Главные политические конфликты современности: замечания на полях
В последних репликах дискуссии, изначально называвшейся «Глобализация и либеральная демократия», на мой взгляд, как-то ушла на задний план тема либеральной демократии и ее перспектив в меняющемся мире. Хотел бы вернуться к этой теме, предложив к обсуждению несколько соображений.
1. Не исключено, что мы приближаемся к концу либеральной демократии (ЛД) как глобального проекта.
Став в несколько этапов к началу ХХ века доминирующей политической моделью западного мира, ЛД пережила серьезный кризис в период между двумя мировыми войнами. Авторитарно-коллективистские проекты коммунистического, фашистского и консервативного толка поставили под сомнение главный постулат либерально-демократической модели — неотчуждаемые индивидуальные права человека, наиболее лаконично сформулированные в преамбуле Конституции США: «Право на жизнь, свободу и стремление к счастью». Характерно, что тогдашний упадок ЛД был, как и сегодня, связан с острым кризисом глобализированной экономики, сложившейся в результате европейской колониальной экспансии XIX — начала XX веков. Великая депрессия 1929–1933 годов обернулась торжеством протекционизма и иных форм государственного вмешательства в экономические процессы.
После Второй мировой войны либеральная демократия в ее модернизированном по сравнению с довоенной эпохой виде стала единственной глобальной альтернативой коммунистическому проекту. Крах последнего на рубеже 1980–90-х годов совпал по времени с новым циклом глобализации, ускорившейся благодаря т.н. неолиберальной экономической модели, которая делает опору прежде всего на финансовые механизмы капитализма и (с некоторыми оговорками) свободу торговли. Начались разговоры о «конце истории»: у ЛД впервые за всю историю не оказалось никакой явственной идейной альтернативы — ни консервативно-традиционалистской, ни коллективистской того или иного толка.
Как известно, история быстро началась снова, а на самом деле никогда и не заканчивалась. ЛД по-прежнему остается относительно доминирующим мировым политическим проектом, не имеющим глобальной альтернативы. Однако альтернативы менее масштабные возникли — от радикального политического ислама, вновь пробудившего у части мусульманского мира мечту о халифате, до путинской России, которая выступает как главный мировой трикстер — не выдвигает внятного собственного проекта, но находит слабые места либерального глобализма и довольно удачно и больно по ним бьет.
Наконец, сильным потрясением для либерально-демократической идеологии явилось необычайно удачное встраивание Китая в современную глобальную экономику. В оптимистичные 90-е были распространены представления о том, что экономическая модернизация так или иначе приводит к политической либерализации. (Чили, Южная Корея и отчасти Турция подтверждали это, Сингапур и нефтяные монархии Персидского залива — скорее нет.) Но оказалось, что основным бенефициаром современного этапа глобализации стал жесткий авторитарный режим КНР, при всей своей государственно-капиталистической природе предпочитающий выступать под красным знаменем коммунизма.
2. Однако главные проблемы для либеральной демократии выросли внутри нее самой. И речь не только о пресловутой «волне правого популизма». Она, как мне уже доводилось писать в ходе этой дискуссии, носит скорее оборонительный или, что терминологически более точно, реакционный характер. Эта волна является реакцией на порожденные нынешним этапом глобализации социальные диспропорции и кризис национального государства как институциональной модели эпохи модерна, которой всё тяжелее вписаться в неоднородный мир начала XXI века.
На самом деле волн по меньшей мере две, и реакционной противостоит не менее сильная прогрессистская. В ее рамках сливаются экологические инициативы, массовая поддержка которых в западных странах, прежде всего среди молодежи, стремительно растет, и движения, идеологическим ядром которых является политика идентичности. Последняя утверждает, что важнейшим для индивида механизмом встроенности в социум является его принадлежность к тому или иному меньшинству (расовому, национальному, гендерному и т.п.), как правило рассматриваемому как угнетаемое. Эта идентичность позволяет индивиду участвовать в борьбе против системы угнетения, которая ассоциируