической трагедии и не вычитывается кровавое поучение. А оно в том, что монопольная власть соблазняет тех, кто ей противостоит, сменить ее монополией собственной. Монополию ЦК КПСС – монополией Съезда народных депутатов, монополию Съезда – монополией президентской. В событиях четвертьвековой давности, кого бы ни считать их виновником, нет ответа на вопрос о том, как избежать повторения трагедий. В них пока еще только вопрос. О том, как выбираться из политической монополии без ее воспроизведения в новых формах и лицах.

 

Об одном некогда знаменитом предупреждении (11 ноября)

За несколько лет до начала события, столетие со дня окончания которого сегодня отмечается, один английский публицист написал книжку, которую сначала ни один издатель не хотел печатать. Европа жила уже в предощущении войны, а автор объяснял, что она никому не сулит выгоды, что не только побежденных, но и победителей ждут только убытки. И это воспринималось, как содействие деморализации в условиях остро ощущаемой угрозы. А некоторое время спустя сокращенная версия этой книги, опубликованная автором за собственный счет небольшим тиражом и разосланная им в газеты, стала вдруг едва ли не самым читаемым политическим сочинением. Она издавалась огромными тиражами, была переведена на все европейские и не только европейские языки и широко обсуждалась в прессе и самых разных аудиториях.

Но война, тем не менее, случилась. Что свидетельствовало о том, что рациональные доводы бессильны там, где между странами и государствами нет доверия. Книга принесла автору всемирную известность, впоследствии, уже в 30-е годы он был удостоен Нобелевской премии мира, но цель, ради которой она была написана, оказалась недостижимой. И, в силу странных особенностей человеческой психики, его сочинение, бывшее предупреждением против войны, как предприятия, для всех убыточного, стало восприниматься как ошибочный прогноз о невозможности  войны.

Двадцатый век показал, что рациональные экономические доводы не в состоянии одолеть недоверие. Однако  он же показал, что оно может отступить, не становясь доверием, когда война между ведущими военными державами грозит не просто  экономическими убытками, а тотальным уничтожением жизни. Правомерно ли на этом основании утверждать, что разум победил войну – по крайней мере, глобальную —  окончательно и бесповоротно?  Пока можно только предполагать, гарантий нет.

А книжку, о которой речь, написал публицист Норман Энджелл. Она называется «Великое заблуждение. Очерк о мнимых выгодах военной мощи наций».

 

О пире победителей (14 ноября)

Посмотрел большой фрагмент документального фильма Виталия Манского «Свидетели Путина» — о выборах 2000 года. Точнее, о том, что происходило во время подсчета голосов и после объявления результатов голосования в выборном штабе Путина и в квартире Ельцина. Радость новоизбранного президента, не рискующего во избежание обмана что-то обещать, кроме обязательства «быть честным». Радость тех  сподвижников Ельцина, кто Путину помогал,  вел  и привел к победе. Радость самого Ельцина и его семьи. Пир счастливых победителей, получивших свою власть, т.е. своего у власти. Верят, что авансированная честность в игре адресована им, а в создании правил игры они будут соучастниками. И два долгих выразительных кадра. Напряженно-сосредоточенный взгляд Ельцина, когда он смотрит и слушает ТВ-комментарий поверженного им Горбачева по итогам выборов. И его же напряженно-растерянный взгляд после того, как он, позвонив Путину с желанием того поздравить, получил чье-то обещание, что Путин ему перезвонит, но – не перезвонил.

Что  побеждало в ту ночь, никто из победителей еще не знал.

 

 

Феномен нелегальной войны и миротворцы

О новом украинском законе (19 января)

Говорят и пишут, что принятый вчера украинской Верховной Радой закон о реинтеграции Донбасса[xx]свидетельствует о подготовке Киева к новой войне. Не только российские официальные лица, но и рядовые комментаторы в сети. Насколько понимаю, все как раз наоборот.

Да, Украина этим законом переводит свои действия в донбасском конфликте из режима антитеррористической операции в режим военный и  легализует использование армии. Но это не значит, что она собирается вести наступательную войну.  О чем свидетельствуют те самые формулировки закона, которые воспринимаются подтверждением такого намерения? Я имею в виду объявление не контролируемых Киевом донбасских территорий «временно оккупированными» Россией,  ее самой – «страной-агрессором», а людей, осуществляющих на этих территориях властные функции, — «представителями оккупационной администрации».  Они, формулировки эти, свидетельствуют о том, что инициирование Киевом наступательной войны будет инициированием войны с Россией. Смею предположить, что интереса в этом у Украины нет.

В чем политический и правовой смысл этого закона?

Смысл в том, что «прямые переговоры Киева с представителями ДНР и ЛНР», на чем настаивала и настаивает Москва, объявлены вне закона. И в вопросах,  касающихся выполнения минских соглашений, и в вопросах относительно  введения миротворцев. Смысл в том, что  статус временно оккупированных территорий означает законодательно наложенный на себя Украиной запрет проводить там выборы до возвращения этих территорий под ее контроль. Смысл в том, что законодательно исключено  согласие украинской стороны на участие в миротворческой миссии России, как «страны-агрессора».

Москва обвиняет Киев в разрыве с минскими соглашениями, о которых в новом законе не упоминается. Разрыва нет, есть только нежелание вводить эти соглашения в украинское правовое поле. Поэтому и контактная группа, скорее всего, будет в Минске собираться, и консультации в нормандском формате изредка продолжаться, и вашингтонский миротворец Волкер от своей миссии не откажется. Германские власти, правда, заявили, что намерены закон на предмет его соответствия «Минску-2» изучить, но не думаю, что он принимался втайне от Берлина и других заинтересованных западных столиц. Вчерашний закон ничего не отменяет и украинскую политическую позицию  не меняет, а лишь придает ей правовой статус. И позиция Москвы, надо полагать, останется прежней, и позиция западных миротворцев вряд ли станет иной.  Если вчерашний закон после  его подписания президентом Порошенко что-то изменит, то разве что еще рельефнее выявит этих позиций непримиримость.

Если же эта непримиримость переведет конфликт в открытую военную фазу, то не по инициативе Украины.  И потому, что наступательную войну с Россией ей сегодня вести не по силам, и потому, что западные союзники ее в этом не поддержат.

 

О событии четырехлетней давности (12 апреля)

Четыре года назад с вооруженного захвата отрядом Гиркина-Стрелкова украинского города Славянска началась донбасская война. После чего Стрелков на несколько месяцев стал символом доблести и героизма в глазах российской патриотической общественности. Есть повод повторить: в войне и  ее жертвах виновен тот, кто ее начал.

 

О зрячих и слепых (13 апреля)

Наведался поговорить человек, объявивший себя «смотрящим на мир двумя широко открытыми глазами». Сообщил, что оба глаза свидетельствуют о том, что донбасская война имеет главной причиной киевский «майдан-переворот». На возражение и просьбу обосновать точку зрения, совпадающую с официальной российской, ответил, что ему это не интересно, ибо бесполезно пробовать убеждать в чем-то тех, у кого оба глаза на мир раскрыты недостаточно широко. Зовут человека Александр Д.Эпштейн, он доктор наук, социолог и политолог, живет в Израиле, но часто бывает в Москве, где приглашается на ТВ, где, в свою очередь, сообщает публике об украинском националистическом аде с такой энергией и таким пафосом, каковыми природа не одарила даже Соловьева. Два широко открытых глаза на расстоянии позволяют рассмотреть то, что никому больше недоступно и вблизи. И эти же широко раскрытые глаза скользят мимо российской политики на украинском направлении. Будто и нет ее, политики этой. Наверное,  очень комфортное самоощущение: считать себя видящим мир, каков он есть, видя в нем только то, что требует мозг, а видящих еще и нечто иное  воспринимать  зрением больными.

 

О реанимации нормандского формата (12 июня)

Встретившись вчера в Берлине после  полуторагодичной паузы,  главы МИД нормандской четверки выразили единодушное удовлетворение единодушным согласием с тем, что минские соглашения надо выполнять, непрекращающийся огонь прекращать, вооружения от линии разделения сторон отводить, заминированные территории разминировать, наблюдателям ОБСЕ работать не мешать и миротворцев ООН на Донбассе  размещать. А в том, о чем не могли договориться раньше, не продвинулись и вчера.

Москва продолжает настаивать на выполнении политических пунктов «Минска-2» (введение в действие закона об «особом статусе» и проведение донбасских местных выборов), Берлин и Париж, судя по вчерашней встрече, не возражают, чтобы переговоры об этом продолжались. Но для Киева эти вопросы остаются производными от демилитаризации не контролируемых  им районов и, соответственно, передачи их под контроль миротворцев, а Москва в очередной раз устами Лаврова дала понять, что такая демилитаризация до проведения выборов в ее планы по-прежнему не входит, а миссию миротворцев видит только в охране наблюдателей ОБСЕ.

Похоже, реанимация нормандского  формата удобна для  российского  руководства, ибо позволяет признать тупиковость переговоров с Вашингтоном и его  спецпредставителем Волкером, солидарным с украинской позицией по миротворцам, — Лавров не очень старался вчера выбирать слова для констатации его, Волкера, дипломатической несостоятельности.  Теперь миссию миротворцев будут обсуждать представители стран «четверки», но вряд ли кто надеется, что позиции сторон получится сблизить. Киев не отступит – тем более, перед президентскими выборами, до которых меньше года. Москва не отступит, надеясь, что выборы приведут к смене в Киеве власти на более сговорчивую.

По сути, министры договорились в Берлине  о том, что делать в нормандском формате в оставшиеся до выборов месяцы, не рассчитывая на результат. Правда, в продолжение недавней телефонной беседы Путина с Порошенко вчера обсуждался вопрос об освобождении «задержанных лиц»,  и обсуждение это признал продуктивным не только Лавров, но и украинский министр Климкин.

 

Об убийстве Захарченко (1 сентября)

Хочу привлечь внимание к тому, что убийство главы ДНР[xxi]  произошло в определенной политической ситуации. В начале ноября истекает срок полномочий законодателей и глав ДНР и ЛНР, избранных в 2014 году. Согласно конституциям самопровозглашенных республик, должны быть проведены новые выборы. Однако они несовместимы с «Минском-2», как несовместимы  были с «Минском-1»  выборы 2014 года. Фактически их проведение означает односторонний разрыв Донецка и Луганска с минскими договоренностями, а у Москвы нет аргументов, чтобы правомерность таких выборов отстаивать. Но и не проводить их ни в Донецке с Луганском, ни в Москве позволить себе не могут. И эту ситуацию не мешает, думаю, учитывать, читая и слушая заявления представителей разных сторон после убийства Захарченко.

 

О четвертой годовщине «Минска-1» (5 сентября)

Ровно четыре года после подписания первых минских соглашений. Есть смысл вспомнить об одной из причин, их выполнение исключивших. Намеченное ими политическое урегулирование не состоялось и не могло состояться  в том числе и потому, что одной из сторон соглашения почти сразу после подписания  были нарушены.

Уже в сентябре 2014-го в Донецке и Луганске  объявили о проведении выборов глав республик и законодательных собраний ДНР и ЛНР. И 2 ноября того же года они были проведены. В дни, предшествовавшие голосованию, Вашингтон, Брюссель и даже генсек ООН выступили с жесткими предупреждениями: это нельзя делать, это вопреки договоренностям, которыми такие выборы не предусматривались. Как не предусматривалось, добавлю, и само существование ДНР и ЛНР. Однако  в Донецке, Луганске и Москве от предупреждений отмахнулись, заявив, что действуют не только не вопреки минским соглашением, но и во имя их выполнения. А после того, как в Киеве и западных столицах обнаружилась неготовность такую логику воспринимать и понимать, ее правоту стали аргументировать возобновлением широкомасштабных военных действий.

Они были остановлены инициированным лидерами Германии и Франции «Минском-2», который по замыслу должен был обеспечить жизневоплощение (имплементацию) «Минска-1». Но этот «Минск-2» стал возможен только потому, что на выборы, опрокинувшие «Минск-1», европейские миротворцы ради прекращения войны закрыли глаза. Они искали компромисс, а компромисса между Киевом и Москвой относительно этих выборов быть не могло.  Однако камень преткновения, обойденный на бумаге, почти сразу дал о себе знать:  предписанное на бумаге обнаружило свою невыполнимость.

А вспоминаю об этом потому, что такие  «камни», тактически обойденные в политике, удерживаются в памяти времени, которое может о них напомнить. Писал уже, что через два месяца срок полномочий всех донецких и луганских властей, в обход украинских законов выбранных  2 ноября 2014 года, истекает. После чего эти власти станут незаконными даже по сочиненным в Донецке и Луганске собственным законам. Тем более, что нынешние главы ДНР и ЛНР вообще не избирались – один назначен законодателями вместо убитого Захарченко, а другой – еще в прошлом году вместо изгнанного Плотницкого. Так что надо проводить выборы, а проводить выборы…проводить выборы – значит признать самих себя тем самым камнем преткновения, который имплементацию минских договоренностей исключает. То есть, открыто ими пренебречь, не рассчитывая, что в Берлине и Париже  согласятся закрыть на это глаза вторично.

Еще в конце июля в самопровозглашенных республиках слышны были голоса о готовности провести выборы, пренебрегая голосами из-за рубежа. Но уже в августе, еще до убийства Захарченко, стали призывать эти выборы  — и глав республик, и законодательных собраний — на год перенести. Правда, кто именно их может и должен перенести, не говорят.  И не могут сказать, потому что даже по донецко-луганским законам нет у властей таких полномочий, чтобы продлевать собственные полномочия.

Официальная Москва по этому поводу пока не высказывается. Не исключаю, что и от советов своим донецко-луганским союзникам воздерживается, ибо не знает, что посоветовать. И с партнерами по нормандскому формату встречаться не хочет, ибо с ее версией насчет вины Киева в невыполнении минских договоренностей они не соглашаются,  считая виновной Москву, а тут еще и этот вопрос о выборах донбасских вождей и законодателей  либо продлении их полномочий добавляется. Вопрос, в отношении которого любая московская позиция не может восприниматься с этими договоренностями совместимой.

Поэтому основная ставка Кремля – на благоприятный для него исход украинских выборов 2019 года. Поэтому же склоняюсь к тому, что  выборы глав и законодателей ДНР и ЛНР под тем или иным предлогом все же отложат, дабы избежать обвинений в обрушении «Минска-2» подобно тому, как обрушен был такими выборами «Минск-1». А в ожидании смены власти в Киеве будет  использование любых поводов или их создание для акцентирования недоговороспособности Украины и бессмысленности любых переговоров о донбасском мирном урегулировании. Именно в  этом духе высказались все без исключения кремлевские и мидовские спикеры после убийства Захарченко, а глава МИДа Лавров заявил, что до расследования убийства  планировавшаяся ранее встреча  в нормандском формате невозможна. В Европе такое обоснование не сочли  основательным, но у России представления об основательности иные. В ней  заранее убеждены, что расследователи сочтут виновной в гибели Захарченко киевскую власть, что, в свою очередь,  станет дополнительным веским аргументом в пользу неприемлемости переговоров с ней в нормандской четверке.

Такая вот ситуация к очередной годовщине минских соглашений.

 

 

О невыполнимом, которое невыполнимым не может быть признано

(4 октября)

Скорее всего, до украинских президентских выборов о минских соглашениях и всем, что так или иначе с ними связано, писать не придется. Сегодня Киев застраховал себя от возможных обвинений в их срыве, в очередной раз продлив до конца 2019 года действие закона об «особом статусе» местного самоуправления в отдельных районах Донецкой и Луганской областей. Ожидаемого сопротивления со стороны  Верховной Рады не случилось – призывы голосовать против, дабы не подыгрывать Кремлю и не попустительствовать российской агрессии, большинство депутатов всерьез не восприняло. И потому, что такого попустительства не усмотрело, и потому, что  продление действия закона настоятельно рекомендовали в западных столицах, и потому, что оно ни к чему Украину не обязывает. Ибо в законе этом записано, что в силу он может вступить только после  установления полного контроля над ныне не контролируемыми Киевом территориями.

Понятно, что Москву это не устроит, как не устраивало и раньше. Понятно также, что после сегодняшнего голосования в Верховной Раде Брюссель и Вашингтон по-прежнему будут на стороне Киева, а не Москвы. Тем более, что  в Донецке и Луганске все же решили 11 ноября провести выборы глав и законодательных собраний ДНР и ЛНР. Зная, что не только в Киеве, но и в западных столицах квалифицируют это как нарушение минских соглашений, которыми само существование ДНР и ЛНР не предусматривается. Что сразу и произошло: именно так и оценили в Украине,  Евросоюзе и США донецко-луганские решения, Россией санкционированные и поддержанные.  Таким своим шагом она давала понять, что никаких уступок от Украины и Запада в обозримое время не ждет, но и сама уступать не намерена, действуя без оглядок на договоренности и упреки другой стороны в пренебрежении ими.

Значит ли это, что после донбасских выборов, если они состоятся, Берлин и Париж минский и надстроенный над ним нормандский переговорные форматы официально  похоронят? Вряд ли. Фактически они и так уже давно похоронены, идея международной миротворческой миссии, призванная их реанимировать, форматами этими не предусмотрена, но и по ней договоренности недостижимы. И, тем не менее, из невыполнимых соглашений  односторонне никто, думаю, не выйдет. Ближе к 11 ноября протесты в мире против выборов станут, наверное, громче, как было перед аналогичными выборами в 2014-м, а потом, как и тогда, сменятся призывами выполнять минские соглашения по причине отсутствия им альтернативы.

Невыполнимое в силу несовместимости целей и интересов сторон сочтут целесообразным и впредь считать выполнимым, но не выполняющимся  по вине той или другой стороны. Киев, Берлин и Париж будут считать виновной Москву, поддерживающей незаконные ДНР и ЛНР и своим военным присутствием на Донбассе попирающей суверенитет Украины, за что и наказываемой санкциями Евросоюза. А Москва не устанет повторять, что «нас там нет», и  продолжит винить Киев за нежелание вступать с этими ДНР и ЛНР в прямые переговоры о политическом урегулировании ситуации. И ждать результатов президентских и парламентских выборов в Украине с надеждой, что власть там сменится, что сменщица окажется более сговорчивой, и с готовностью всеми доступными способами  такой  смене содействовать.

 

 

Новый опыт Украины и Россия

Об украинском антикоррупционном суде (8 июня)

В этом году не писал еще об украинских реформах. Потому что ничего заметного под интересующим меня углом зрения – имею в виду продвижение к правовой государственности – в Украине не происходило. Вчера повод высказаться появился – Верховная Рада проголосовала, наконец, во втором чтении за закон об антикоррупционном суде.

Это была долгая история, и она показательна для понимания особенностей преобразования постсоветской коррупционной системы в систему правовую. Преобразования, осуществляемого старой политической элитой под давлением гражданского общества и западных союзников. Союзники эти, отдавая себе отчет в том, что внутренних ресурсов для такой трансформации в постсоветской системе взяться неоткуда, изначально сделали ставку на имплантацию в эту систему иноприродных для нее правоохранительных структур, независимых от политической и административной власти. Так появились многократно упоминавшиеся мной Национальное антикоррупционное бюро Украины (НАБУ) и антикоррупционная прокуратура, уполномоченные противодействовать коррупции в высших эшелонах власти. Однако эти структуры, созданные по инициативе и поддержке Запада, столкнулись с тем, что возбуждаемые, расследуемые и передаваемые в суды дела там увязают: ни один из высокопоставленных деятелей по предъявленным НАБУ обвинениям осужден не был.

Как и всегда в таких случаях, противники новых институтов винят в этом сами институты («плохо расследуют»), а сторонники обличают ангажированных и коррумпированных судей. Западные союзники приняли сторону антикоррупционных структур и тех, кто их в Украине поддерживает. Они стали в последнее время более жестко, чем раньше, настаивать на создании независимого антикоррупционного суда, призванного достроить внутри постсоветской коррупционной системы здание независимой от нее системы антикоррупционной. И не просто настаивать, но и обусловливать созданием такого суда продолжение финансовой поддержки Украины.

Постсоветская система вынуждена была с этим считаться. В самом конце прошлого года президент Порошенко внес в Верховную Раду законопроект об учреждении антикоррупционного суда, а в начале марта года текущего парламентарии проголосовали за этот законопроект в первом чтении. Однако западные союзники усмотрели в нем не столько желание создать правового антагониста коррупционной системе, сколько попытку вмонтировать в нее антикоррупционный суд, устои ее не колебля. Неудовлетворенность выразила Венецианская комиссия, неудовлетвоенность выразил МВФ, неудовлетворенность выразили официальная лица в Брюсселе и Вашингтоне. Неудовлетворенность тем, что не было учтено требование о процедуре назначения судей антикоррупционного суда. Запад настаивал, чтобы назначения осуществлялись экспертами, представляющими международные правовые организации, с которыми Украина сотрудничает. На это постсоветская система пойти не могла. Но и позволить себе лишиться поддержки Запада не могла тоже. Поэтому долго искала компромисс.

Он был найден в последние часы перед вчерашним голосованием. Суть его, насколько понял, в уравнивании возможностей в отборе судей иностранных экспертов и украинской стороны. В международном экспертном совете из шести человек предусматривается и представительство Украины. Совет этот наделяется правом вето на назначение либо увольнение того или иного судьи антикоррупционного суда. Но предусматривается и преодоление этого вето большинством голосов совместной комиссии, включающей в себя, наряду с шестью международными экспертами, еще и состоящую из 12 человек украинскую Высшую квалификационную комиссию судей. При условии, что в это большинство входит не менее половины (т.е. не менее трех человек) международных экспертов.

Компромисс устроил не только украинскую власть, но и почти все оппозиционные партии – законопроект поддержали 315 депутатов. Вроде бы одобрительно отозвались уже о принятом законе и в Венецианской комиссии. Но как он будет действовать, когда дело дойдет до формирования состава антикоррупционного суда, а потом, если сформировать получится, как он будет функционировать (уже после выборов 2019 года), никто сегодня не скажет.

Опыт Украины позволил уже убедиться в том, что постсоветская коррупционная система, преобразуемая старой элитой, обладает огромной сопротивляемостью превращению в правовую даже при сильной зависимости от внешних субъектов, к такой трансформации понуждающих. Но поэтому же украинский незавершенный опыт по-прежнему интересен.

 

О молве и реальных тенденциях (13 июня)

У меня просьба к украинским друзьям и коллегам.  Не поможете ли разобраться в том, что происходит в Украине с коррупцией?  Одни пишут, что она не быстро, но все же уменьшается, другие – что ничего не меняется, третьи – что не  только  не уменьшается, но и увеличивается.  Российское ТВ и вскормленные им сетевые пропагандисты, естественно, воспроизводят оценки третьих. Но  на  чем все эти суждения основываются, не понятно. Есть ли какие-то объективные показатели, позволяющие судить о реальных тенденциях?

 

Еще об украинской коррупции (16 июня)

Попросил на днях украинских коллег высказаться о результативности противодействия коррупции в их стране. Несколько лет пишу  о том,  какие на сей счет принимаются законы, и какие, во исполнение этих законов, созданы и продолжают создаваться специализированные антикоррупционные  структуры. А о результатах почти не писал, ибо слишком уж разные сведения поступают с Украины. Кто-то утверждает, что коррупции стало меньше, кто-то – что масштабы ее прежние, домайданные, кто-то  — что они даже увеличиваются, на чем настаивает и российское телевидение.  Коллеги на просьбу отозвались, за что всем им признателен. Мнения пришлось услышать самые разные, даже полярные[xxii].  Однако…

Однако  никто  при этом не спорил с тем, что масштабы коррупции в Украине  остаются значительными.

Никто не сказал, что коррупции стало больше.

Никто не  оспаривал приводившиеся по ходу обсуждения факты, которые свидетельствуют об успехах на антикоррупционном направлении. Среди наиболее существенных достижений чаще всего фигурировали реформы  украинской газовой компании (Нафтогаза) и системы государственных закупок.

Нафтогаз  был стабильно убыточным (от 4 до 10 млрд. долларов ежегодно) и жил за счет массированных бюджетных вливаний, значительная часть которых бесследно исчезала в коррупционных потоках. А 2015 год  Нафтогаз,  отключенный от бюджетного финансирования и переведенный в рыночный режим функционирования,   завершил с полуторамиллиардной (тоже в долларах) прибылью и стал с тех пор одним из главных источников пополнения казны.

Что касается реформирования системы госзакупок – другой часто упоминаемый украинскими коллегами позитивный сдвиг, — то оно  было осуществлено посредством создания центральной электронной базы данных (ProZorro) о всех закупках, доступной для всех. До того и за информацию о тендерах, и за право подать заявку на участие в них, и за само участие  приходилось платить. Не государству, а чиновникам. Поэтому число участников измерялось единицами, а победитель определялся заранее. Теперь это число стало измеряться десятками, тендеры стали прозрачными,  их победители определяются в свободной конкуренции предпринимателей, а не теневыми сделками с чиновниками. От чего доходы последних падают, а финансово-экономическая деятельность  государства, покупающего у бизнеса товары и услуги, становится менее расточительной и более эффективной.

Коллеги, рассказывавшие об успехах в противодействии коррупции, как правило, оговаривались, что имеют в виду некоторые тенденции на общегосударственном уровне, что на уровнях региональном и местном после проведенной децентрализации тенденции могут быть самые разные и по глубине, и по направленности. Говорили также, что введение электронных систем управления не только госзакупками, но, например, и в налоговую сферу полностью коррупцию не блокирует – то же ProZorro наиболее изобретательные чиновники научились обходить посредством обновленных коррупционных схем. И еще говорили, что большинство людей позитивные сдвиги в повседневной жизни не ощущают, а потому их и не замечают, оставаясь при убеждении о тотальной коррумпированности власти. Даже если сами, как некоторые мои собеседники,  с коррупцией не сталкиваются. И убеждение это настолько глубоко, что никакими фактами поколеблено быть не может.

Один из собеседников, киевский аналитик Юрий Костюченко, проиллюстрировал эффективность ProZorro, разрушившую кланово-кумовскую практику закупок вакцин и медикаментов Минздравом, собственным опытом. А именно динамикой цен  на препарат, который постоянно покупает в течение многих лет. Один и тот же препарат одного и того же производителя в одной и той же дозировке. Костюченко подсчитал, что, с учетом изменения валютного курса, цена месячной дозы препарата с 2013 года уменьшилась в 6 раз. Но некоторые другие собеседники даже на такие сведения не реагировали, в их картину неколебимого всеобщего властного воровства они не вписываются.

Возможно, на их оценках сказывается общее падение уровня жизни, вызванное, помимо прочего, и повышением цен не только на промышленный, но и на бытовой газ в результате прекращения государственного финансирования Нафтогаза. Коррупцию в нем лично на себе никто не ощущал, а рост цен ощущают все.  Возможно, сказывается политически окрашеннаяантикоррупционная риторика оппозиции и СМИ, подпитываемая, в том числе, и неудовлетворенностью темпами и результатами украинского противоборства с коррупцией в западных столицах. И уж точно сказывается то, что ни один из высокопоставленных чиновников, против которых в последние годы  возбуждались уголовные дела, до сих пор не был осужден. А доминирующая в украинском обществе ментальность, как отмечали некоторые участники обсуждения, такова, что единственный показатель, воспринимаемый убедительным  при оценке успешности либо неуспешности действий власти против воров во власти, — это репрессия. Нет посадок – значит воры все. И это умонастроение не может быть поколеблено ни превращением убыточного Нафтогаза в прибыльный, ни электронными системами управления, ни отрытыми для всех  — тоже через электронную систему — сведениями о доходах  должностных лиц, ни созданием специализированных антикоррупционных структур.

Люди  знакомятся с задекларированными доходами  и имущественными приобретениями начальников, сравнивают их со  своими, видят запредельную порой разницу, но почему чиновники и депутаты при скромных должностных окладах такие богатые, обществу  никто не сообщает. Люди слышат о создании в стране независимых антикоррупционных структур, слышат  о проведенных ими арестах высокопоставленных деятелей, которые не сопровождаются судебными приговорами, и еще больше укрепляется в мысли, что управы на воров нет. Это я не от себя пишу, это рассказывали украинские коллеги. Они же – наиболее обстоятельно Юрий Христензен — писали о том, что в доминирующей ментальности установка на репрессии сопрягается с упованиями на появление некоей чудо-институции, которая  всех воров из высоких кабинетов переместит в тюремные камеры.

Мои собеседники – из тех, что признают успехи власти на антикоррупционном фронте, – полагают, что избавления от коррупции наивно ждать от некоего чудо-избавителя, будь то чудо-президент или чудо-институция. Они даже в отношении антикоррупционного суда, создания которого долго требовало общество и западные союзники Украины, и который недавно  был учрежден Верховной Радой, высказывались скептически. Не потому, что считают такой суд, увенчивающий здание независимых антикоррупционных институтов,  бесполезным, а потому, что не склонны верить в его чудодейственность. Потому что считают коррупцию производной от постсоветской государственной и общественной  системы, от укоренившихся  на  всех ее этажах поведенческих мотиваций, формальных и неформальных практик.   Потому что, как заметил коллега Владимир Дубровский, используя терминологию Дугласа Норта и его соавторов, коррумпированность этой системы проистекает не из дефицита репрессий, а из того, что она представляет собой государство ограниченного (для общества)  доступа.

Это стратегически оптимистическое теоретическое суждение, смысл которого в том, что Украине предстоит продвигаться от государства ограниченного доступа к государству доступа открытого, и она, если сосредоточит на этом свои усилия, свою историческую задачу решит. Меня же в данном случае интересовала только текущая антикоррупционная динамика. Сказанное украинскими собеседниками подводит к выводу, что послемайданная Украина, унаследовав коррупционную постсоветскую государственную систему и сформированную этой системой политическую и административную элиту, под жестким прессингом Запада выдавливает коррупцию из-под  собственной чиновно-олигархической кожи. Выдавливает  небезуспешно, но медленно и для большинства людей  не очень заметно, что в бедной стране не может не сопровождаться разочарованиями и недовольством властью. Эти настроения можно было наблюдать и в ответах украинских коллег на мои вопросы, но при этом конкретные указания  других участников обсуждения на позитивную антикоррупционную динамику они не оспаривали.

Об этой динамике, хоть и не очень выразительно, свидетельствуют и международные индексы коррупции, о чем участники обсуждения тоже напоминали. С 2014 по 2017 год показатель Украины несколько улучшился, но пока она, как и Россия, во второй сотне стран. Тем не менее, Россию, у которой в 2014-м индекс был выше, Украина за прошедшие годы опередила. В одном случае медленная динамика негативная, в другом – тожемедленная, но  позитивная. А насколько эта тенденция устойчива, выяснится, очевидно, в ближайшие годы.

Еще раз благодарю всех украинских собеседников, благодаря которым этот текст мог быть написан.

 

Поздравление (24 августа)

Дорогие украинские друзья и коллеги, поздравляю вас с вашим  праздником.

С верой  в вас и ваш национальный разум, его способность одолеть тяготы эпохи перемен, сохраняя верность цивилизационному вектору, намеченному Майданом, не соблазняясь в канун судьбоносных голосований корыстными и безответственными обещаниями  благодеяний, посылаемыми силами исторической инерции извне и изнутри.

История вознаграждает стойкость во времена перемен сменой национальной судьбы и наказывает за легковерие откатом назад, не всегда обратимым.

У вас трудный период между сегодняшней 27 и следующей 28-й годовщиной украинской Независимости. Быть может, самый трудный за все постсоветские годы.

Ваши недруги в моей стране ждут, что украинцы, выстояв в войне, споткнутся на избирательных участках, обнаружив неодолимое желание вернуться в «нашу общую историю». В ваших силах сделать так, чтобы они в своих надеждах обманулись.

Еще раз поздравляю с Днем Независимости.

 

О завершении начала (12 октября)

В 1991 году Украина отделилась  от российской империи государственно. В 2014-м заявила об отделении цивилизационном. Вчера предопределилось отделение (оно же освобождение) церковное[xxiii].  Украина завершает свое новое историческое начало. Чтобы начало продолжалось и завершилось новым историческим результатом,  ей, как и раньше, потребуются национальная ценностная консолидация и воля. Чего украинцам желал и желаю.

 

Об обвинениях других в необразцовости (17 ноября)

C 2014 года наблюдаю феномен, который можно назвать изводом посткрымского российского либерализма. Он в том, что люди декларируют солидарность с европейским выбором Украины и желание ей успеха, но при этом избегают говорить о роли России в происходящем у соседей, об аннексии Крыма и войне на Донбассе. Как и о том, кому они в этой войне сочувствуют и желают победы.

Они говорят, что хотели бы видеть  Украину  примером экономического и политического реформирования для России, но при этом упрекают соседнюю страну в том, что она таким примером не стала, ибо  плохо управляется, а ее руководители  ведут себя так, что помогают укрепляться кремлевскому режиму[xxiv]. О том, в чем именно видят такое пособничество, и чем именно украинская политика мешает российским либералам, эти люди не рассказывают. О том, что сделано в Украине после Майдана,  молчат тоже. Их, похоже, и  не интересуют происходящие в ней перемены, не интересует ее историческое движение, осуществляемое в сотрудничестве с Западом и при его требовательной поддержке, как не интересует и сам прецедент реформирования системы постсоветского типа, существенно отличной от системы советской, со всеми его удачами и сбоями. То есть, вне внимания именно опыт преобразований и их в этом опыте  проблематизация, а внимание только к тому, что в Украине плохие политики, а потому она для России не пример.

Возможно, российские критики, будь на месте тех политиков, давно бы уже европейскую Украину выстроили. Но что бы они делали на месте критикуемых в воюющей стране, почему-то не сообщают. А когда им дают понять, что их обличения созвучны кремлевской антиукраинской пропаганде, обижаются: она, мол, за Путина, а мы против. А я думаю, что говорить об Украине, России противостоящей, то же самое, что говорит Путин, т.е. неправду или правду частичную, значит, поддерживать Путина в его дезориентации российского населения.

Любопытно, кстати, что ряд стран Восточной Европы, по уровню жизни от России в свое время оторвавшихся, примером для нее не стали. Откуда же надежды, что примером в случае удачи может стать Украина?

 

Еще о либеральной неправде про Украину (23 ноября)

Ширятся ряды российских либералов, оповещающих соотечественников о том, что в Украине за пять лет после Майдана ничего реформаторского не сделано[xxv]. Совсем ничего. А когда им говорят, что что-то все же сделано, не реагируют. Совсем не реагируют. Даже на то, что экономический рост в соседней стране, которая без нефти, заметно выше, чем в их стране с нефтью. Или на международные финансовые кредиты, которые Украина получает, а при отсутствии реформ не получала бы. Если бы говорили, что в Украине многое пока не удалось, если бы говорили, что конечный успех все еще не гарантирован, это было бы похоже на правду. А ничего не сделано – это ложь. Когда она транслируется российским ТВ, причины можно понять. А когда  она распространяется либеральными вроде бы оппозиционерами, понимание их мотиваций мне недоступно. Сами-то они осознают, зачем дезинформируют своих читателей и почитателей? Зачем незавершенный, но не свернутый и продолжающийся процесс хотят представить итоговым негативным результатом?

 

О  двух империализмах (15 декабря)

Две  позиции относительно сегодняшнего события в Киеве[xxvi]—  ортодоксально-имперская (во всем виноваты украинские раскольники и их международные покровители) и либерально-имперская (виновны Путин и РПЦ, спровоцировавшие распад того, что созидалось столетиями). При полном совпадении оценок,  что бывшее было хорошо, а случившееся плохо.

 

О главном событии года (29 декабря)

Особенность российского 2018-го в том, что его главное событие, достойное именоваться историческим, случилось не в России. Главным событием года стала автокефалия украинской православной церкви. Не исключено, что и упреждающая российская сосредоточенность на предстоящих украинских выборах заранее сигналит о том, что и в 2019-м главными событиями не только для Украины, но и для России могут стать именно эти выборы и их исход. Большая история постимперского пространства творится в наши дни динамикой отношений двух государств и народов.

 

Российская государственная система. Власть и оппозиция

О близоруких и дальнозорких (18 января)

Новый  расклад наблюдаю в преддверии президентских выборов среди оппозиционно настроенных сограждан. На близоруких и дальнозорких. Первые живут предстоящим голосованием, вторые – тем, что будет через шесть с лишним лет. Наверное, те и другие что-то видят, вблизи либо вдали, чего пока нет. В отличие от  незрячих.

 

О кавычках (19 января)

Упомянул о выборах, не окружив их кавычками. Получил возмущение представителя передовой общественности с пожеланием замолчать. Пожелал ему того же. На всякий случай сообщаю, что кавычки  без острой грамматической необходимости предпочитаю не употреблять. Я и о российском парламенте пишу без кавычек, и о российском рынке, и о российском праве, и о  крымском референдуме. И о выборах, например, в Англии первой трети  ХIХ века, к которым допускались четыре процента взрослого населения. А если надо что-то охарактеризовать, использую  не кавычки, в которых усматриваю рудимент советской письменной политической речи, а уточняющие прилагательные. Ну, а те, для кого кавычки  — визитная карточка прогрессизма, могли бы обратиться с протестом  в международные организации, не признавшие результаты думских выборов в Крыму, или в ООН, Генассамблея  которой не признала результаты референдума в том же Крыму. Их политический и грамматический стандарт почему-то кавычек не требует.

 

О символах четвертого срока (31 января)

Как понял из сообщений об общении Путина с доверенными лицами, ближайшая сверхзадача страны – осознать состояние, в котором она находится. А ключевыми словами ближайших шести лет будут «рывок» и «зачистка»[xxvii]. А до того, как опять же можно понять, были времена доведения до  состояния, требующего рывка, и предзачисток, готовящих  к зачистке полной и окончательной.

 

Еще о рывке и зачистке (4 февраля)

Прочитав мою заметку о намечающемся новом курсе рывка и зачистки, коллеги  стали думать и гадать, что это  такое может быть и может ли быть вообще.  Какой рывок и куда? Кого и что зачищать?

Про рывок президент  вроде бы объяснил: «Нам нужно понимать, что без современного здравоохранения, образования, инфраструктуры, без современной науки, без современных технологий – без робототехники, без генетики, без биологии – нам просто невозможно будет сохраниться»[xxviii].  Это не риторика выживания ценой развития. Это о том, что без развития не выжить. Что-то похожее на  «Отечество в опасности».

Это состояние, переживаемое страной, ей и предлагается осознать.  А кто не осознает, тех зачистят. Как именно, тоже вроде уже не секрет. Во-первых, перекрытие  посредством механизмов «диктатуры закона» доступа к власти  противникам власти  со стороны улицы.  Во-вторых, отмеченное уже некоторыми экспертами преобразование фаворитизма в безличное бюрократическое правление, осуществляемое  отобранными правителем руководителями в центре и на местах и лично ему обязанными своей карьерой. В-третьих, исключение политизации этих людей  независимо от того, назначенные они или выборные.

Обеспечит ли такая зачистка обещаемый и объявленный безальтернативным рывок? Думаю, что не обеспечит. Потому что для него нужны соответствующие мотивации, которые одной лишь зависимостью от верховного начальства не стимулируются. Откуда им взяться в бюрократическом классе, по своей природе тяготеющем не к  рывкам, а  к  консервации  статус-кво, да к тому же совсем не веберовском  в смысле установки на правовую рациональность? Откуда  взяться им в лишенном  субъектности обществе, даже если оно осознает вдруг  состояние, в котором оказалось?

 

О новизне предстоящей акции (24 февраля)

Обсуждают новизну акции, именуемой президентскими выборами. Новизна налицо. Внезапно консолидировавший антирежимно настроенную молодежь и обретший политическую силу  альтернативный вождизм от политики принудительно отсечен и  новаторски замещен приводным ремнем от власти к оппозиционному антирежимному избирателю[xxix]. Такого еще не было. Осталось посмотреть, как этот избиратель к этому ремню отнесется, и какие перспективы перед ним откроет.

 

О возможностях (26 февраля)

Спорят  о возможностях в стране перемен. Конечно, возможны. Столетиями только и были, что перемены, их и на наших глазах не одна и не две случились. Вопрос в том, возможен  ли выход за границы прежних возможностей. Я не о силе тех, чей интерес в удержании этих границ, а о потенциале тех, кому они тесны. Кто они? Насколько их много? А главное – чего хотят и что смогут, став вдруг властью?

 

Об отстающем лидерстве (2 марта)

В некотором смятении пребываю после вчерашней речи президента[xxx]. Россия  вроде бы впереди планеты по ракетам, что вроде бы свидетельствует об ее технологическом лидерстве. И она же – перед угрозой потери суверенитета из-за технологического отставания, преодолимого только мобилизационным прорывом. Как это так?

Понимаю так, что речь идет о лидерстве или как бы лидерстве в границах уходящего технологического уклада и пребывании в стороне от уклада приходящего, создаваемого в других местах. А какое еще может быть понимание?

Но если так, то прорыв предстоит осуществить такой, какого России осуществлять еще не доводилось: она успешно проявляла себя в обновлении уже сложившихся не в ней технологических укладов, но никогда – в прорывах к укладам новым. Вот на этот  перспективный вызов, воспринимаемый угрозой безопасности и суверенитету, сегодня гарантированным,  президент и обещал ответить.

Как ответит – пока не сказал. Пока только призвал ответить вместе с ним.

 

О завышенных планах (3 марта)

Посмеиваются над громадьем очередного шестилетнего плана действующего и будущего президента. Не замечают почему-то, что его планы  изначально не ориентируются на выполнение, на что мне приходилось уже обращать внимание. Притом, что и сам президент на сей счет тоже не раз проговаривался.

Его метод планирования – завысить цель до недостижимости, чтобы сильнее мотивировать на приближение к ней. Что-то похожее на стратегию, изобретенную в первую советскую пятилетку. Разумеется, без крайностей, вроде объявлений невыполненного досрочно перевыполненным.  Или  выборочным зачислением в ряды вредителей одних ради воспитательного воздействия на других. Но срывы планов, как и в старые времена, не афишируются.

А если срываются очень уж впечатляюще, то виновником объявляется кризис. То есть, стихия, никаким планам не подчиняющаяся,  считаться с ними не намеревающаяся и виновных не предполагающая. А если предполагающая, то не в стране, а за ее рубежами. И чего тогда смеяться над прожектами, коль они не от заблуждений, а от осознанной установки на прожектирование? Их функция – удерживать в тонусе и подстегивать административную мотивацию, любую иную сдвигая на экономическую периферию.

Если уж над чем смеяться, то над этим. Если смешно.

 

Еще о технологическом прорыве (4 марта)

Долго дискутировали последние дни о президентском призыве к технологическому прорыву, объявленному императивным и безальтернативным в силу угрожающего безопасности страны и ее суверенитету технологического отставания[xxxi]. Исхожу из того, что  перед Россией сегодня и в обозримом будущем два вызова, на которые у нее нет ответа.

Один из них исторического масштаба, проистекающий из исчерпанности ресурса догоняющих военно-технологических модернизаций при сохранении или даже обновлении  форм традиционной политической системы. Эти модернизации осуществлялись на двух опорах: заимствовании зарубежных достижений после обнаружения их военного потенциала и принудительной мобилизации  населения на технологический рывок. Сегодня ни то, ни другое не воспроизводимо.

Потому что неизвестно, что именно заимствовать. Неизвестно, какое новшество может обернуться неотвратимой  угрозой.  И эта новая опасность осознана, она ощущается в политическом воздухе. Ее осознание улавливается и в руководящих предупреждениях о грядущей роли искусственного интеллекта, овладение которым превратит владельца во властелина мира, и в упомянутых констатациях технологического отставания, грозящего безопасности и суверенитету страны. Оно улавливается и  в призывах к технологическому прорыву, и в заявлениях о том, что прорыв этот, в отличие от прежних, должен быть не догоняющим, а первопроходческим.

Убежденность в неуязвимости, обеспеченной ракетно-ядерными арсеналами и другим техническим наследством советского индустриализма, начинает терять силу, подтачиваемая непросматриваемостью  технологического будущего и опасениями быть застигнутым им врасплох. Можно подпитывать эту убежденность у доверчивого народонаселения компьюторными картинками, свидетельствующими о растущей боевой мощи и даже о превосходстве. Но в сочетании с одновременным призывом к технологическому прорыву такие демонстрации не в состоянии скрыть обеспокоенность уже потому, что речь идет о прорыве к тому, что призывающим неизвестно.  

Второй вызов, наложившийся на первый и обостривший его остроту, — ситуативный. Он рукотворный, т.е. производный от российской геополитики последних четырех лет. И на него, как и на первый, у властей нет ответа. Образ державного могущества, поддерживающий их легитимность, не позволяет отступать им ни в крымском вопросе, ни в донбасском, ни в сирийском. Но и образ Запада в его собственных глазах не позволяет ему отступать перед российским вызовом  мировому правопорядку.

Итожим. Время догоняюще-принудительных военно-технологических модернизаций для России ушло. Это голос истории, и он, кажется, услышан. Параметры,  возможности и угрозы нового технологического уклада, формирующегося на наших глазах при осознанном в России отставании от его темпов, еще не прояснились, а потому не понятно, в чем догонять в первую очередь,  и что заимствовать. Когда придумали паровую машину, ткацкий станок или танк, было понятно. Когда изобрели и испытали атомную бомбу, было понятно. А сейчас нет.

Да и будь понятнее, возможность заимствований отсечена российской геополитикой. И что же тогда означает призыв к технологическому прорыву? Формирование нового технологического уклада в отдельно взятой стране при опоре на собственные силы?

Если так, то нам предстоит пережить второй, после 1917 года, опыт отечественного и мирового первопроходчества.

 

О простоте и сложности в политике (7 марта)

Президент России доволен   американским президентом («с ним можно договариваться») и разочарован в американской политической системе  («у меня разочарование совсем не в партнере, все больше в самой системе»)[xxxii]. В самые  напряженные часы Карибского кризиса Хрущев тоже сетовал на неэффективность этой системы, узнав о том, что Кеннеди в своих решениях не свободен, что вынужден оглядываться  при их принятии  на общественное мнение, конгрессменов, военных.  А Трамп Путину нравится, возможно, и потому, что и того доставшийся ему американский институциональный порядок раздражает не меньше.

Это старое, очень старое соперничество двух типов систем. Польский король Стефан Баторий завидовал Ивану Грозному, которому не надо было постоянно выпрашивать  у подданных деньги на войну, как Баторию у капризного шляхетского сейма. Что не помешало польскому монарху в войне с московским царем преуспеть.  А американская система, казавшаяся неэффективной советскому лидеру, не помешала ей преуспеть в противоборстве с системой советской.

         Простые механизмы принятия решений, включаемые свободной властной волей правителей, могут казаться  преимуществом,  а обладание ими даже вызывать зависть у лидеров, чья воля сдерживается множеством институтов и процедур,  но стратегически сложность до сих пор обнаруживала перед простотой превосходство.  Вызовов этой сложности было немало, сейчас  очередной. Пока она сопротивляется.

 

Об игре вдолгую (8 марта)

           Президент России сообщил, что западные санкции за Крым предвидел, признал, что страны, санкции установившие и поддерживающие, «выработали очень правильную тактику и в известной степени своих целей, конечно, добиваются», но заверил соотечественников в том, что «мы все равно вдолгую выиграем»[xxxiii]. То есть, оппонентам могут сопутствовать тактические успехи, но позиция России сильнее стратегически, а потому и победа может быть только за ней.

А победа, судя по официальной риторике,  – это переговоры и договоренности о возвращении к докрымскому мировому порядку и докрымским отношениям между Москвой и западными столицами не только с сохранением Крыма за Россией, но и завершением донбасской войны на ее условиях.  А уверенность в победе – из надежды на выносливость  населения  и его готовность платить за эту победу цену, для оппонентов неприемлемую. Так понимаемое величие народа и воспринимается неиссякаемым стратегическим ресурсом для игры вдолгую. Который одновременно и ресурс устрашения противника чужой и чуждой ментальностью с размытыми границами между нормами мирного и военного времени, легко возбуждаемой военной риторикой и демонстрируемым превосходством в военно-технической силе.

Вот на это, как понимаю,  и ставка в наблюдаемой игре на обострение – в ответ на расширение Западом санкций — политической конфронтации с ним и переводе  ее на язык холодной войны в расчете на преимущество в крепости нервов. Однако ресурс ресурсом, но успех в холодных войнах России пока не сопутствовал, хотя стратегиями, которые считала самыми надежными, она себя временами оснащала.

 

Об инновациях и рисках (10 марта)

Прочитал стенограмму заседания под председательством Путина наблюдательного совета Агентства стратегических инициатив[xxxiv] – есть такая структура, шесть лет назад создана. Говорили про технологический рывок, к которому призвал президент. Читая такие материалы, всегда стараюсь удерживать интересующий меня угол зрения. Он же вопрос: какими механизмы могут обеспечить создание инновационной среды при сложившейся в стране государственно-управленческой  системе?

Выступавшие на заседании подробно рассказывали о том, что за прошедшие годы сделали, что делают и намечают сделать, дабы технологический рывок состоялся. А один из докладчиков сказал, что с рывком этим могут быть проблемы. Они, как понял, в том, что в существующую систему привносятся ориентированные на формирование инновационной среды западные организационные формы, которые для Запада уже не новые, там они «обслуживают уже уходящий технологический уклад». Так поступают, чтобы избежать риска. Но так никакого прорыва не получится, так получится растущее отставание. Для прорыва «нам нужно не избегать риска, а инвестировать в риск».

Но в том ли только дело, что берут устаревшие формы? Не слышно что-то, чтобы и уходящему технологическому укладу они сообщали в России динамику, которую придавали в местах, откуда заимствуются.  И не потому ли не придавали и не придают, что в тех местах  эти формы, как им и предписано, риски поощряли, а в наших краях, где их предписано исключать, поощрять переставали? Вот и думаю, возможно ли вообще привнесение в российскую государственную систему организационных форм, мотивирующих на управленческий и предпринимательский риск?

На заседании этот  вопрос интереса не вызвал – ни у выступавших, ни у председательствующего.

 

О том, что напишут и не напишут в учебниках (15 марта)

Почему-то все еще гадают, что будет в ближайшие шесть лет во внешней политике России. Притом,  что не раз уже сказано: будет продолжение послекрымского курса. Действующий и будущий президент, как сообщил на основе полученной из первых рук эксклюзивной информации А.Венедиктов, не только не безразличен к тому, что напишут о нем в учебниках истории, но очень даже этим озабочен. Поэтому будет добиваться, чтобы Крым стал российским не только по факту, но и по праву, а Украина — пророссийской и по праву, и по факту. И чтобы президент Асад продолжал править так, как ему удобно.

Цель и смысл послекрымской внешней политики Путина останутся прежними – вернуть Россию в международное правовое поле, вынудив Запад согласиться в отношениях с ней вести себя так, будто она это поле  не покидала. Ни в Крыму, ни на Донбассе, ни где-то еще. Или с тем, что поле это надо перепахать и перезасеять другими нормами. А как можно  вынудить? Только показывая словом и делом, что без России мир со своими проблемами не справится, что ему без нее не избежать  перманентной турбулентности и угрозы хаоса. Включая и сам Запад, которому Путин предлагает договариваться, учитывая   геополитические интересы Москвы и ее желание  легализовать их в мировом правопорядке.  В противном случае отказываясь, в частности, реагировать  на  действия российских граждан на территории других стран, что бы эти граждане  там ни делали и какие бы законы ни нарушали, если они не нарушают законы российские[xxxv].

Путин не может отступить, ему ничего не остается, как наступать. Запад не может  уступить, ему тоже ничего не остается, как наступать. Такая вот ресурсозатратная геополитическая игра  между установкой на восстановление международного порядка и установкой на роль его признанного победителя в будущих учебниках.  Действующий и будущий президент России уверен, что вдолгую он эту игру выиграет, надеясь, очевидно, что страна вместе с ним за ценой не постоит.

 

О вчерашнем голосовании[xxxvi]и не только  (19 марта)

         Писал уже как-то, что современные политические нравы в России едва ли не выразительнее всего представлены перед 9 мая и в сам этот день. Война и победа в ней ситуативно превращаются в главный источник коллективной идентичности, в национальную идею, переносимую из давнего уже прошлого в настоящее и будущее и импульсивно восполняющую дефицит ценностной консолидации. Память о победной войне с сопутствующими напоминаниями о текущих внешних угрозах объединяет население с властью, легитимируя ее в образе, ассоциируемом с властью во время войны. А последние парламентские и вчерашние президентские выборы, эту легитимность призванные документировать, наводят на мысль, что кануны голосований, сами голосования и реакция на них – не менее ценный материал о политических нравах для будущих историков. Только не о власти и большинстве населения, а об его оппозиционном меньшинстве, которое идентифицирует себя не с войной, а с миром, но внутри себя втягивается в войну всех против всех. Подумали бы, почему так, чем воевать перед электоральными боями по поводу участия либо неучастия в них и клеймить друг друга после разгрома в них. И еще о том, что публичное декларирование ценностей, вами разделяемых, в обмен на ваши голоса само по себе не свидетельствует о том, что это и ценности декларирующих. Времена постправды на дворе.

 

Об обещанных прорывах и зачистках (22 марта)

Сообщают, что в высоких сферах напряженно ищут практические способы выполнения обещаний президента, данных им избирателям в бытность кандидатом в президенты.  Мне это интересно, учитывая, что эти обещания сочетались с призывом осознать текущее состояние страны, ее технологическое отставание, ставящее под угрозу ее безопасность и суверенитет. Было сказано также, что преодолеть его предстоит посредством прорыва, сопровождаемого зачисткой в отношении тех, кто к прорыву не расположен. Это интересно, потому что история прежних догоняющих прорывов сегодня ничему уже научить не может, сегодня может идти речь только о создании в стране конкурентной инновационной среды, мотивирующей на постоянное обновление, чего прежние прорывы не предусматривали, а потому и не обеспечивали. То есть, обещано, насколько мог понять, радикальное преобразование не в масштабах эпохи, а в масштабах всей предшествующей российской истории. Ибо иначе угрозы безопасности и суверенитету отвести от России считается невозможным. Поэтому и жду с нетерпением конкретизации. Но пока дождался только предупреждения Кудрина, что без преобразования государства и государственного управления любые обещанные прорывы останутся благим пожеланием. Что сначала нужен прорыв на этом направлении, и времени на него не больше двух лет[xxxvii]. Прочитал, и стало еще интереснее. А тут еще выясняется, что до преобразований государства прорыв и зачистка востребованы на мусорном фронте[xxxviii].

 

О стратегиях выживания (23 марта)

Некоторое возбуждение оппозиционных политических эмоций последовало за протестными акциями жителей Волоколамска. В народе, мол, есть ресурс недовольства властью, он накапливается и уже  дает о себе знать. Думаю, что такой ресурс есть, и он может проявляться в случаях, когда под угрозой  оказывается привычная жизненная стратегия. Народ готов прощать начальству все, в чем считает его виновным, если при нем обеспечивается выживание, но не настроен ради него или из-за него умирать. Пенсионеры тоже  в свое время стали перегораживать федеральные автотрассы, напуганные тем, что монетизация льгот оставит их без лекарств. Но это не протест против повседневной рутины выживания, а ее защита. Как и голосование 18 марта. К этому настроению апеллирует и переизбранный на новый срок президент: улучшения, конечно, будут, надежду на них сохраняйте, но быстро их не ждите[xxxix].  Их и не ждут. Про императивность технологического прорыва – это же не для населения, это для мобилизации самой власти, ощутившей угрозу собственному выживанию  не столько из-за технологического отставания, сколько из-за его непредсказуемых последствий. Из-за того, как сказал однажды президент, что технологическое лидерство в какой-то момент может превратить внешнеполитических оппонентов во властелинов мира.

 

О трагедии в  Кемерово[xl](25 марта)

Источник угроз безопасности людей не вовне, как им внушают, и во что они верят, а внутри.  Он в профессиональной и моральной деградации тех, кто за безопасность отвечает, прикрытой  вертикальной лояльностью.  Поэтому и телевидение может позволить себе о  трагических плодах этой деградации оперативно не сообщать, будучи одним из ее звеньев, одним  из этажей  этой вертикали, ответственным за сокрытие внутреннего источника опасности и обучение народонаселения бдительной сосредоточенности на источниках внешних. Завтра, конечно, что-то покажут и расскажут, но сегодня воскресенье, высокие кураторы отдыхают,  начальники кураторов тоже, руководящих указаний не поступает, а телевизионщики настолько независимы от собственного мнения и профессиональных стандартов журналистики, что о трагедии в своей стране, известной уже всему миру, предпочитают отмалчиваться.

О государственной реакции на большую беду (27 марта)

Беда приоткрывает кое-что в психологии тех, кто прямо или косвенно в ней повинен[xli].

Они склонны выражать великую благодарность высшему начальству за проявленное внимание к трагедии на их территории, возводя его в ранг великого одолжения, и сочленять  благодарность с прошением  о прощении  за случившееся.

Они склонны считать и заверять это начальство в том, что трагедия на общественную атмосферу негативно не повлияла, а люди, организовавшие против них митинг, — малочисленное оппозиционное  «воронье»,  никакими родственными узами с жертвами трагедии не связанное, а митинг инициировавшее, чтобы решать собственные проблемы[xlii].

Они склонны порицать митингующих за обличительные речи, объясняя им и с ними солидарным,  что «пиар на горе» никого не красит,  и не испытывают неловкости, когда порицаемым оказывается человек, у которого беда унесла всю семью[xliii].

Они стараются, по возможности, избегать прямых контактов с митинговой стихией, предпочитая им индивидуальные контакты с пострадавшими (в больницах)  или с родственниками погибших, где можно выступать не в роли виновных, а в роли заботливых опекунов и говорить не на языке чувств, а на языке житейских интересов.

У них, можно сказать, государственный подход к трагедиям, при котором главное – не позволить эмоциям поколебать порядок, трагедии провоцирующий, и заверить высшее начальство в своей для этого годности. А у высшего начальства тоже государственный подход, не только не предполагающий контакта с митинговыми эмоциями, но от эмоций, похоже,  освобождаемый вообще. Они вытесняются  рациональным обоснованием претензий и требований к подчиненным: «мы говорим о демографии и теряем столько людей»[xliv].

         Возможно, боязнь  оказаться не соответствующими демографической политике государства на сохранение и увеличения численности народонаселения кажется  более сильным и надежным мотиватором для управленцев, чем ощущение ими самоценности любой человеческой жизни и приоритетности ее сбережения.

 

О конкурентной среде (6 апреля)

Президент провел вчера заседание Госсовета по развитию конкуренции. Сказал, что дело с ней обстоит в стране неблагополучно. Сказал, что без конкурентной среды никакого прорыва быть не может[xlv]. Не сказал, что такая среда означает высвобождение бизнеса из-под опеки бюрократии, его независимость от нее при зависимости только от права и правоприменения, тоже зависимого только от права. Государственная система такого не предполагает, наличие экономически независимого от нее массового предпринимательского слоя ей противопоказано. Следовательно, предполагается инкорпорирование в нее конкурентного начала вопреки ее природе. Но то, что вопреки, природа отторгает. Один из выступавших – г-н Жириновский – в этом смысле и высказался: не надо, мол, играть нам в чужие игры, расширяя пространство свободы для системно иноприродного эгоизма частника, проку для российской экономики от него не будет. Однако в логику прорыва это не вписывается, прорыв же, насколько могу судить,  видится в скрещивании неправовой властецентричной системы с широкой предпринимательской инициативой, и потому на г-на Жириновского не обратили внимания.

 

О системе подонков (16 апреля)

Не люблю сильные выражения, почти никогда их не использую, но в данном случае другие неуместны. Предпринимателя Валерия Пшеничного, сообщившего о хищениях денег при строительстве подводной лодки, арестовали и зверски запытали до смерти в одном из петербургских СИЗО[xlvi]. По отзывам сведущих людей, уникального дарования был конструктор и изобретатель. Правоохранительная система подонков.

 

О критике абсурда (17 апреля)

Клеймят и высмеивают тотальный абсурд, транслируемый сверху вниз и отзывающийся встречным запросом на абсурдизацию снизу. Не замечают, однако, что это способ государственного упорядочивания такой выбран за неимением иного  проекта и его субъектов. Он, кстати, предусматривает обратную связь не только в виде низового отклика на управленческие сигналы сверху, но и в виде того, например, что случилось в Кемерово. Не в том смысле предусматривает, что в планы закладывает, а в том смысле, что обходится без механизмов упреждения рукотворных трагедий. В такие моменты порядок  этот на обличения вынужден реагировать, но устои его они не колеблют, ибо в нем отработаны методики успешного уподобления недовольства государственной измене. А с рутинными сетевыми уколами и упражнениями в иронии он научился сосуществовать без напряжения – такое расходование умственной и эмоциональной  энергии его устраивает.

 

О призывах к тому, чтобы одуматься (30 апреля)

Новые веяния: отдельные российские системные политологи, устрашенные перспективами вернувшейся холодной войны, обращаются с призывами одуматься и, пока не поздно, остановиться[xlvii]. Кто-то обращается к российским властям, кто-то и  к ним, и к западным политическим экспертам, а через них и к западному истеблишменту.

Хорошо бы, конечно, одуматься и остановиться. Но плохо представляю себе, как это можно сделать при несовместимом понимании действующих норм международного права.  И советов не слышно насчет того, каким мог бы между этими несовместимостями быть компромисс.  

Логика бескомпромиссности предзадана ситуацией, созданной Россией в 2014 году. Если, скажем, одна из сторон позволяет себе участвовать в  войне на чужой территории, объявляя себе в ней не участвующей («нас там нет»), если на том стоит, ибо иначе не может, то и другим сторонам пространства для компромисса она не оставляет.

Против призывов к тому, чтобы одуматься и остановиться, возражать, конечно, неразумно. Но такие призывы поверх главного вопроса о том, как при этом совместить несовместимости, вряд ли станут для кого-то руководством к действию.

 

О «казачестве» (6 мая)

В 2014-м известный идеолог альтернативной цивилизации высказался об ее традиционных опорах. Первая, объяснил он, восходит к Государеву Двору ХУ века, от которого есть пошло российское «военно-служилое государство». С тех пор оно в разных воплощениях существовало всегда, суждено ему возродиться и сегодня. А вторая опора – казачество, без которого выстроить империю тоже не получилось бы. И автор с удовлетворением отмечал, что и эта опора восстанавливается на Донбассе, где исторические и духовные преемники казаков воюют за Россию и русских[xlviii].

Мне тогда эта надежда на роль казачества в неоимперском проекте очень уж оправданной не показалась, как не кажется и сейчас. А что  людей можно отбирать в казаки, назначать казаками и специально готовить их для другой миссии, а именно – для охраны государева двора и разгона  уличных протестантов против его политики[xlix], тогда, насколько помню, не приходило в голову и идеологу альтернативной цивилизации. Осталось подождать, когда этих людей с нагайками и привилегией на незаконное насилие официально поименуют патриотическим и единственно подлинным гражданским обществом, добровольно и безвозмездно противостоящим смутьянам.

 

О «дремучем охранительстве» (7 мая)

Пытаюсь уяснить, что есть «дремучее охранительство», о вредоносности которого для осуществления технологического и прочих прорывов сказал президент[l]. То ли оно отличается от охранительства не дремучего, которое полезно, то ли охранительство не может быть не дремучим в принципе. Вот, скажем, телеведущий Соловьев и большинство его постоянных гостей – они охранители? Если нет, то кто? А если да, то дремучие или какие-то другие?  И если другие, то какие?  Есть о чем подумать, президент будит мысль.

 

О предстоящей шестилетке (19 мая)

Коллеги просят высказаться о моем понимании намеченного президентского курса во внутренней политике. Понимаю так, что есть намерение сохранить и упрочить альтернативную цивилизацию в том, что касается наличной государственной системы, и выжать из этой системы максимум ее возможностей, дабы во всем другом-прочем рывком приблизиться  к стандартам цивилизации, которая не альтернативная. В науке, технологиях, обустройстве  транспортной инфраструктуры, образовании, здравоохранении.

Что-то, разумеется, будет сделано – под рывок собираются и выделяются значительные финансовые ресурсы. Может быть, даже немало. Но не больше того, что посильно для бюрократии, которой предстоит стать главным двигателем модернизационного рывка, к чему она плохо приспособлена. Не потому только, что в альтернативной цивилизации этому мешают развитые коррупционные аппетиты (российская политическая власть неспроста озаботилась финансовой оптимизацией и бюджетной дисциплиной), но потому, прежде всего, что мотиваций для модернизации у бюрократии ее природой не предусмотрено. А у тех, у кого предусмотрено, они блокируются тем самым государственным устройством альтернативной цивилизации, которое хотят сохранять и укреплять.

Соединить одно с другим, поручая, скажем, чиновникам развивать конкуренцию между производителями или содействовать технологическим инновациям, разумеется, можно. И плановые задания установить можно. И ввести показатели отчетности, предназначенные для контроля за исполнением заданий и поручений, тоже можно. Отчеты будут. А свободной конкуренции и инноваций не будет. Как, думаю, и обещанного темпа роста ВВП, превышающего рост общемировой. И насчет ожидаемого   вхождения России в число пяти крупнейших экономик мира не уверен  тоже. Но выделенные на рывок большие деньги будут  освоены, и какие-то результаты могут стать заметными.

В послесталинские десятилетия альтернативная цивилизация тоже ведь много тратилась на освоение иноцивилизационных стандартов внешнего обустройства, и люди плоды такой работы замечали.  Однако мотивации инновационного саморазвития цивилизации этой в ее советском воплощении создать не удалось, что тоже не оставалось незамеченным и развитию оптимистического самоощущения не способствовало, хотя идеологи и пропагандисты внушить его очень старались. А сейчас в аналогичный период входит, похоже, альтернативная цивилизация в воплощении постсоветском.

 

О подготовке к рывку (26 мая)

В последние дни становится очевидным, что предписанный президентом  шестилетний рывок – дело тонкое.

Глава Центробанка Набиуллина сказала, что без структурных реформ обещанные дополнительные 8 трлн. рублей бюджетных расходов могут вызвать перегрев экономики и рост темпов инфляции. И еще сказала, что источник финансирования этих 8 трлн.  ей не ясен[li].

Первый вице-премьер Силуанов сказал, что реформы состоятся. Будут «новые налоговые стимулы для привлечения новых инвестиций». Будут «запущены новые источники роста, такие, как индивидуальный пенсионный капитал». Имеется в виду, что добровольные пенсионные взносы станут источником длинных денег и, соответственно, инвестиций. Еще будет создан инфраструктурный фонд и либерализовано валютное законодательство[lii].

Председатель Счетной палаты Кудрин сказал, что главное и первоочередное – реформа государственного управления, качество которого назвал «чудовищным». И еще сказал, что ничего не слышит от правительства относительно развития конкурентной среды, которой не может быть при доминировании в экономике государственных компаний.

Председатель комитета Госдумы по бюджету и налогам Макаров сказал, что у регионов для обеспечения намеченного нет денег, а руководители регионов знают, что 8 трлн. рублей нет и у правительства. И еще сказал, что дело вообще не в том, где взять эти триллионы. Дело в том, что главные беды – «абсолютная неэффективность и абсолютная безответственность».

Министр экономического развития Орешкин сказал, что в экономике, которая в России не плановая, а рыночная, экономический рост будет зависеть не от собранных правительством дополнительных денег, а от качественной работы банков, которые за шестилетку должны профинансировать инвестиции не на 8, а на 35 трлн. рублей. Государство не должно и не будет определять, каким и как развиваться отраслям экономики и каким возникать отраслям новым.

Президент Сбербанка Греф сказал, что в этом отношении правительство может на банки не рассчитывать. Они не станут финансировать новые отрасли, ибо «там нечего взять в залог, там непрогнозируемые денежные потоки». Они будут по-прежнему финансировать сырьевые отрасли и транспорт («там все в порядке с отдачей на капитал»). Поэтому при ориентации на банки и их приоритеты правительству было обещано и через шесть лет сохранение той же структуры экономики, что есть сейчас.

Судя по всему, не очень ясно пока с предписанным рывком даже тем, кому предписано его направлять. Тем не менее, премьер Медведев поручил руководителям ведомств в течение полутора месяцев определиться с тем, как они на своих участках намерены этот рывок осуществлять.

 

О Системе и Счетной палате (21 мая)

Обсуждая мою заметку о начавшейся шестилетке, коллеги вспомнили и о Кудрине[liii]. Интересуются, какова его роль в осуществлении намеченного технологического и прочих рывков,  и как она соотносится с выдвигавшимися им проектами реформ. Думаю, что почти никак не соотносится. Кудрин считал приоритетной задачей реформирование системы государственного управления, без чего рывок полагал сомнительным. Однако его совет, адресованный действующей власти, востребован ею не был. Систему решили не трогать, а использовать ее по максимуму ради форсированного устранения цивилизационных отставаний посредством щедрого бюджетного  финансирования многовекторного развития. Но для этого нужны не реформаторы, а чиновники, изыскивающие дополнительные суммы денег в казну, осуществляющие их распределение и контроль за их расходованием  для достижения заранее планируемых результатов. В границах этой установки и нашли место Кудрину во главе  Счетной палаты, как одному из финансовых оптимизаторов, надзирающим за целевым использованием бюджетных средств и противодействующим их разворовыванию.  То есть, вместо реформирования государственной системы ему предложили поучаствовать в улучшении системы, которая есть, в очищении ее от злокачественных наростов, для нее органичных. О том, что рывок к инновационной экономике, требующий иных, чем бюрократические, мотиваций, при этом вряд ли может получиться, Алексей Леонидович и сам не раз давал понять, почему и настаивал на первоочередности реформы государства. Но, видно, передумал, решив послужить отечеству не там и не так, как хочется, но там и так, как высочайше дозволено и предложено.

 

О пытках (5 июля)

Прочитал интервью с главой «Комитета против пыток» Игорем Каляпиным[liv]. Узнал, что пытки, по закону строго наказуемые, безнаказанно применяются полицейскими. Что Следственный комитет отказывается возбуждать против них уголовные дела. Что они, осознавая свою безнаказанность,  в способах мучительства все более изобретательны и все меньше опасаются оставлять следы насилия на теле насилию подвергаемого. Что среди «пыточных» регионов выделяются Чечня и Москва.

Почему так? Потому, считает Каляпин, что «нынешней власти нужна полиция и Следственный комитет, которые работают в ручном режиме. Страна большая, а рук не хватает. А если они будут работать по правилам и по закону – значит, над ними потеряют власть. Тогда уже нельзя будет сказать, какого губернатора сажать, а какого нет. Появится риск, что посадят тебя и твоего друга. Никто не хочет, чтобы у нас все было по закону. Рядовые граждане, кстати, тоже».

Но тут не просто произвол. Тут произвол, комбинируемый с квазиправовыми способами воспроизводства неправовой системы.  «Диктатура закона», о которой постоянно пишу, — это не только учреждаемые законодателями репрессивные нормы, попирающие конституционные права под видом их защиты. Это еще и избирательное правоприменение, при котором единый для всех закон распространяется на одних и не распространяется на других. И это такой порядок, при котором блюстителям закона во имя закона негласно дозволено неконтролируемое и ненаказуемое беззаконие. В том числе, и насильственное принуждение людей  к признанию в не совершенных ими преступлениях. Иногда таких насильников  привлекают к уголовной ответственности  – тоже в соответствии с органичным для «диктатуры закона» принципом избирательного правоприменения. То есть, не ради утверждения универсализма законности, а ради его имитации.

Осталось сказать, что  сами люди в массе своей такой порядок считают нормальным и его, тем самым, легитимируют: по данным социологов, свыше 70 процентов  опрошенных оправдывают применение пыток в отдельных ситуациях[lv].

О нижних этажах Системы (7 июля)

Когда речь заводят о пороках Системы, обычно имеют в виду верхние ее этажи. А что происходит на нижних ее уровнях – там, где она непосредственно соприкасается с населением? И как она реагирует на голоса тех, кто представляет его, населения, интересы в институтах местного самоуправления?

Я имею в виду не тех, кто обязан своим депутатством административному ресурсу, т.е. той же Системе, и настроен добросовестно исполнять предписанную ею роль. Я имею в виду тех, кто через бюрократические заслоны  сумел  достучаться до избирателей на выборах, кто настроен что-то в Системе менять, начиная снизу,  кто движим не карьерными, а гражданскими мотивациями.

Математик из Москвы  Юрий Зуев, ставший депутатом год назад, — один из таких людей. Он изредка рассказывает в Фейсбуке о своей новой деятельности,  своих  целях и системных реакциях на них. Вот и вчера поведал о совещании у заместителя префекта юго-западного округа, в котором в числе других депутатов участвовал[lvi]. Итог совещания: «Ни один вопрос решен не был».

Пробую сформулировать для себя, пользуясь информацией Юрия, основные технологические приемы, которые местная бюрократия использует в общении с выборными представителями местного самоуправления.

На критику ее конкретных действий отвечает троллингом.  Срубили сакуру? Потому что засохла. Есть фотография, где она не засохшая? А когда она сделана?

На критику бездействия отвечают, что действие не в их компетенции, а в компетенциях разобраться невозможно, ибо за одно и то же (скажем, за уборку мусора) отвечают сразу несколько ведомств при отсутствии между ними координации.

На критику нетребовательности к  «компетентным» отвечают переводом упрека на самих депутатов: мол, вы здесь тоже власть, как и мы,  но, в отличие от нас, подневольных чиновников, можете обращаться, куда угодно. Вот и обращайтесь.

Тем не менее, Юрий надеется, что системную стену удастся продавить. Косвенно дает понять, что депутатам для этого нужна поддержка населения. Оно — ссылается на  сведения социологов — уже понимает, что чиновников надо контролировать, но контролеров видит в прокурорах, а не в депутатах. Притом, что  «у прокуроров никакой мотивации контролировать нет». А у депутатов, пусть и не у всех,  есть.

С большой симпатией наблюдаю по заметкам Зуева за его деятельностью. Жаль, что пишет о ней не часто. Как бы и чем бы она ни закончилась, он будет вправе повторить: «Я хотя бы попробовал».

 

О беззащитных служителях закона (9 июля)

На днях опять пришлось спорить с коллегами о диктатуре закона. Мол, при чем тут закон, если речь о тотальном беззаконии?

Попробую объясниться еще раз.

Да, диктатура закона держится на беззаконии. Но особенность его в том, что оно осуществляется служителями закона именем закона. Это потому и диктатура, а не правовое государство, что управляет законотворчеством и законоприменением, апеллируя к праву, но с правом не считаясь. И это потому  и диктатура закона, что именно он используется против тех, кто на основания диктатуры осмеливается покушаться. Поэтому же едва ли не главный ее враг  тот, кто внутри нее начинает действовать в соответствии с декларируемыми ею принципами и нормами правового государства.  То есть,  законопослушный служитель закона. Он – едва ли не самое беззащитное звено в системе.

Почитайте вот эту историю о том, как честный таможенник поймал воров при исполнении ими своих служебных обязанностей, после чего столкнулся с корпоративной солидарностью следователей и судей и, в отличие от отпущенных на свободу воров,  оказался в тюрьме[lvii]. Вот что такое диктатура закона в конкретном применении. О других ее многообразных проявлениях писал раньше.

 

Еще о законности и беззаконии (12 июля)

Понял, наконец, почему многие отторгают термин «диктатура закона», как не соответствующий сложившемуся в стране порядку. Отторгают, потому что слово «диктатура» не воспринимается однозначно негативно безотносительно к тому, о какой диктатуре речь. Предполагается, что при сочетании с таким словом, как «закон», она становится позитивной, означающей безукоснительное его, закона, соблюдение. А если этого нет, если в стране царит беззаконие, то «диктатура закона» — это обманка, облагораживающая произвол.

Да нет, совсем наоборот. Диктатура – это власть, законом не ограниченная. А диктатура закона – это неограниченная власть, действующая от имени закона. И в правотворчестве, и в правоприменении. В правотворчестве она может позволить себе безнаказанно нарушать конституцию, в правоприменении – избирательно применять законодательные нормы и – опять же именем закона — репрессировать тех, кто  требует  соблюдения конституционно декларированных прав.

Почему такое возможно? Потому, в том числе, что и сама диктатура закона предопределена законом. Действующая Конституция, нарушая саму себя, т.е. провозглашенный ею же принцип разделения власти на законодательную, исполнительную и судебную ветви, предусматривает и власть четвертую, президентскую, полномочия которой ставят ее над этими властями. И пока так будет, ничего, кроме диктатуры закона, не будет.

А  кому термин не нравится, попробуйте  поразмышлять о том, почему он не нравится.  Быть может, вам поможет  напоминание о том, что сам термин  придуман не мной, что он был одним из лозунгов Путина в его первой президентской компании. Тогда он смущал вас так, как смущает сегодня? Или вам в слове «диктатура» слышалось  и слышится до сих пор  что-то хорошее – в данном случае возможность  искоренения произвола и утверждения законности?

Но диктатура может разве что уподобить себя тому, чему по определению противостоит, а не служить ему.  Что и наблюдаем в феномене диктатуры закона. Она не  есть и не  может быть альтернативой беззаконию. Она есть беззаконие, выступающее от имени закона, как верховной инстанции. И ничем иным быть ей не дано. Иное требует иного имени.

 

О страхе и защитных механизмах системы (28 августа)

Едва ли не самое показательное для понимания сложившейся в РФ политической системы – ее взаимоотношения с Алексеем Навальным.

Система боится альтернативного ей вождистского политического лидерства, боится, что оно может получить поддержку в обществе. Поэтому она изолирует его от политики – будь-то участие в выборах или уличных акциях. Посредством замены его безопасной г-жой Собчак с дозволением пользоваться его риторикой либо посредством использования судебных постановлений. И она, система,  не боится открыто пренебрегать  правовыми нормами и процедурами, которые этому препятствуют. Исходя из того, что в неправовом социуме ей дозволено все.

Вот и вчера опять посадили Навального на 30 суток за то, что полгода назад организовал протестную акцию (задержать оппозиционера раньше у полиции, мол, не было возможности), дабы не допустить  его участия в акции 9 сентября против пенсионной реформы. Адвокатов, апеллировавших к нормам и процедурам, выслушивали, но не слушали – в таких случаях они не для того в суде, чтобы их слушать и слышать.

Я в данном случае не о политической судьбе оппозиционера в системе и не об его перспективах, а именно о системе, об ее реакции на альтернативное вождистское лидерство и ее страхе перед его  проникновением в легальное политическое пространство.

 

О президенте и пенсиях (30 августа)[lviii]

Можно сколько угодно ругать  российскую политическую систему и взывать к ее замене системой иной, но иного образа, кроме образа проповедника в пустыне или иностранного агента, при этом не обретешь. В ней власть оптимально для себя и, как кажется голосующему теленаселению, с   пользой для него  разделена между разными ветвями. И что  одна из них главная, а остальные подсобные, почти всех устраивает тоже.

Люди полагают, и им это постоянно демонстрируют —  в том числе, и на примере пенсионной реформы, что иное только к худу.Дай волю  исполнительной ветви (правительству), она будет гнобить население сокращением расходов на него. Дай волю федеральным и региональным законодателям, они будут поддерживать правительство, зависимость от которого ощущают острее, чем от населения. А потому хорошо, что   есть еще и всенародно выбранный президент, которому надлежит отечески заботиться не только о казне, но и о тех, кто только от него ждет такой заботливости. И если он решит, что министры и законодатели о госдоходах и расходах думают слишком много, а о народе слишком мало, возбуждая его недовольство, он их поправит. После чего они станут его убежденными единомышленниками, о своих прежних убеждениях забыв, дабы иметь возможность оставаться министрами и законодателями.

Тем более, что он же не отменяет их инициативы, а слегка корректирует, он  с ними на одной яхте, куда сам их и отбирал.   Просто  у него, в отличие от них, еще и другая функция  – оберегать эту яхту от чрезмерной качки. И все так и будет с большой постоянной пользой для обитателей всех ее кают и остаточной заботливостью для прочих, пока люди  будут такой порядок считать  нормой по причине отсутствия в их головах образа порядка иного.

Порядка, при котором их благополучие зависит не от царской доброты, а от них самих и ответственных перед ними представителей на всех этажах и во всех коридорах власти.

 

О противодействии дремучести (7 сентября)

Европейский университет в Санкт-Петербурге  после годичного перерыва возобновил свою деятельность – отобранную лицензию вернули. Тот случай, когда рад, что в свое время ошибся. Думал, что тотальная зачистка гуманитарного поля  во имя «гуманитарной безопасности» необратима, а сопротивление ей безнадежно. Оказалось, что сопротивление может сопровождаться успехом. По крайней мере, на отдельных участках.

Воспрепятствовать зачислению г-на Мединского в ряды  ученых историков  научному сообществу не удалось. Пыталось, но отнять у министра докторскую степень власть не позволила. А отстоять Европейский университет получилось. Но первый случай – это не только неудача в противостоянии и противодействии торжествующей гуманитарной дремучести и профессиональному бесчестию;  это  и опыт такого  противостояния и противодействия, который самоценен. Второй случай – опыт успеха сопротивления возобладавшей тенденции, свидетельство его, успеха, заранее не гарантированной возможности.

Не стану сбрасывать со счета  роль Кудрина – одного из учредителей университета и членов его наблюдательного совета, обращавшегося за содействием к Путину. Возможно, без этого ничего бы не вышло. Однако  не уверен и в том, что без целеустремленной настойчивости университетских руководителей и преподавателей, без поддержки множества академических институтов и вузов, без протестного общественного шума, которым сопровождалось давление на Европейский университет, его бы удалось отстоять. Но, повторю, если бы даже не удалось,   сопротивляемость бюрократическому своеволию  и  солидарность в ее поддержке – это социальный капитал, который в России пока очень мал, и потому его проявления тоже желательно замечать и поддерживать.

Коллег,  работающих в университете, поздравляю с тем, что отнятое у него право быть ему возвращено.

 

О позавчерашних голосованиях (11 сентября)

После последних думских выборов, которые «Единая Россия»  выиграла почти во всех одномандатных округах,  и прошлогодних муниципальных выборов в Москве, на которых были повержены системные партии-попутчики (КПРФ, ЛДПР и «Справедливая Россия»), можно было предположить, что политическое время этих партий завершается. Но потом мы наблюдали, как президент, идущий на очередной срок, дистанцируется от «Единой России», представ перед избирателями в образе независимого кандидата. И московский мэр вскоре последует его примеру. Власть отделяет себя от партии власти, предпочитая выглядеть внепартийной и надпартийной, что свидетельствует, помимо прочего, об углубляющемся кризисе постсоветского квазипарламентаризма.

Партия власти, уподобившая депутатов чиновникам и вынужденная поддерживать инициированную властью политику затягивания поясов, не выдерживает возросшей политической нагрузки. Позавчерашние выборы показали, что не всегда помогает даже усиленная административная защита посредством недопущения к этим выборам почти всех конкурентоспособных кандидатов, кроме представителей партий-попутчиков. При таком суженном политическом выборе избиратели выразили недовольство социальной политикой прежде всего существенно возросшей поддержкой коммунистов[lix], т.е. прежней партии власти, которая совсем недавно казалась уходящей натурой. Для системы угроза не очень большая, такую оппозицию она ассимилирует, но факт и то, что система эта вынуждена будет теперь сосуществовать с раздраженным населением.

Но такое его состояние плохо соотносится  с квазипарламентаризмом, лишающем представительства те или иные социальные группы или искусственно это представительство ограничивающем. Схожий  опыт в 1906-1917 годах у страны уже был, как и сопутствовавший ему опыт подавления внепарламентских проявлений недовольства тайной и не тайной полицией, о чем, думаю,  нелишне вспомнить.

 

О приморском казусе  (17 сентября)

Случившееся в Приморье[lx] – это не о том, что лучше, — шило или мыло. Это о том, что с системой несовместимы не только выборы, но и «выборы».

 

Еще о приморском казусе  (19 сентября)

Поняли, что в Приморье переступили черту.  Что слегка отступить для системы  лучше, чем закрепляться на новом уязвимом рубеже[lxi]. Головокружение от былых успехов  признано для дальнейших успехов в коллективизации электората вредным.  Но и запрет на неуспех останется в силе.

 

О безнаказанности фальсификаторов (20 сентября)

Сетуют многие, что никогда не наказывают тех, кто фальсифицирует результаты голосований – даже тогда, когда фальсификации признаются. Ни тех, кто повелевает, ни тех, кто исполняет. И призывают  это попустительство преступлениям пресечь.  Хороший призыв, правильный. Да только адресатов у него нет. Точнее, есть адресаты предполагаемые, но их слух к таким сигналам не восприимчив. Ибо    полагают, что не преступлениям попустительствуют, а государственное служение поощряют, которое выше права и любых писаных заветов. Ценности у них такие, отступничество от которых приравнивается к профнепригодности, а то и к предательству.

Поэтому пока все так, как есть.

 

Еще о «выборах» (24 сентября)

Голосования 9 сентября и последующие – удары по легитимации монопольной власти квазидемократической процедурой. Всей власти. Выборы, превращенные ею в «выборы», были источником легитимности именно потому и постольку,  поскольку она обнаруживала силу не только такое превращение безнаказанно обеспечивать, но и эти «выборы» повсеместно выигрывать. Проигрыши – свидетельство ослабление силы, мотивирующее на сопротивление ей с надеждой на успех. Как и суетливость реакции на пропущенные удары. Они  не нокаутирующие, локальные проигрыши партиям-попутчикам большими неприятностями властной монополии пока не угрожают, но  легитимация посредством «выборов» становится для нее  проблемой.

 

О  двух президентах (26 сентября)

Сравнивают Трампа с Путиным, уподобляя первого второму. Основания есть, но недостаточно основательные. Трамп вознамерился подчинить политике право, введя их в состояние противостояния.  Путин такими заботами не обременен, ибо правотворчество и правоприменение в его подчинении. Хозяин Белого дома  в конфликте с американской традицией, хозяин Кремля  – в союзе с традицией российской.

 

Об обещанном и не обещанном (28 сентября)

Интересуются люди, почему про обещанный президентом экономико-технологический «рывок» перестал писать. Так нет же его пока, «рывка» этого. Есть форсированная подготовка к нему посредством  не обещанного сбора  денег с народонаселения – налоги увеличили, пенсионный возраст повысили. Как только рванут, обязательно начну отзываться.

 

О господах из товарищей (25 октября)

Что такое российское «новое дворянство»? Это сословие, чье господство не опосредовано заслугами, и чье рождение совпало по времени с его вырождением.

 

И снова о модернизации и модернизаторах (27 октября)

Есть повод вернуться к тому, что в преддверии президентских выборов было названо стратегией «рывка». Потому что к этому вернулись рывок обещавшие. Теперь он переименован в «прорыв», а о том, чего от него ждать, и  как он будет осуществляться, можно получить представление из стенограммы  заседания Совета по стратегическому развитию и нацпроектам, состоявшемуся на днях под председательством президента[lxii].

Повторено – с некоторыми добавлениями — объявленное ранее, что  к 2024 году Россия войдет в пятерку крупнейших экономик мира с темпом экономического роста выше среднемирового, в пятерку ведущих стран в области научных исследований и разработок и в десятку стран-лидеров в развитии цифровой экономики.  Что инвестиции будут увеличиваться ежегодно на шесть процентов, а производительность труда  возрастет за шестилетку на 20 процентов. Что технологическое перевооружение отраслей приведет к удвоению экспорта несырьевых товаров. Что доля малого и среднего бизнеса в экономике с нынешних 22 процентов возрастет до трети. И еще много чего намечено прорывного, о чем можно получить представление из упомянутой стенограммы.

Равно как и о том, что деньги на прорыв есть. Если летом в верхах спорили о том, где найти дополнительные восемь триллионов рублей  в бюджет, то теперь это уже прошлое. Бюджетное (за счет основной массы населения) и внебюджетное (за счет бизнеса) финансирование прорыва составит 28 триллионов. От предписанной ему роли спонсора население пока не в восторге, и уже появились эксперты, сетующие на его несознательность и неготовность поддержать реформаторские планы и программы, которые ради его же, населения, будущего блага. Эти массовые настроения и их возможная динамика участниками обсуждения не упоминались, но апелляции к обществу и надежды на его вовлеченность в преобразования, как водится, прозвучали. Почти ничего не говорилось и о том, что в самой государственной системе, которой отводится в осуществлении прорыва заглавная роль, заложен механизм блокирования перемен. О качестве управленческих институтов и судов, с прорывом плохо сочетаемых, вскользь упомянул Кудрин, о сохраняющейся, несмотря на обещанную либерализацию законодательства и некоторые другие меры,  немотивированности предпринимателей на долгосрочные инвестиции сказал представляющий бизнес Шохин, но отклика их суждения не получили.

Однако некоторая озабоченность все же улавливается. И, прежде всего, у президента. Поэтому едва ли не ключевое слово в его выступлениях на совещании – контроль за исполнением намеченного. При опасении, что сотни контрольных показателей по каждому проекту могут обернуться невозможностью контроля. Но это озабоченность не архаичностью государственной машины, а приспособлением ее для решения задач, к которым она не приспособлена. Тем более, что ей предписывается осуществление радикального  технологического обновления при ограниченных возможностях технологических заимствований, т.е. с опорой, прежде всего,  на собственные силы.

Вдохновители и организаторы этого эксперимента не уверены, что все у них стопроцентно получится, а потому заранее заявляют о готовности запланированное по ходу выполнения корректировать. И еще бросается в глаза, что проекты власти мало кого интересуют, что, в свою очередь, может свидетельствовать об отчуждении от нее и несоотнесенности с ее планами и обещаниями представлений людей об их повседневной жизни.

 

О технологическом дисциплинировании (5 ноября)

Еще один мост обрушился – на сей раз в Ханты-Мансийском автономном округе. Двое погибших, семь пострадавших.  Это становится повседневностью – что-то рушится, взрывается, тонет, горит. На земле, в воздухе и на воде. Похоже, ползучий обвал технологической дисциплины.  Советское дисциплинирование с его отъемами партбилетов и билетами волчьими при монопольном работодателе свою инерцию исчерпало, вернуть его нельзя, а заменить нечем. По крайней мере, пока замены не нашлось. Найдется ли – вопрос. А если не найдется, то… что?

 

О политической системе и избирателях (7 ноября)

Двухлетний американский спор между персоной и системой  на сегодня завершился в пользу системы. Президентский принцип доминирования, так импонирующий американскому и российскому президентам, отступил перед принципом парламентаризма. Потому что того пожелало большинство американских избирателей[lxiii]. Есть страны, где история творится и периодически корректируется голосующими народами. Вопреки тому, что и в самих этих странах, и в тех, где такая коррекция не предусматривается, это  не всем импонирует.

 

О поручении президента узнать, что в стране и со страной (13 ноября)

Опять повод вспомнить советского правителя, который почти сразу после получения власти объявил о том, что правящие не знают страны, которой правят. С тех пор страна стала размерами и количеством людей меньше, но  правителя — теперь российского – и  почти через 20 лет правления может растревожить осознание ее незнания. После чего он публично обязывает  подчиненных выяснить, почему трудящиеся повсеместно стали жаловаться на их действия, и что «не на бумажках», а «реально, в реальной жизни там происходит»[lxiv]. Может, выяснят и разберутся так, что жалобщикам  станет лучше. А, может, и так, что впредь жаловаться расхотят.

 

О персональном и системном патернализме (24 ноября)

Президент в очередной раз напомнил о том, что властям «нужно добиться прорыва». И повторил: «именно прорыва». Но незаметно, чтобы широкие народные массы этим рефреном возбуждались и вдохновлялись. Такое впечатление, что они его не слышат. Похоже, они заметили, что денег у них заимствовать стали больше, чем раньше, а к тому, что заимствуют на прорыв, т.е. для их же блага, обнаруживают глуховатость. Выглядит все так, что власть с ее планами и проектами сама по себе, а народонаселение – само по себе, т.е. в глубоком от власти отчуждении.

Президент видит проблему и намечает стратегию ее решения. Решение, насколько можно судить, видится в очеловечивании  бюрократии, в  смещении ее внимания с формальных количественных показателей казенной отчетности, ничего не говорящих о состоянии и настроениях конкретных людей, на заботу об этих конкретных  людях. «Понимаете, — сказал президент на расширенном заседании президиума Госсовета, — нам нужно не формулировки красивые и гладкие формулировать и писать на бумажке, а нужно, чтобы всё это было в жизни, чтобы изменения дошли до каждого человека, чтобы люди это почувствовали … и на уровне жизни, на уровне заработной платы, на пенсиях. Чтобы это тоже были не средние показатели, усреднённые, а чтобы это было, как мы с вами знаем и как это важно для людей, чтобы это были реальные деньги, а не какие-то проценты усреднённые»[lxv].

Насколько опять же можно понять, спускается установка на преобразование персонального президентского патернализма, так выразительно проявляемого  во время «прямых линий», когда глава государства фиксирует просьбы отдельных сограждан и лично обеспечивает их удовлетворение, в патернализм системный, т.е. на всех этажах властной вертикали.  Если так, то интересно, как это будет выглядеть, и что из этого может получиться. Я имею в виду, удастся ли управляющим по призыву своего лидера породниться  с управляемыми  и помочь им поверить, что прорыв за их счет  и прорыв в уровне и качестве их жизни – одно и то же.

 

Об учете и контроле (30 ноября)

Странно, но общественность не расположена вникать в занятия власти, которая завершает подготовку к предписанному президентом и расписанному по отраслям технологическому и социально-экономическому прорыву. Изыскав источники его финансирования (28 трлн. рублей на шесть лет) посредством давления на бизнес и рядовых работников, правительство распределяет теперь деньги по регионам, каждому из которых предстоит пройти свой путь к общей цели, начертанной в президентском указе от 7 мая текущего года.  Но президент отдает себе отчет и в том, что начальство всех рангов и уровней потребуется  не только мобилизовать, но и проверять, на то ли тратит оно полученные ресурсы, и добивается ли тех результатов, которые запланированы. Поэтому повторяет снова и снова:

«Здесь нужно понимать, что и как будет делаться в регионах на эти деньги, нужно не только направлять эти ресурсы, но и быть уверенными, что эти ресурсы будут эффективно потрачены, и наладить соответствующий строгий контроль за выполнением поставленных задач. Потому что, еще раз это повторю, наша задача – не освоить эти деньги, не отчитаться на бумаге, а повысить уровень жизни граждан Российской Федерации, придать новый импульс развитию экономики страны»[lxvi].

Президент понимает, что в созданной им системе  его планы некому выполнять, кроме чиновников. Что иного управленческого способа осуществления прорыва, чем использованный  во времена советской индустриализации, в  системе такого типа не заложено. И, как и в те времена, способ этот не может сводиться к контролю одних чиновников над другими. Поэтому президент не только одобряет (на позавчерашнем совещании с членами правительства)  создание специальной комиссии, которая в режиме еженедельного мониторинга будет отслеживать осуществление прорыва по всей стране, но и обращается на следующий день к Общероссийскому народному фронту с призывом стать еще одним  контролером, без которого успех прорыва проблематичен:

«…Без общественного, широкого общественного контроля за тем, что делается, как делается и каковы результаты, добиться этих результатов будет практически невозможно. Это можно сделать только с вашим участием»[lxvii].

Что получится из этой мобилизации начальства сверху и снизу, учитывая, что и низовой «широкий контроль» тоже сверху,  ибо подконтролен президентской администрации, сегодня вряд ли кто скажет. Конечно, какие-то результаты будут. Если система в состоянии построить крымский мост  и  олимпийские объекты, то она сможет хотя бы частично выполнить и новое предписание. В какой мере, увидим. Но насколько удастся внушить людям чувство, что прорыв для них и ради улучшения их повседневной жизни, пока  вопрос. Пока шевеления во власти  и ее обещания население не жалует даже своим вниманием.

А насчет того, что прорыв этот «придаст новый импульс развитию экономики», — вопрос, на который можно предсказать и ответ. В системе, о которой речь, мыслимо административно насаждаемое движение к каким-то целям, но импульсов и мотиваций саморазвития в нем возникнуть не может, а потому и неоткуда им появиться и после достижения этих целей, что и можно было наблюдать после той же советской индустриализации.

 

О прорыве и статистике (25 декабря)

Чтобы обещанный прорыв в экономике стал видимым всем, в статистическом ведомстве поменяли начальство. Теперь, можно ждать, падение реальных доходов населения, которое фиксировалось при начальстве прежнем и ответственных за прорыв огорчало, сменится  ростом, а наметившееся в народе  уныние – ощущением довольства и предощущением довольства большего. Как и положено при прорыве.

 

Об итогах и перспективах (28 декабря)

В уходящем году официально признана угроза необратимого отставания. Ответом на угрозу официально объявлен экономический и технологический прорыв.  Деньги на прорыв заимствованы у населения без его на то согласия, что вызвало его неудовольствие. Неудовольствие пробуют нейтрализовать обещаниями благополучия, которое за прорывом последует.  Под него объявлена всеобщая мобилизация бюрократии, которой предстоит озаботиться общим благом, ради чего над ней устанавливается жесткий финансовый и административный контроль. Можно ли в сложившейся государственной системе  переориентировать бюрократию  с частных и корпоративных интересов, под обслуживание которых система выстроена,  на цели развития или предписанная   переориентация эта обернется  возведением новых коррупционных этажей либо управленческим хаосом – вопросы, которые вслух не проговариваются. Пока можно констатировать, что система тестирует себя на стратегическую жизнеспособность. На что население не реагирует, слова про грядущий прорыв и производное от него  благополучие не слышит,  а большинство экспертов над обещанным прорывом посмеивается, не вслушиваясь в обещания тоже. Такие вот итоги года и такие перспективы.

 

О вдохновляющем (27 декабря)

Читаю и слушаю предновогодние речи президента. О том, что все нормально, все путем, а впереди – рассвет и расцвет. Вот-вот, кажется, скажет: «Жить станет лучше, жить станет веселее». Интересно, скажет? Время еще есть.

 

Время и лица

О верховной нелюбви ко лжи (18 января)

От пресс-секретаря президента узнал, что президент больше всего не любит ложь и некомпетентность[lxviii]. Президента можно понять: это посягательства  на его властную монополию.

 

Глава МИД об универсальных ценностях (19 января)

Чтобы не забыть: «Мы отстаивали универсальные ценности правды, справедливости, равноправного  взаимоуважительного сотрудничества, а также стремились предотвратить деградацию системы мироустройства, которая сегодня серьезно разбалансирована»[lxix](С.В.Лавров, 16 января 2017 г.).

Постправда о Донбассе из первых рук (7 марта)

Чтобы не забыть:«Наших войск там нет. Вооружений там достаточно, а на вопрос, откуда там берется вооружение, я всегда отвечаю: “Там, где одна сторона берет, там всегда появится возможность и у другой стороны”»[lxx](В.В.Путин, 7 марта 2018 г.). 

Судя по скорости распространения, «нас(их)тамнетство» и слова производные  смогут  вскоре претендовать на попадание в словари. Что-то примерно так: нас(их)тамнетство –  феномен всем известного присутствия кого-то где-то, присутствующим называемого  отсутствием.

 

Путин о величии России (9 марта)

Чтобы не забыть: «Что такое величие страны? Вот один из военно-политических деятелей прошлого российских (маршал, по-моему, его звание)  XVIII века – он как-то сказал: «Россия имеет те неоспоримые преимущества перед другими странами потому, что она напрямую управляется Богом. А если это не так, то непонятно, как она вообще существует»[lxxi] (В.Путин, 7 марта 2018 г. Близкий к оригиналу  пересказ высказывания российского генерал-фельдмаршала немца Х.Миниха. – И.К.).

 

Путин о  том, чему почему-то верят (9 марта)

Чтобы не забыть: «Нужно занимать постоянно, всегда принципиальную, честную и открытую позицию. Если – это и с людьми в жизни так, и в международных делах – все наши партнеры знают, что мы их не обманываем, не вводим в заблуждение, не пытаемся их как-то надуть, у нас есть позиция, с которой можно спорить, можно не соглашаться, но она понятна, прозрачна и стабильна, тогда с этим можно работать. Это вызывает доверие. Это вызывает уважение, в конце концов. И это база для сотрудничества»[lxxii](В.Путин, 7 марта 2018 г.).

 

Путин об  образцовой демократии (14 марта)

Чтобы не забыть: «Вы своим решением показали всему миру, что такое настоящая, а не показная демократия»[lxxiii] (В.Путин о крымском референдуме на митинге в Севастополе 14 марта 2018 г.).

 

Об этической норме депутата Слуцкого (24 марта)

Интересно же не то, что поведение депутата Слуцкого  солидарно объявлено другими народными избранниками, а потом деканом Третьяковым этической нормой[lxxiv]. Интересно, войдет ли эта норма в официальный перечень «наших традиционных ценностей» или останется привилегией в кодексе сословной элитной чести.

 

О креативе президентского помощника (9 апреля)

В проектирование альтернативной цивилизации включился Владислав Сурков. Начало ее новейшего этапа, ознаменовавшего окончательное обретение ею самодостаточности и готовности к «геополитическому одиночеству»,  он относит к 2014 году. «…Россия четыре века шла на Восток и еще четыре века на Запад. Ни там, ни там не укоренилась. Обе дороги пройдены. Теперь будут востребованы идеологии третьего пути, третьего типа цивилизации, третьего мира, третьего Рима…»[lxxv].

В чем  это третье? Автор подумал и решил, что третьего не дано. «И все-таки вряд ли мы третья цивилизация. Скорее, сдвоенная и двойственная. Вместившая и Восток, и Запад. И европейская и азиатская одновременно, а оттого не азиатская и не европейская вполне»[lxxvi].

Что же в ней подлежит сохранить от Востока и что от Запада? Как этим ингредиентам предстоит сочленяться в нечто самобытно целостное? А самое интересное, что Россия же не просто так двигалась в разных цивилизационных направлениях и меняла их. В Азии и Европе она заимствовала источники развития. Надо ли полагать,  что теперь она открыла источники собственные?

Г-н Сурков вроде бы так не считает, полагая, что в смысле сотрудничества с другими странами ничего не изменится. Но ведь в том же рубежном 2014-м, когда альтернативная цивилизация стала утверждать свою альтернативность покушением на мировой правопорядок,  эти другие страны решили, что час изменений пробил,  и стали сотрудничество свертывать. Какие у России  есть способы его возобновить?

Пока они, похоже, никому, кроме  г-на Суркова, не известны.

 

О Черномырдине (9 апреля)

Черномырдину  80 лет исполнилось. Во время захвата Буденновска он решился на нетрадиционное для страны понимание ценности человеческой жизни в соотнесении с престижем государства. И мало кем был понят. Когда-нибудь, может, об этом его поступке вспомнят. И сопоставят, скажем, с Бесланом. А может, не вспомнят.

 

О г-не Сечине и делах чести (12 апреля)

Г-н Сечин пришел в суд, где рассматривается апелляционная жалоба на приговор г-ну   Улюкаеву, назвав свой визит «делом чести»[lxxvii]. В суд первой инстанции он четырежды не являлся по повестке, объясняя это отсутствием возможности. То есть, тогда были, очевидно,   дела поважней, чем дело чести.  А теперь суд счел  ее соблюдение   г-ном  Сечиным прецедентом столь важным и деликатным, что от глаз и ушей публики объявил заседание закрытым.

 

Об идее  сумасшествия как национальной идее (21 апреля)

Александр Ципко сначала написал, что все неприятности и ненормальности России проистекали и проистекают из исторических случайностей. Что с философской точки зрения правильно мыслить именно так[lxxviii]. Не будь этой чреды случайностей, все было бы не иначе, чем у других.  А теперь конкретизировал свою мысль, объявив фатально случайные  беды  производными от тотального сумасшествия сверху донизу, оформившегося в виде национальной идеи[lxxix].  То есть, вначале, как   можно предположить,   был ум, а потом случайно случилось  его помутнение. А может, и изначально его случайно не оказалось, а имело место быть первичное безумие.  Тут полезны были бы пояснения. И еще интересно бы  понять, как в этой философии истории  случайное всеобщее  сумасшествие не детерминирует из раза в раз соответствующие ему сумасшедшие исторические деяния, а сожительствует с наделением и этих деяний статусом беспричинных случайностей? Хорошо бы понять также, сам-то  философ с его умом, против безумия восставшим,  заброшен в дурдом с протестом тоже  по воле случая или под диктовку культурной либо иной детерминации? И предусмотрен ли для него его  историософией  шанс умалишенными быть услышанным и понятым? Если да, то это новый метод лечения психических заболеваний их обличением. А если нет…А если нет, то историософию российских случайностей – в том числе в ее приложении к политике и публицистике — предстоит еще творчески развивать и углублять.

 

О «переходном периоде» г-на Познера (25 июня)

Г-н Познер объяснил, откуда есть пошли в России агрессия и «даже жестокость»: «У нас очень трудный переходный период, он трудный в любой стране, и он трудный в России»[lxxx]. От чего же к чему она переходит? Ответ: от советского нецивилизованного состояния к цивилизованному. Коли так, то переход, если считать от начала перестройки, длится уже 33 года.  Можно ли сказать, что по мере движения с сопутствующим ему нарастанием агрессии и «даже жестокости»  цивилизованности становится больше и обещает стать еще больше?  Если да, то переход к ней чем-то напоминает  описанный в свое время маршрут к бесклассовому обществу, которое чем ближе, тем острее классовая борьба. Тогда, однако, речь шла о цивилизованности особой, миру еще не знакомой. Или, как сказали бы в наши дни, альтернативной, которую в ее советской разновидности г-н Познер цивилизованностью не считает. К какой же цивилизации  тогда наблюдаемый им переход, и каковы  его  различаемые  г-ном Познером симптомы кроме агрессии и жестокости?  Объяснил  бы еще и это своей едва ли не самой большой в стране аудитории. Думаю, что многим жить стало бы еще легче и еще веселее.

 

Путин о  цивилизации-оркестре (28 июня)

Президент объявил, что «мы всю страну можем сравнить с симфоническим оркестром», где «у каждого есть своя роль, есть свое направление деятельности»[lxxxi]. Думаю, что идеологи и пропагандисты альтернативной цивилизации могли бы предложенной метафорой воспользоваться. «Цивилизация-оркестр» звучит очень даже неплохо, в ней у каждого своя направляемая и управляемая дирижером роль – и у министров, и у парламентариев и их избирателей, и у прокуроров-следователей-судей, и у генералов вместе с их солдатами, и у священников вместе с их прихожанами, и у предпринимателей вместе с их наемными работниками. К тому же при необходимости симфонический оркестр можно с ведущего места в риторике отодвинуть и заменить другим – например,  духовым военным. Чем не альтернативная цивилизация? И подражать ей трудно – американский президент вот как уж  старается, а оркестра пока не получается. С музыкантами проблема, да и с консерваторий тоже – учила и

учит не тому, что надо.

 

О телеведущем Киселеве и кризисе постправды (8 июля)

Телеведущий Д.Киселев сообщил своим зрителям и слушателям, что не согласен с данными социологов, зафиксировавших массовое  неодобрение  населением пенсионной реформы.  Назвал такие опросы скороспелыми, поверхностными и даже «политически манипулятивными»[lxxxii]. Потому и не согласен.

Похоже на кризис отечественной постправды. Она ведь требует не несогласия с фактами, а фактов альтернативных. В данном случае, сведений, полученных от других, более глубоких  исследователей мнений и настроений, сведения своих поверхностных коллег дезавуирующих. Но в стране таковых пока не обнаружилось: все без исключения, социологические службы, включая самые прокремлевские, публикуют схожие цифры. Именно в таких случаях постправда ориентирует на изобретение отсутствующих альтернативных фактов, но изобрести, видимо, не получается.

Интересно, объявлен ли уже общероссийский поиск социологических талантов, которые могли бы превратить 80-90 процентов осуждающих в 80-90 процентов одобряющих? Или  высшие теленачальники верят в магию телеведущего Киселева, способного спасти пошатнувшуюся постправду  своим личным глубоко осмысленным и прочувствованным несогласием с тем, что все другие-прочие по недомыслию считают правдой?

 

P.S. После того, как этот текст разместил, решил посмотреть передачу целиком – до того смотрел только ролик. Оказывается, про альтернативные факты г-н Киселев не забыл: понимает, что без них нельзя. И рассказывает про исследование, которое считает глубоким, и согласно которому большинство российских пенсионеров хотело бы вернуться на работу и готово учиться, дабы соответствовать современным требованиям. Но  о том, что они хотели бы работать и получать зарплату помимо  пенсии, а не отказываться от пенсии ради зарплаты, не сообщает. Так что нисколько не альтернативен сей факт тому, чему альтернативой призывается стать. Апелляция к глубокому исследованию не вызволила постправду из кризиса, а стала дополнительным свидетельством глубины этого кризиса.

 

О политфилософии Андрея Мовчана (14 июля)

Очень соблазнительной оказалась для многих идея равновиновности Украине и России в донбасском кровопролитии. Все новые и новые аргументы изобретают, все более убедительные интонации изыскивают. Писал об этом неоднократно, есть повод написать еще раз.

О Крыме,  Донбассе и событиях в них можно рассказывать по-разному. Можно пафосно, но можно, как выясняется, и дезавуировать высокую правовую либо державную риторику повествования стилистикой  нарочито приземленной. И тогда это будет выглядеть так, что одно государство отобрало у другого «незначительный кусок неудобно расположенной территории, воспользовавшись тем, что жителей этого куска территории можно было соблазнить повышенной пенсией», а другое государство не стало эту территорию спасать и по причине ее «никому не нужности», и по причине «обострения в нем  внутренней борьбы за власть».  А потом первое государство «еще и активно посодействовало бунту и беспорядкам на другой окраинной территории» того же другого государства – «отчасти по глупости, отчасти по корысти конкретных граждан, отчасти – чтобы замять вопрос о захвате первой территории».

Дальше приходится определять виновников. Однако  во множественном числе они из этого повествования вроде бы не выводятся, а единственного числа очень хочется избежать. И тогда при некотором возвышении стиля получается, что «беспорядки были бы и без ее (первой страны. – И.К.), участия,  но с ее участием они стали кровавее и 10000 трупов это не шутка, и они на совести (по совести говоря)  обоих государств, потому что жизни людей бесконечно ценней территорий, тем более окраинных, вне зависимости от того, захватываешь ты эти территории, или их отстаиваешь».

Автор – Андрей Мовчан[lxxxiii]– понимает, что после такого может быть много вопросов. И насчет отдельных деталей крымской и донбасской историй, которые стилевая изобретательность позволила слегка видоизменить либо обойти, и насчет того, сколько окраинных земель допустимо во имя человеколюбия захватчику уступить, учитывая, в том числе, что окраинные территории, сколько их ни уступай, будут всегда. Не исключаю, что именно эти вопросы сподвигли Мовчана  на преобразование  полуироничного небрежного описания событий  в политико-философскую проповедь, в которой доза пафоса превысила все мыслимые для аналитического сочинения пределы.

В противостоянии двух государств «нет правого и виноватого», ибо любые государства – это фантомы, которые ни правы, ни виноваты быть не могут, но наделяются почему-то совестью, которая вроде бы к понятию вины должна быть чувствительна.  Фантомы, представляющие собой «плод коллективного бессознательного, продукт неписанного договора, инспирированного древними стадными инстинктами и комплексами неполноценности». Нормальные свободные люди не могут и не должны себя с государством ассоциировать. «В мире свободных людей нет и не может быть “межгосударственных отношений” – только межчеловеческие. А в рамках межчеловеческих отношений нет “наций” или “стран” – есть конкретные подлецы по обе стороны границы, из-за которых погибли люди, и есть обычные люди, которым должно быть наплевать, какой флаг висит над тем или иным клочком суши – лишь бы там было хорошо жить и лишь бы с него не шла угроза другим людям».

В тексте Мовчана еще много чего в том же высоком духе. И я бы тоже не прочь на эту высоту забраться и ощутить себя в обещанном одним великим учением царстве  свободы от государственных фантомов. Но знаю, что на такой высоте мне будет не очень уютно,  и пока от восхождения на нее воздержусь. Именно потому,  что на ней становится неразличимой вина между нападающим государством, поддерживаемым «обычными людьми», и государством защищающимся, в желании защитить себя тоже поддерживаемым «обычными людьми». Вина тех, от кого идет угроза, переносится и на  тех, кому угрожают. А раздваивать   эту вину, будучи соотечественником угрожающих, – значит призывать защищающихся к капитуляции перед страной проживания призывающего.

Почему она все же так соблазнительна, эта идея равной вины? Давайте подумаем, интересный же вопрос.

 Александр Сокуров о  том, что в дефиците (30 сентября)

Александр Сокуров высказался о войне и мире. О том, что задачи, выдвигаемые войной, стране даются легче, чем задачи мирного устроения и созидания: «К большому сожалению, мы не всегда выдерживаем испытание мирной практикой жизни»[lxxxiv].

Почему так? Потому, думаю, что «мирная практика жизни» требует иного способа общественной и государственной консолидации, чем практика войны, а такого способа исторически не наработано.  Консолидации не общим желанием одной на всех победы, нивелирующем частные и групповые интересы, а подвижной равнодействующей этих интересов.

Если запроса на таковую нет, и она  не складывается, все надежды приходится возлагать на верховного арбитра, уподобляемого верховному главнокомандующему. А верховный арбитр, в свою очередь, рано или поздно сталкивается с тем, что интересы — помимо его воли и с ней не считаясь – начинают враждовать, и вера в него начинает иссякать. После чего ему ничего иного не остается, как восстанавливать подорванную мирную консолидацию военной.

Сокуров призывает сосредоточить внимание именно на этих «мирных периодах жизни страны», дабы извлечь из них «нужные уроки». Но может ли такой  призыв быть услышан? У кого настроен на это слух?

 

Об и.о. губернатора г-не  Беглове и патриотичном Петербурге (5 октября)

Исполняющий обязанности петербургского губернатора оповестил город и страну о своей гордости приверженностью православию, а также о том, что намерен вывести Петербург на  «первое место по патриотическому воспитанию»[lxxxv]. Наверное,  регионам предстоит в патриотизме соревноваться. Наверное, известно уже, кто  и по каким показателям будет определять победителя и призеров. Не с самим же собой предстоит конкурировать Петербургу  под руководством и.о. губернатора и не самому же и.о. губернатора будет дозволено присваивать городу первенство.

 

Вице-премьер Силуанов о  благоденствии честных тружеников  (30 октября)

Чтобы не забыть:

В.ПОЗНЕР (телеведущий):

Кому на Руси жить хорошо?

А.СИЛУАНОВ (первый вице-премьер правительства РФ):

Тем, кто честно работает[lxxxvi].

 

Сенатор Лахова о  мере величия и духовности (21 ноября)

Последние казусы с чиновниками и депутатами[lxxxvii]– симптомы трудностей, испытываемых ими в общении с народонаселением. Ему надо объяснять, почему ему живется не столь весело и вольготно, как его руководителям, а объяснений не придумывается. Давно ждал, кто первым вспомнит и напомнит ему о войне. Первой стала сенатор Лахова — восхитилась сохранившейся  повышенной разумностью и светлоголовостью войну переживших  и предположила, что именно былые «стрессы и лишения тому причиной»[lxxxviii]. Война – предписанная мера величия всех и нестяжательной духовности каждого. Можно сказать, мера национальной идентичности. Похоже, однако, что применительно к мирной повседневности  мера эта теми, кому предписывается, уже отторгается. И потому г-же Лаховой после  не очень доброжелательной общественной реакции на ее суждение пришлось  убеждать публику в том, что она  не помышляла  примирять соотечественников с низким уровнем жизни  ссылками на лишения и невзгоды, вынесенные их отцами и дедами в  войну[lxxxix].  Но с какой стати ей вспомнилась война в разговоре о прожиточном минимуме и продовольственной корзине, не сказала. Трудно сегодня выборным и назначенным начальникам, нет у них общего языка  с теми, кого хотели бы удерживать в терпении и послушании. Поэтому будут, скорее всего, новые казусы.

 

О мечте Ходорковского (25 ноября)

Михаил Ходорковский рассказал, какой представляется  ему «Россия нашей мечты»[xc]. Из рассказа видно, как трудно российской несистемной оппозиции сочленять риторику, позволяющую претендовать на власть, с описанием желаемого устройства этой власти.

Претензия на власть требует отмежевания от либерализма и либералов, но  желаемое  устройство приходится описывать, используя весь набор терминов из либерального лексикона. Что Михаил Борисович и делает. Претензия на власть требует, далее,  не злоупотреблять словом «демократия», в широких электоральных массах ассоциируемой с рыхлостью власти и сочувственного отклика не находящей. Но желаемое устройство, учитывая, в том числе, и ориентацию на  поддержку Запада и сотрудничество с ним, приходится описывать, как альтернативное авторитаризму и демократическо-правовое.

Эти две установки совмещаются у Ходорковского в идее «сильного правительства», формируемого парламентским большинством. Что уже вызвало безответные вопросы. Типа того, каким образом в «России нашей мечты» будет гарантирована сила правительства, если  природа парламентского правления его не гарантирует?

Можно предположить, что в усилении правительства предусматривается и какая-то роль президента, но об этом ничего не говорится, как не говорится и о том, предусматривает ли мечта воспроизведение президентства, как такового.

Можно предположить также, что тут расчет на какие-то влиятельные общественные силы, которые заинтересованы именно в сильном правительстве, постоянно свою силу воспроизводящем. В рассказе Михаила Борисовича названы две такие силы – крупный бизнес, переведенный из сращенного с властью олигархическо-коррупционного существования в существование конкурентное, и мегаполисы.  Но это, в свою очередь, переводит вопрошания из области мечты в область реальности, а именно – так ли уж озабочен крупный бизнес освобождением от властной опеки, монополизма и коррупционных практик, а мегаполисы…а мегаполисы, кроме непомерно разбухшей Москвы, как признает сам Ходорковский, еще слабы, их еще развить надо, подтянуть до субъектности.

Однако  тут ведь очередной вопрос выползает о том, кому предстоит подтягивать. И в данном случае представление Михаила Борисовича о реальности таково, что, кроме центрального правительства, делать это некому, а потому демократия не должна быть абсолютной, т.е. должна стать привилегией центра, на регионы не распространяясь. Такой вот федерализм, к утверждению которого политик призывает, без демократии на местах.

Я сейчас не о том, хорошо это или плохо. Я о том, может ли обрести силу демократическое правительство без демократии на местах. Или, что то же самое, благодаря ее отсутствию. И еще о том, что происходит, когда несистемная оппозиция пытается сочетать притязания на власть с одновременным учетом своеобразия российской социальной и культурной среды, мирового контекста и прогнозированием своего поведения в случае обретения этой власти.

 

Ментальности альтернативной цивилизации

О моральном центризме (10 января)

Заметил, что многие пишущие критически об известных людях  озабочены тем, чтобы не выглядеть предвзятыми. Обрушатся на кого-то, кто публично проповедует, по их мнению, мерзость, но не забывают выставить высокую оценку талантливости обличаемого. Расскажут о ком-то, не скрывая презрения,  но не преминут заверить о  своем к нему уважении.  Это, наверное, такой моральный центризм, позволяющий и с противниками обличаемого солидаризироваться, и его симпатизантов не оттолкнуть.

 

Об  ответственности и безответственности (21 января)

Пояснил бы кто из тех, кто зовет к обретению ответственности за страну и народ, попутно обличая безответственных, что под  этой ответственностью понимают. Насколько могу уразуметь, прикасаться к болячкам прошлого – это безответственность: расковыривать  их – не к добру, а к худу.  И  болячки  настоящего полезнее не трогать, если не имеешь рецепта их устранения.  Их, правда, все больше, того и гляди, что ничего, кроме гноящихся болячек, на теле страны и не останется уже, но и тогда, надо полагать, ответственнее будет их не трогать, а привыкать жить с ними, их не замечая. Ведь все, что с нами было и есть, наше, ничего иного не было и быть не может, ибо  иначе мы уже будем не мы, уповать на что совсем уж безответственно, а потому… потому будем ответственными за все, что есть, и чему быть суждено.

 

О потребности в самообмане (18 февраля)

Продолжают поругивать понятие ментальности. Пустое, мол, оно, ничего  к нашему пониманию общества не добавляет, а нашу установку на его изменение парализует, внушая представление о какой-то неодолимой преграде. Либерализму, демократии и другим хорошим вещам. Нет таких преград ни в одной стране, кроме отсутствия воли к переменам. А волю можно обрести. Правда, чтобы обрести, нужна воля к воле, а таковая может обретаться не хотеть. И призывами к обретению не возбуждаться. Как же назвать то, что в такой необретаемости себя обнаруживает? Получается, что нечто есть, а названия ему нет, а потому и его как бы  тоже нет.

Да, время от времени нечто похожее на политическую волю в людях возбуждается.  Однако  потом выясняется, что это нечто возбудилось не потому, что общество возжелало обрести субъектность, а потому, что вознамерилось делегировать ее кому-то одному, знающему, как этой субъектностью распорядиться лучше, чем распоряжались до него.  Но опять же не очень понятно,  что это есть такое, понуждающее публику от обретенной воли к воле освобождаться. Феномен вроде наличествует, но что в  нем проявляется? Пусть не ментальность, пусть что-то-другое, но что именно и как оно называется?

Никак не хотят называть. Возможно, потому, что название придает названному статус реальности, с которой предстоит считаться, если настроен ее изменять.  В том числе, и с тем, насколько податлива она к переменам, а если податлива, то к каким. Если же считаться не хочется, а менять хочется, можно реальность умственно поменять, изъяв из нее нужным переменам препятствующее. Вместе с терминами, препятствия обозначающими.

Что, кстати, тоже  проявление определенной ментальности. Но не той доминирующей, которая переменам противится, а той локальной, которая ради поддержания оптимизма  от такого противления  эту доминирующую ментальность освобождает.

 

О том, что хорошо и плохо (21 февраля)

Коллега спросил, для всех ли хороши демократия и либерализм. Ответил, что хороши для тех, кто считает их хорошими, а для тех, кто считает иначе, они плохие и вредные. А по-разному считают потому, что разная та самая ментальность, которую многие воспринимают словесной пустышкой. Она ведь и есть не что иное, как сложившийся в культуре образ правильного и, соответственно, неправильного социального порядка.

 

О жизни и смерти (28 февраля)

Первый раз это ощущение появилось, когда академик РАН предложил увеличить списки избирателей за счет погибших в войне с нацизмом. Ощущение размывания грани между жизнью и смертью. Второй раз оно вернулось после истории с наемниками из «Вагнера» в Сирии  — то ли были они там, то ли нет, то ли посылали их в атаку, то ли нет, то ли многие там погибли, то ли не многие, то ли живы, то ли мертвы. А теперь вот  дипломаты выступили в роли торговцев кокаином,  тоже на свой лад сближающим жизнь со смертью. Мамардашвили когда-то назвал тоталитаризм состоянием между ними. А посттоталитаризм – это, похоже, уже не «между». Это гибрид жизни и смерти, который незаметно становится новой обыденностью.

 

О хамстве и вежливости (17 марта)

Люди заметили и делятся своими наблюдениями, что хамства в народе стало заметно меньше, а вежливости – заметно больше. Видят в этом знак перемен происшедших и предзнаменование перемен будущих  Я тоже это заметил –не только в магазинах, но и в конторах госуслуг, например. Да и в общей атмосфере повседневности тоже. Хамство  в его советском изводе  было, помимо прочего, продуктом экономических монополии, дефицита и очередей. При конкуренции за потребителя оно вытесняется не только у производителя, но и у потребителя.

Но люди заметили также, что в политике ничего такого не наблюдается. В политике, будь она в речах, в дебатах на ТВ или в сети, не прогресс, а регресс нравов. Потому что политика – и внешняя, и  внутренняя — воспринимается, как война за монополию. Точнее, за монополию на абсолютную правоту – своей страны, своей партии, своего кандидата при искусственно созданном дефиците реальной оппозиционности. И в этой войне вежливость может казаться неуместной слабостью даже самым вежливым.

Культура повседневности отделяется в ментальном флаконе от культуры политической. Иногда они могут сочленяться, что проявилось, например, в удовлетворении тем, что вооруженные зеленые человечки на чужом полуострове  оказались одновременно и вежливыми. Это значит, что в политической культуре одобрение  учтивости методов действия может сочетаться с одобрением хамства действия, таковым не воспринимаемого.  И пока это так, я готов согласиться с мнением насчет добрых перемен происшедших, но не готов рассмотреть в них предзнаменование перемен грядущих.

 

О силе самообмана (2 апреля)

Появляются новые поводы говорить о кризисе политической мысли, об особенностях его протекания. Когда в привычные  термины политологического знания реальность слишком уж очевидно не укладывается, возникает соблазн упаковать ее в термины из других областей (скажем, антропологии), не замечая, как она вываливается и из них и предстает еще более туманной и еще менее в своей конкретности понятной, чем под сеткой терминов привычных. Но такая познавательная реакция на кризис мысли может облегчать мыслящей публике жизнь в том смысле, что создает иллюзию прорыва в непознанное. Самообман относительно постижения непостижимого посредством его терминологического переодевания – сильная мотивация, позволяющая снимать болезненное ощущение интеллектуального тупика и обретать ощущение его прорыва  и перспективы поступательного  интеллектуального движения в самом этом тупике, который таковым уже не воспринимается.

 

О противодействии культурным константам (4 апреля)

Есть повод вернуться и к теме ментальности. По данным социологов Российской академии народного хозяйства и государственной службы, Россия заметно выделяется среди других стран недоверием людей к государственным институтам и другим людям. Что не менее оригинально коррелирует с установкой на решение жизненных проблем через неформальные личные связи (опросы фиксируют их существенное увеличение в последние годы)  и…верой в чудодейственные  институтозамещающие возможности техники, человеческим слабостям не подверженной (судья-робот был бы лучше судьи-человека)[xci]. По-моему, все это – с добавлением сверхдоверия  президенту —  именно про доминирующую ментальность.  Однако сами социологи так не считают, настаивая на том, что изучают не какие-то придуманные и потому третируемые ими культурные константы, а многообразные и изменчивые индивидуальные стратегии и поведенческие практики. Любопытный феномен. Понуждающий, между прочим, исследователей исключать президентский рейтинг, который многообразие смазывает и существенным колебаниям не подвержен, из числа показателей, имеющих какой-либо социологический смысл.

 

О свободе слова (17 апреля)

Дискутируют о том, допустимо ли приглашать для участия в академической дискуссии людей, вроде Стрелкова-Гиркина[xcii]. Некоторые считают, что допустимо, и обосновывают это принципом свободы слова. Разумеется, при условии, что академическим суждениям человека, вроде Стрелкова-Гиркина, будут противопоставлены академические суждения оппонентов, а сам человек, вроде Стрелкова-Гиркина,  не переступит границу между академическим суждением и пропагандой.

Я не против того, что любой принцип, считающийся универсальным, должен распространяться на всех.  Но отдаю себе отчет и в том, что из этого следует. А из этого следует, что его должно соблюдать везде, где он универсальным признан. Не только, скажем, в Москве, но и в Киеве. И если украинская академическая публика вознамерится обсуждать, например, вопрос о границах насилия в политике, то человек, вроде Стрелкова-Гиркина, имеет такое же право быть  на обсуждение приглашенным, как и любой другой, имеющий что сказать по теме.

Однако, украинцев такая мысль не осеняет и предметом дискуссии у них не становится. Думаю, что и впредь не осенит и не станет. Почему – как думаете? Потому ли, что Украине, как считают многие в России, чуждо мышление  всечеловеческими универсалиями, России якобы присущее, что она, Украина,  ментально застряла в домодерном партикуляризме? Или не поэтому?

 

О счастливых новаторах (20 апреля)

Среди тех, кому слегка завидую, — уверовавшие в свою новаторскую  идею и  ее адекватность прошлым, настоящим и будущим реалиям настолько, что никаких возражений насчет  соответствия их умозрений фактам не слышат, а потому и не реагируют.  Очень хотят, чтобы с ними дискутировали, но вслушиваться в критические голоса не расположены, ничего, кроме ретроградства и недостаточно полного и досконального  изучения новаторских сочинений, в голосах этих не улавливая, и улавливать заведомо не намереваясь. При этом будучи уверенными, что никто в мире их не опроверг, ибо опровергнуть невозможно, что идея их медлит с обретением всеобщего признания только потому, что не было и нет людей, готовых ее признать, а с историческим воплощением — только потому, что не было и нет людей, способных ее безошибочно и последовательно воплощать. Ну и  снисходительно похлопывают по плечам оппонентов, сломленных их напористой глухотой и тихо отошедших в сторону: потому, мол, и молчат, что сказать нечего, потому и увиливают от вопросов, что не могут на них ответить. Запамятовав, что никаких таких вопросов не задавали. Так что да, завидую. В том числе и потому, что неподражаемо, как и все уникальное[xciii].

 

О легализации подпольного (24 апреля)

В который раз зашел разговор о сходстве и отличиях советского и постсоветского человека. Сходство, думаю, в том, что  первый и второй – социальные продукты  легализации этически подпольного. А отличие в том, что второй – продукт  существенно большей меры этой легализации.

 

О целях и средствах (1 июня)

В последние дни многие люди либеральных умонастроений – речь пойдет только о них – стали оповещать публику о том, как претит им формула «цель оправдывает средства». Но они, похоже, не в курсе, что она может толковаться по-разному. Иезуиты, которые сделали ее своим моральным девизом, понимали  ее как право лишать человека жизни ради цели, которую считали более высокой, чем жизнь. А Томас Гоббс, у которого они ее заимствовали, имел в виду, «что раз всякий имеет право на самосохранение, то всякий имеет право применять все средства и совершить всякое деяние, без коих он не в состоянии сохранить себя».

Кто-то согласился обмануть вас, а заодно и многих других, ради самоспасения и нейтрализации покушавшихся на его жизнь?[xciv] Я допускаю, что ложь эта вас покоробила, ибо моральная максима для вас в том,что ложь – это в любом случае зло, а благая цель с неблагими средствами несовместима. Но желательно бы при этом пояснять, чье моральное кредо вам претит – иезуитов или Гоббса. Если, как могу предположить,  кредо второго, соизмерявшего, в отличие от первых, цель и средства с жизнью, а не со смертью, то надо бы, как мне кажется, апеллировать не к моральному принципу, как таковому («ложь безнравственна»), а к собственной всегдашней готовности  ставить на карту свою жизнь ради этого принципа. А если даже просто выговорить «я бы предпочел лжи смерть» почему-то не получается, то ваша верность принципу может быть воспринята, как морализаторство, адресованное всем, кроме себя.

Можно, конечно, не верить человеку, что он выбирал между жизнью и смертью. Но неверие не есть знание, а потому и не может служить моральным основание для травли.

Можно считать предосудительным содействие  спецслужбам даже в задержании подозреваемого в организации покушения на вашу жизнь. И само по себе предосудительным, и вкупе с соучастием в  публичном обмане, ибо он из числа тех средств, которые  обезнравстливают цель. Но тогда придется человека, вами осуждаемого, заподозрить и в том, что он действовал, будучи уверенным в наличии других средств, благой цели соответствующих. Так, как уверены в этом вы. Ибо без такой уверенности вам на его месте ничего не оставалось бы, как вести себя так, как повел себя он. Или, в отличие от него,  признать, что обезвреживание предполагаемого преступника для вас цель не приоритетная, а интересы его и тех, кому он служит,  для вас важнее, чем интересы его потенциальных жертв.

Пока ни обоснований такой уверенности, ни таких признаний услышать не довелось.

 

О морали мира и морали войны (2 июня)

Андрей Илларионов привнес  важное в продолжающуюся жесткую полемику в либеральном сегменте российского общества. Полемику о моральной оценке «смерти»  российского  журналиста  Бабченко, как способе противостояния террористическим угрозам. Илларионов  предложил отчленить в этом споре мораль войны от морали мира и рассматривать происшедшее в логике первой, не подменяя ее второй[xcv].  В Украине, ведущей не ею инициированную войну на своей территории, так и делают, хотя тоже, разумеется, не все. А в России предпочитают критерии мирного времени, что и проявилось в неприятии действий  украинских спецслужб и вовлеченного в сотрудничество с ними российского журналиста даже многими из тех, кто поведение России в соседней стране безоговорочно осуждает.

Учитывая этот дискуссионный контекст, я тоже пробовал вчера полемизировать с этими людьми на их дискурсивной территории, т.е. тоже апеллируя  к нормам и принципам морали мира.  Илларионов  недвусмысленно дал понять, что такие дискуссии поверх  реальности, что они из другого времени, и с ним трудно не согласиться.  Украина  ощущает войну с Россией, как свою повседневность. В России, где не стреляют и не убивают, такого ощущения нет и у либеральных противников этой войны, что притупляет чувство ответственности за нее. Поэтому происходящее в Украине и оценивается часто по нормам морали мира, и именно это можно было наблюдать в реакции на последние события в соседней стране. Даже повышенная суточная доза эмоций, растраченных передовой российской общественностью на оплакивание  «убитого» Бабченко, была сочтена платой  чрезмерно высокой, не соразмерной с ее, общественности, оценкой своей ответственности за учиненное ее властями на чужой территории.  По причине пониженного чувства этой самой ответственности.

От  Украины либеральные россияне требуют святости в  приверженности ценностям, в своей стране попираемым, а когда такой святости не находят, спешат разочароваться и уподобить соседей своим соотечественникам. Запамятовав, что  именно их государство делает все возможное, чтобы у приверженцев этих ценностей соседи никаких сильных чувств, кроме разочарования, не возбуждали.  И не только в России. К сожалению, и в других частях планеты, где не только рядовые граждане, но и политики желают Украине успеха,  разница между моралью мира и моралью войны тоже не всегда улавливается.

Думаю, что ни в чем Москва так не заинтересована, как в этом неразличении и приравнивании одной морали к другой.

 

О спросе на жертвенность (4 июня)

Такое впечатление, что конкурс  объявлен на самое высокоморальное обличение.  И множится число его участников. Авсего-то сказать надо бы: на его месте я бы поступил иначе, так-то и так-то. Но не говорят. Никто не говорит, даже когда спрашивают. Потому, наверное, что на его месте себя даже вообразить не могут.  Или не хотят. Зато испытывают неодолимое желание решать свои экзистенциональные проблемы за счет другого. Он, мол, еще больше обессмыслил  нашу и без того бессмысленно-безнадежную жизнь тем, что имитировал не просто смерть, а смерть героя-избранника, каковым прикинулся, что есть святотатство[xcvi].  Мол, смерть героя-избранника всерьез – это духоподъемно для живых, жизнесмысл утративших, а смерть-обманка их деморализует, даже если чьи-то жизни сберегает.Высоко, выше некуда.  Обратил внимание, что представление о такой духоподъемности чужой жертвенности больше всего распространено  среди интеллигентных пожилых людей.

 

О патриотическом самосознании (9 июня)

Процент людей, считающих себя патриотами, приближается к максимальному. Как выяснили социологи из ВЦИОМ, таковых в России уже 92 процента (два года назад было 80 процентов). Обратил внимание, что 39 процентов опрошенных понимают под патриотизмом «стремление к изменению положения дел в государстве» (больше только у «любви к своей стране» – 59 процентов)[xcvii]. Социологи — возможно, из-за дефицита любопытства — не спросили, как патриоты в собственных глазах такое свое понимание патриотизма реализуют. То есть, в каком направлении и как «стремятся изменять положение дел в государстве». Жаль, что не полюбопытствовали.

 

О поисках совиновника трагедии (17 июня)

Удивительный это феномен – российское украинофильство в некоторых  не единичных его изводах.  Оно против действий России в Украине, но при этом не расположено поддерживать и ответные действия Украины, а при случае их и осуждать. А если действий нет, то бездействия. Очень хочет выглядеть объективным и ни одной из сторон не ангажированным.  А желание так выглядеть  влечет к констатации совиновности Москвы и Киева в том, что с 2014 года происходит в соседней стране.

Москва, говорят, виновна в том, что аннексировала Крым, а Киев – в том, что не предусмотрел последствий  брошенного  ей  геополитического вызова, на который она не могла не ответить. Или – другое суждение об обоюдной крымской вине – Россия позволила себе противоправную акцию, а Украина  допустила аннексию без сопротивления, капитулировав без боя. Москва признается виновной и в том, что случилось и продолжается на Донбассе, но и Киев не невинен, ибо подписал навязанные ему Москвой  при поддержке Берлина и Парижа минские соглашения. А теперь вот отдельными политическими мыслителями предлагается признать совиновность в том, что учинили с Сенцовым[xcviii].  Киев, мол, мог защитить его в ЕСПЧ, но возможностью этой в течение нескольких лет не воспользовался, апеллируя к  Страсбургу не с тем, с чем было  нужно, и не так, как нужно. А если бы воспользовался, то происходящего сегодня могло и не быть[xcix].

Все эти упреки обычно постфактум. Не припомню, чтобы российские украинофилы призывали украинцев держаться в Крыму до последнего солдата. Не припомню, чтобы они советовали Киеву не подписывать «Минск-2», остановивший широкомасштабную войну, или критиковали это соглашение до того, как стала обнаруживаться его невыполнимость.  Не припомню и обращений из России к властям Украины с советами насчет того, как им не следовало и как следовало защищать в ЕСПЧ Сенцова.

У меня к господам не ангажированным украинофилам два  вопроса. Первый: кому вы вашу критику и ваши суждения о совиновности адресуете и в чем видите их смысл?  Второй:  как полагаете, кому такие суждения больше всего на руку?

 

О разновидности самопиара (26 июня)

Утомился реагировать на определенного типа увещевания. Какая-то неистребимая тяга к публичным  запретам ради публичного самоутверждения.

Вы считаете недопустимым для себя и своей среды комментировать – даже критически — высказывания тех или иных деятелей? Не комментируйте.  Но если я считаю это для себя допустимым  и нужным, то позвольте и мне по своей глупой воле пожить.

Вы считаете недопустимым для себя и своей среды смотреть российское ТВ? Не смотрите.  Но если сочту нужным что-то зачем-то  посмотреть,  а потом о просмотренном что-то сочинить, не табуируйте мои желания.  А то ведь и в лжесвидетели можете невольно угодить, как  один уважаемый писатель, в хамоватой форме уличивший меня в грехе телесмотрения после того, как я отозвался на растиражированное в Сети суждение известного  телеведущего, высказанное совсем даже не  на ТВ.

Если уж чувствуете себя независимыми от всего, от  чего зависеть считаете зазорным, то почему так важно вам об этом своем самоощущении прямо либо косвенно, т.е. через увещевание других,  во всеуслышание оповещать? Независимость, насколько понимаю,   в самопиаре не нуждается. А если нуждается… если нуждается, то что бы это могло означать?

 

О новой исторической как бы общности (27 июня)

Русский Фейсбук – это завалинка, митинг и кафедра в одном коммуникационном  пространстве.

 

Еще о поиске совиновников (30 июня)

Продолжается российский поиск в Украине совиновников творимого с Олегом Сенцовым. Если не реальных, то потенциальных.  Президенту Порошенко предлагается спасти голодающего узника  ценой отказа Украины от ее политических целей и фактической капитуляции в военном конфликте. Не спасет – станет совиновником реальным.

У меня нет оснований сомневаться в  благородстве помыслов режиссера Сокурова, обратившегося к украинскому президенту с открытым письмом[c]. Но понимаю и  украинцев, у которых такое обращение гражданина воюющей с ними страны к их политическому лидеру  вызвало недоумение, а у многих и более сильные чувства. Не могут они  все еще привыкнуть к российскому толкованию человеколюбия в его политическом измерении. Привыкнуть к тому, что  добродетель тут может позволить себе смиренно молить правителей о милости к их жертвам из другого государства и, убеждаясь в их глухоте, обретать  внутреннюю  свободу, позволяющую смещать ответственность за судьбы этих жертв на руководителей этого другого государства.

Именно к ним взывают о милосердии, именно им предлагается платить за человеколюбие такую цену, упоминать о которой в советах  своим собственным правителям советующим не может прийти  в голову. Предлагается  ревизия стратегического курса Украины, отказ его отстаивать и политическое самоубийство украинской государственности в том виде, в каком она проектировалась после Майдана. И, тем самым, умиротворить официальную Россию. Никакого иного смысла в письме г-на Сокурова вычитать нельзя. Поэтому украинцы и отнеслись к нему так, как отнеслись.

 

И еще о том же (2 июля)

Некоторых коллег смутило мое толкование письма Сокурова Порошенко, как призыва (хочу верить, что не осознанного) к капитуляции и политическому самоубийству Украины. Поэтому считаю нужным объясниться.

Сокуров, дабы склонить российские власти к освобождению Сенцова,  призвал президента Украины «отпустить безо всяких условий всех, находящихся в заключении, граждан России» и объявить «бессрочный мораторий на всякую военную, дипломатическую, политическую конфронтацию». Украинскому руководителю предлагается также «забыть, отбросить все и всякие открытые и скрытые политические резоны и обратить свои взоры к высшим гуманитарным, гуманистическим интересам и украинского народа, и украинской культуры». Автор письма заверяет адресата, что спасение человеческой жизни «оправдает все политические потери, риски от компромиссных решений украинской власти сегодня».

Украинцы, письмо прочитавшие,  не считали нужным скрывать свое удивление и раздражение тем, что Путина, которого Сокуров  ранее «умолял» освободить Сенцова, он  не счел уместным и для себя допустимым  поучать насчет того, что «всякая политика обязана безоговорочно следовать за интересами жизни и не ради достижения политических целей».  Как не счел уместным и для себя допустимым предлагать своему президенту осуществить действия, предложенные президенту Украины. А президенту Украины, в свою очередь, не счел полезным пояснить, от каких политических целей ради «интересов жизни» тому следует отказаться. От суверенитета? Восстановления территориальной целостности? Евроинтеграции? Ведь все перечисленные Сокуровым конфронтации с Россией, которые он советует Украине односторонне и бессрочно заморозить, — они же  именно от этих целей, Россию не устраивающих, как раз и  производны. Так что и у меня, и у украинцев были основания расценить идеи российского режиссера, как призыв к капитуляции и политическому самоубийству послемайданной украинской государственности.

Нельзя допустить, чтобы имя Сенцова было вытеснено с мирового информационного поля футбольными и прочими страстями[ci]. Но искусственным расширением списка реальных либо потенциальных виновных в его беде и судьбе его не спасешь. Виновник был и остается один.

 

О праве признаваться в нелюбви (2 октября)

Одной из идей, привлекательных для определенного круга интеллигентных людей, выходивших на Болотную площадь и проспект Сахарова, была вот эта: «Мы хотим не менять власть, а влиять на власть». Потом выяснилось, что влиять не получается. Сегодня речи уже другие: будем ценить свое право власть не любить вкупе с правом  прилюдно в этой нелюбви признаваться[cii]. Против чего в высоких кабинетах, где определяется и корректируется мера допустимого,  не возражают. Великий, можно сказать, исторический компромисс.

 

Об анекдотичном (5 октября)

Анекдотичного в жизни все больше, а анекдотов почти нет. Значит, анекдотичное не изжито.

 

О «тоталитаризме любви» и «праве на ненависть» (19 октября)

Сказанное вчера президентом о достойных и недостойных попадания в рай[ciii]–  апелляция к определенной культуре. Несколько развязная, но это уж как водится. Но она не вопреки тому, что говорилось о культуре на Валдайском форуме людьми, имеющими к ней служебное либо профессиональное отношение.

Говорилось о том, что в культуре этой заложен «дух победительности», от которого производны «две национальные идеи – оборона и суверенитет». Плюс – со ссылкой на Достоевского – всемирная отзывчивость к культурно иному без пояснений, как она соотносится у Федора Михайловича с «духом победительности» и соотносится ли вообще. Плюс – опять же с отсылом к Достоевскому – собственное понимание свободы и прав человека. Понимание более широкое и полное, т.е. более либеральное, чем в Европе, напуганной нацизмом и потому культурно сужающей понятие свободы, подменяя ее «тоталитаризмом любви», лишающей человека священного права на ненависть. Чего в России, к счастью, сегодня не наблюдается[civ].

Разумеется,  утверждается это не без оговорки  насчет того, что чувство ненависти не должно сопровождаться насильственным действием. Но без  соотнесения с тем, что тот же Достоевский говорил о превращениях, которые разные священные идеи и чувства претерпевают, попав на улицу.  А соотнести не мешало бы. Иначе  получается  не просто достоевское, но достоевское, по умолчанию сочлененное с советским, вклад которого в массовое культивирование права на ненависть трудно переоценить.

У президента  сочлененное по-своему, у деятелей культуры – по-своему.

 

Об объективациях и поучениях (24 октября)

Невозможно слыть объективным. Не потому, что не хочется, а потому что любые объективации воспринимаются как обличение. Скажем, нынешний социально-экономический курс может быть описан, как законодательное предписание оплатить обещаемые и не гарантированные улучшения текущим и не фиксированным во времени ухудшением. Исключая тех, кто предписывает и обещает, а также  их ближнего круга и групп поддержки. Объективно? Думаю, что объективно. А воспринимается, как обличение.  Кем-то с одобрением, а кем-то – с неудовольствием.  Так что да, прослыть объективным, соблазнам хулы и хвалы не подверженным, вряд ли может получиться. Даже если очень стараться. Реальность не позволит.

 

 


[i]   Реплика Б.Межуева в Фейсбуке 13 января 2018 г. (https://www.facebook.com/mezuev)

 

[ii]7 февраля 2018 г. провести такой референдум предложила, выступая в Вашингтоне, кандидат в президенты России К.Собчак. См.: Собчак предложила провести референдум по Крыму в России и Украине // YouTube. 2018, 7 февраля (https://www.youtube.com/watch?v=Zj7qxSsi0RQ)

 

[iii]Что есть цивилизационный код России? // Что делать? 2018, 28 января (https://tvkultura.ru/video/show/brand_id/20917/episode_id/1632867/video_id/1774326/)

 

[iv]В передаче участвовали А.Козырев (заместитель декана философского факультета МГУ), А.Новиков-Ланской (заведующий кафедрой политической и деловой журналистики РАНХ и ГС при президенте РФ), В.Расторгуев (профессор кафедры философии политики и права философского факультета МГУ), Р.Рахматулин (писатель, страновед), А.Щипков (доктор политических наук, советник председателя Государственной Думы РФ). Вел передачу В.Третьяков.

 

[v]Путин В. «Открытое письмо» избирателям // Президент России. 2000, 25 февраля (http://www.kremlin.ru/events/president/transcripts/24144)

 

[vi]Андреева Н. Не могу поступаться принципами // Советская Россия. 1988,  13 марта.

 

[vii]Клямкин И. Затухающая цикличность. Интервью интернет-журналу «Гефтер», опубликованное 6 ноября 2012 г. Вопросы задавали Ирина Чечель и Александр Марков (http://gefter.ru/archive/6660).

 

[viii]Морозов А. Текст в Фейсбуке от 21 апреля 2018 г. (https://www.facebook.com/profile.php?id=1367268883)

 

[ix]Симпозиум «”Вечный транзит” в России и Германии: культура, общество, институты», проходил в Москве 22 мая 2018 г.

 

[x]Официальная встреча президента США Д.Трампа и президента России В.Путина состоялась в Хельсинки 16 июля 2018 г.

 

[xi]Илларионов А. Запрос на диктатуру из 1989 г. // Livejournal. 2018, 24 июля (https://www.facebook.com/andrei.illarionov.7/posts/10217674777967913?hc_location=ufi)

 

[xii]Илларионов А. Запрос на диктатуру из 2018 года // Фейсбук. 2018, 27 июля (https://www.facebook.com/andrei.illarionov.7)

 

[xiii]Там же.

 

[xiv]Илларионов А. Ответы И.Клямкина // Livejournal. 2018, 30 июля (https://aillarionov.livejournal.com/1076965.html?utm_source=fbsharing&utm_medium=social#/1076965.html?utm_source=fbsharing&utm_medium=social)

 

[xv]Там же.

 

[xvi]Баткин Л.Мертвый хватает живого // Илларионов А. Фейсбук. 2018, 29 июля (https://www.facebook.com/andrei.illarionov.7)

 

[xvii]Вопросы задавали Ирина Чечель и Александр Марков.

 

[xviii]Клямкин И. Затухающая цикличность // Политическая концептология. 2018, №2. С. 212-226.

 

[xix]Вопросы задавали Ирина Чечель и Александр Марков. Опубликовано в журнале «Гефтер» 15 января 2014 года.

 

[xx]Так в политическом обиходе именовался закон «Об особенностях государственной политики по обеспечению государственного суверенитета Украины над временно оккупированными  территориями в Донецкой и Луганской областях», принятый Верховной Радой 18 января 2018 г.

 

[xxi]Глава ДНР А.Захарченко погиб в результате взрыва взрывного устройства, установленного внутри кафе «Сепар» в Донецке.

 

[xxii]См.: Клямкин И. О молве и реальных тенденциях. 2013, 13 июня (https://www.facebook.com/igor.klymakin/posts/1703597809760673?hc_location=ufi)

 

[xxiii]12 октября 2018 г. Священный синод Вселенского патриархата Константинополя подтвердил, что Константинопольский патриархат приступил к процедуре предоставления автокефалии украинской церкви.

 

[xxiv]Травин Д. Текст в Фейсбуке от 16 ноября 2018 г. (https://www.facebook.com/dtravin61)

 

[xxv]Поход Украины за демократией Кирилл Рогов назвал пшиком, а саму Украину – реформы проводить не способной (Рогов К. Стратегия выхода // Эхо Москвы. 2018, 23 ноября (https://echo.msk.ru/blog/rogov_k/2320416-echo/?fbclid=IwAR2kkPT_8bEZk5MuEPiYNYBDsJbJcWnNib8bjMhv7GS-NGyRrCH7ru_DCCg)

 

[xxvi]15 декабря 2018 г. в Киеве состоялся Объединительный собор, провозгласивший создание в Украине независимой православной церкви и избравший ее предстоятеля.

[xxvii]Встреча В.В.Путина с доверенными лицами // Путин. 2018. 2018,  30 января (http://putin2018.ru/press/putin-vstrecha/)

 

[xxviii]Там же.

 

[xxix]Речь об А.Навальном, которому стать кандидатом в президенты не было дозволено, и К.Собчак, дозволение получившей.

 

[xxx]Послание Президента Федеральному Собранию // Президент России. 2018, 1 марта (http://www.kremlin.ru/events/president/news/56957)

 

[xxxi]Там же.

 

[xxxii]Из интервью В.Путина В.Соловьеву в фильме «Миропорядок – 2018». См.: Соловьев В. Миропорядок – 2018 // ВКонтакте. 2018, 7 марта (https://vk.com/wall369668349_14007)

 

[xxxiii]Там же.

 

[xxxiv]Заседание наблюдательного совета Агентства стратегических инициатив // Президент России. 2018, 7 марта (http://www.kremlin.ru/events/president/news/57008)

 

[xxxv]Путин В. Интервью американскому телеканалу NBC // Президент России. 2018, 10 марта (http://www.kremlin.ru/events/president/news/57027)

 

[xxxvi]  18 марта 2018 г. в России состоялись президентские выборы, на которых В.Путин получил 76,69% голосов избирателей, П.Грудинин – 11,77, В.Жириновский – 5,65, К.Собчак – 1,68, Г.Явлинский – 1,05, Б.Титов – 0,76, М.Сурайкин – 0,68, С.Бабурин – 0,65%.

 

[xxxvii]Кудрин Л. Три задачи на два года // Коммерсант.ru. 2018, 21 марта (https://www.kommersant.ru/doc/3579103)

 

[xxxviii]21 марта 2018 г. в подмосковном городе Волоколамске в результате сильного выброса сероводорода из городского мусорного полигона «Ядрово» произошло отравление более 50 детей, что вызвало массовые протестные акции горожан с требованием закрытия свалки.

 

[xxxix]Путин В. Обращение к гражданам России // Президент России. 2018, 23 марта (http://kremlin.ru/events/president/news/57121)

 

[xl]25 марта 2018 г. в результате пожара в кемеровском торгово-развлекательном центре «Зимняя вишня» погибли 64 человека, большинство  которых дети. Трагедия произошла в полдень, но в течение всего дня и вечера  федеральная власть и федеральные телеканалы на нее не реагировали.

 

[xli]Текст написан под впечатлением информации о поездке В.Путина в Кемерово 27 марта 2018 г. и проведенном им совещании с руководителями области и города. В тот же день в Кемерово проходил стихийный митинг горожан, который продолжался 11 часов, и на котором люди требовали отставки  губернатора А.Тулеева и других должностных лиц. На митинге присутствовали высокопоставленные местные чиновники; Путин и Тулеев на него не пришли.

 

[xlii]См: Совещание о ликвидации последствий аварии в Кемерово. Стенограмма. Выступление губернатора Кемеровской области А.Тулеева // ОТР. 2018, 27 марта (https://otr-online.ru/news/prezident-provel-soveschanie-101048.html).

 

[xliii]В Кемерово чиновник (вице-губернатор Кемеровской области С.Цивилев. – И.К) обвинил потерявшего семью при пожаре в «пиаре на горе» // Газета.ru. 2018, 27 марта (https://www.gazeta.ru/social/news/2018/03/27/n_11338219.shtml#)

 

[xliv] См: Совещание о ликвидации последствий аварии в Кемерово. Стенограмма. Выступление президента РФ В.Путина  // ОТР. 2018, 27 марта (https://otr-online.ru/news/prezident-provel-soveschanie-101048.html).

[xlv]Заседание Госсовета по вопросу развития конкуренции // Президент России. 2018, 5 апреля (http://www.kremlin.ru/events/state-council/57205)

 

[xlvi]Позвоночник сломан, следы от кипятильника во рту. Предпринимателя Валерия Пшеничного пытали, изнасиловали, а потом убили в камере питерского СИЗО // Новая газета. 2018, 16 апреля (https://www.novayagazeta.ru/articles/2018/04/16/76202-pozvonochnik-sloman-sledy-ot-kipyatilnika-vo-rtu)

 

[xlvii]Ципко А. Из осажденной крепости – прямиком к всевластию// Московский комсомолец. 2018, 20 апреля  (https://www.pressreader.com/russia/moskovski-komsomolets/20180420/281582356226163); Кортунов А. Пути выживания в окопной войне. О российской внешней политике в условиях противостояния с Западом // Коммерсант. 2018, 20 апреля (https://www.kommersant.ru/doc/3607353); Он же: Чего ты хочешь, Джон? К чему приведет противостояние России и США // Карнеги.ру. 2018, 26 апреля (https://carnegie.ru/commentary/76145); Познер В. В течение этого месяца мы были на грани войны // Эхо Москвы. 2018, 28 апреля  (https://echo.msk.ru/blog/pozner/2192960-echo)/

 

[xlviii]  См.: О государевом дворе и казачестве // Клямкин И. Какая дорога ведет к праву?. М.: Мысль. 2018. С. 126..

 

[xlix]Во время акции протеста в Москве 5 мая 2018 г. казаки при попустительстве полиции избивали протестующих нагайками.

 

[l]Владимир Путин вступил в должность Президента России // Президент России. 2018, 7 мая (http://www.kremlin.ru/events/president/news/57416)

 

[li]См.: Первый день ПМЭФ-2018.  Главное  // РБК. 2018, 24 мая (https://www.rbc.ru/economics/24/05/2018/5b06815d9a79471df6a3b53a?story=5af980859a7947b069a0a9d3)

 

[lii]Это и последующие высказывания цит. по: Деловой завтрак Сбербанка. Кто и что сказал // Ведомости. 2018, 25 мая (https://www.vedomosti.ru/economics/articles/2018/05/25/770728-delovoi-zavtrak-kto-skazal). Завтрак проходил в рамках Петербургского международного экономического форума 25 мая 2018 г.

 

[liii]21мая 2018 г. президент В.Путин одобрил предложенную ранее партией «Единая Россия» кандидатуру А.Кудрина на пост председателя Счетной палаты. 22 мая он был назначен на эту должность Государственной Думой.

 

[liv]Яковлев А., Каляпин И. «К утру все сознаются»: Почему и как пытают в полиции // TheVillage. 2018, 3 июля (https://www.the-village.ru/village/people/city-news/317389-kalyapin)

 

[lv]До 73% россиян назвали пытки и насилие приемлемыми в отдельных случаях // РБК. 2017, 22 мая (https://www.rbc.ru/society/22/05/2017/591ec22c9a79470661721126)

 

[lvi]Публикация  Ю.Зуева в Фейсбуке. 2018, 6 июля (https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=1905327026431988&id=100008641273453&hc_location=ufi)

 

[lvii]Оперуполномоченный В.Миняев, раскрывший схему краж багажа в аэропорту Внуково, был осужден на три года, а причастные к краже были объявлены потерпевшими. См.: Егорова А. Владимир Миняев и чемоданная мафия // Новая газета. 2018, 6 июля (https://www.novayagazeta.ru/articles/2018/07/06/77061-vladimir-minyaev-i-chemodannaya-mafiya?utm_source=novaya)

 

[lviii]29 августа 2018 г. президент России В.Путин выступил со специальным телеобращением о пенсионной реформе, в котором предложил, в частности, повысить пенсионный возраст для женщин с 55 до 60 лет и предоставить дополнительные социальные гарантии людям предпенсионного возраста. В проекте пенсионной реформы, принятом до этого правительством, поддержанном большинством региональных законодательных собраний и прошедшем первое чтение в Государственной Думе, предусматривалось повышение пенсионного возраста для мужчин с 60 до 65 лет, а для женщин – с 55 до 63 лет.

 

[lix]  На состоявшихся 9 сентября 2018 г. в 22 регионах выборах законодательных собраний в трех из них «Единая Россия»  не получила даже относительного  большинства голосов, уступив первенство КПРФ, а в четырех из 16 регионов, где в тот же день прошли выборы глав исполнительной власти, действующие руководители не смогли  победить в первом туре. Не преуспели они и  во втором, проиграв  представителям КПРФ и ЛДПР.

 

 

[lx]Второй тур выборов главы региона в Приморском крае, состоявшийся 16 сентября 2018 г., ознаменовался скандалом: в ночь подсчета голосов была предпринята попытка фальсификации результатов в пользу проигрывающего выборы кремлевского кандидата А.Тарасенко, включая переписывание уже введенных в систему ГАС-выборы протоколов.

 

 

[lxi]Учитывая разгорающийся скандал, Кремль не решился признавать фальсифицированные результаты голосования в Приморье, однако и признавать победителем представителя КПРФ не счел для себя приемлемым, признав через Центризберком выборы несостоявшимися (без законных на то оснований) и назначив новые.

 

 

[lxii]Заседание Совета по стратегическому развитию и нацпроектам // Президент России. 2018, 24 октября (http://www.kremlin.ru/events/president/news/58894)

 

[lxiii]На выборах в Конгресс, состоявшихся 6 ноября 2018 г., большинство в Палате представителей получила Демократическая партия, что лишило президента Трампа контроля над палатой.

 

[lxiv]Путин поручил Медведеву вникнуть в реальную жизнь россиян // Ltnta.ru. 2018, 12 ноября (https://lenta.ru/news/2018/11/12/mnogo_nologov/?fbclid=IwAR2yz6ev9GgKIKA1eNdxfEwqbi06roK5C_uCccJaYV44d3KRumwca_id8aQ)

 

[lxv]Расширенное заседание президиума Государственного совета // Президент России. 2018, 23 ноября (http://www.kremlin.ru/events/president/news/59186).

 

[lxvi]  Совещание с членами Правительства // Президент России. 2018, 28 ноября (http://kremlin.ru/events/president/news/59221)

 

[lxvii]Съезд Общероссийского народного фронта // Президент России. 2018, 29 ноября (http://kremlin.ru/events/president/news/59260)

 

[lxviii]Песков рассказал о том, что Путин не любит больше всего // ТАСС. 2018, 18 января (http://tass.ru/politika/4882494)

 

[lxix]Сергей Лавров открыл Америку в каждом кризисе. Министр подвел международные итоги прошедшего года // Коммерсант. ru. 2017, 16 января (https://www.kommersant.ru/doc/3520850?from=doc_vrez)

 

[lxx]Из интервью В.Путина В.Соловьеву в фильме «Миропорядок – 2018». См.: Соловьев В. Миропорядок – 2018 // ВКонтакте. 2018, 7 марта (https://vk.com/wall369668349_14007)

 

 

[lxxi]Там же.

 

[lxxii]Там же.

 

[lxxiii]Путин: Обращение к Севастополю и Крыму 14 марта 2018 // YouTube. 2018, 14 марта (https://www.youtube.com/watch?v=3mbEiaDyYiA)

 

[lxxiv]21 марта 2018 г. комиссия Государственной думы по этике заявила, что не имеет претензий к поведению депутата Л.Слуцкого, публично обвиненного тремя журналистками в сексуальных домогательствах, а декан факультета журналистики МГУ В.Третьяков, выступая перед студентами, назвал такие домогательства допустимыми.

 

[lxxv]Сурков В. Одиночество полукровки // Россия в глобальной политике. 2018, 9 апреля (http://www.globalaffairs.ru/global-processes/Odinochestvo-polukrovki-14-19477)

 

[lxxvi]Там же.

 

[lxxvii]Неожиданный свидетель: почему Сечин пришел в суд над Улюкаевым // РБК. 2018, 12 апреля (https://www.rbc.ru/politics/12/04/2018/5acf75289a794775705fa038)

 

[lxxviii]Ципко А. Из осажденной крепости – прямиком к всевластию// Московский комсомолец. 2018, 20 апреля  (https://www.pressreader.com/russia/moskovski-komsomolets/20180420/281582356226163);

 

[lxxix]Ципко А. Сумасшествие как национальная идея // Независимая газета. 2018, 17 мая  (http://www.ng.ru/ideas/2018-05-17/5_7226_madness.html)

 

[lxxx]Познер объяснил «агрессивность» россиян отрывом от советского прошлого // Известия. 2018, 25 июня (https://iz.ru/759586/2018-06-25/pozner-obiasnil-agressivnost-rossiian-otryvom-ot-sovetskogo-proshlogo)

 

[lxxxi]Вся страна как симфонический оркестр: в Кремле наградили лучших из лучших // Вести.ru. 2018, 27 июня (https://www.vesti.ru/doc.html?id=3032544)

 

 

[lxxxii]Киселев подсказал  способ постановки мозгов на место // Вести.ru. 2018, 24 июня (https://www.vesti.ru/doc.html?id=3031380)

 

[lxxxiii]Мовчан А. 10 тысяч трупов это не шутки, и они на совести обоих государств // Обозреватель. 2018, 13 июля (https://www.obozrevatel.com/society/10-000-trupov-eto-ne-shutka-i-oni-na-sovesti-oboih-gosudarstv.htm)

 

[lxxxiv]Улицкая Л., Сокуров А. Эволюция человека // Открытая библиотека. 2018, 25 августа (http://open-lib.ru/dialogues/ulitskayasokurov)

 

[lxxxv]«Я тоже православный   и тоже этим горжусь». Беглов позвал Полтавченко на чай и обещал вывести Петербург на первое место по патриотическому воспитанию // Фонтанка.ru.  2018, 5 октября (https://www.fontanka.ru/2018/10/05/042/)

 

 

[lxxxvi]  Познер В., Силуанов А. // Первый канал. Познер. 2018, 29 октября (https://www.youtube.com/watch?v=qaj3ANz8RXU)

 

[lxxxvii]Речь идет о получивших широкую огласку высказываниях  должностных лиц  о том, что прожить можно и на 3500 рублей в месяц, и что государство молодым людям ничего не должно, ибо не оно их рожало. См.: «Никто не просил вас рожать»: уральская чиновница заявила о том, что государство ничего не должно молодежи // Комсомольская правда. 2018, 8 ноября (https://www.ural.kp.ru/daily/26903.7/3948698/)

[lxxxvii]Сенатор, говоря о прожиточном минимуме, предположила, что голод в военные годы пошел людям на пользу // Росбалт. 2018, 20 ноября (https://www.rosbalt.ru/russia/2018/11/20/1747577.html)

 

[lxxxviii]Сенатор, говоря о прожиточном минимуме, предположила, что голод в военные годы пошел людям на пользу // Росбалт. 2018, 20 ноября (https://www.rosbalt.ru/russia/2018/11/20/1747577.html)

 

[lxxxix]Сенатор Лахова заявила, что журналисты вырвали из контекста ее слова о ветеранах войны // ТАСС. 2018, 20 ноября (https://tass.ru/obschestvo/5814703)

 

[xc]Ходорковский М. Мое выступление на конференции «Россия вместо Путина» (провокационное) // Эхо Москвы. 2018, 24 ноября (https://echo.msk.ru/blog/mbk313373/2321320-echo/?fbclid=IwAR1sMo5qxq-P4KDli73EouPJxv_O4t9mq-NrBiEuf5NzI9665sSm9R9Dg3I)

 

[xci]«Сегодня президент – не политический, а сакральный институт». Интервью социолога Виктора Вахштайна – о том, кому доверяют россияне // Meduza. 2018, 27 марта (https://meduza.io/feature/2018/03/27/segodnya-prezident-ne-politicheskiy-a-sakralnyy-institut)

 

[xcii]См.: О принуждении к единодушию // COLTA. 2018, 16 апреля (http://www.colta.ru/articles/society/17774)

 

[xciii]Текст навеян публикациями А.Янова, в которых он, отстаивая свое мнение об осуществленном   им революционном перевороте в понимании российской истории, попутно корит меня  за дефицит отваги для совместного с ним интеллектуального заплыва против течения.   И еще  за дефицит аргументов для продолжения дискуссии, из которой я вышел после того, как убедился, что ответов на свои вопросы и возражения не получу.

 

[xciv]Этот и два следующих текста – реакция на атмосферу в российской блогосфере после того, как сообщение об убийстве проживающего в Украине российского журналиста А.Бабченко сутки спустя было дезавуировано, а убийство с согласия Бабченко оказалось инсперированным украинскими спецслужбами. Необходимость такой спецоперации объяснялась ими не только желанием  предотвратить реальное покушение на  жизнь журналиста и серию других готовившихся покушений, но и задержать их организатора в момент передачи денег исполнителю, задержанному спецслужбами раньше и согласившегося с ними сотрудничать. Деньги должны были быть переданы после совершения убийства и официальной информации о нем. Организатор покушения был задержан и впоследствии осужден.

 

[xcv]Илларионов А. Две морали // Livejournal. aillarionov. 2018, 2 июня.

 

[xcvi]ЛокшинБ. (Boris Lokshin) // Фейсбук. 2018, 4 июня (https://www.facebook.com/boris.lokshin.9/posts/10156401653354911)

 

 

[xcvii]Что значит быть патриотом? // ВЦИОМ. Пресс-выпуск. 2018, 9 июня (https://wciom.ru/index.php?id=236&uid=9156)

 

[xcviii]Живший в Крыму украинский режиссер Олег Сенцов после присоединения полуострова к России был арестован и приговорен российским судом к 20 годам заключения за якобы подготовку террористического акта и поджог дверей крымского офиса «Единой России».  Сенцову инкриминировали преступления, которых он не совершал, на основании показаний двух свидетелей, один из которых от этих показаний на суде отказался, заявив, что они были даны под пытками. Других доказательств его вины предъявлено не было. 14 мая 2018 г. находящийся в заключении режиссер  потребовал отпустить всех украинских заключенных, находящихся в российских тюрьмах, и объявил бессрочную голодовку.

 

[xcix]Кунадзе Г. Параша от Раша Тудэй // Фейсбук. 2018, 15 июля (https://www.facebook.com/gkunadze?hc_ref=ARQrGjQlLqGiZc0T-60qQfNIDV1vgcrnz7x0XEdD_HwbT5B7L4CUAhOzdpyIda-2SPk&fref=nf)

 

[c]Письмо было опубликовано в Фейсбуке //Остров Сакурова (TheIIslandofSakurov). 2018, 29 июня (https://www.facebook.com/AlexanderSokurov.spb.ru/photos/a.254777968325753.1073741828.254677675002449/462178360919045/?type=3&theater).

 

[ci]В это время в России проходил чемпионат мира по футболу.

 

[cii]Улицкая Л. «Россия  никогда так хорошо не жила, как сейчас» // OstWest. 2018, 30 сентября (https://www.facebook.com/OstWest.TV/videos/vb.1726481557624193/1933355273633959/?type=2&theater)

 

 

[ciii]Выступая 18 октября 2018 г. на Валдайском форуме, В.Путин сказал, что в случае ядерной войны «мы как мученики попадем в рай, а они просто сдохнут, потому что даже раскаяться не успеют» // Президент России. 2018, 18 октября (http://kremlin.ru/events/president/news/58848)

 

[civ]Тоталитаризм любви: как остаться собой в меняющемся мире // Валдай.  2018, 16 октября (http://ru.valdaiclub.com/events/posts/articles/totalitarizm-.-)

 

 

Поделиться ссылкой: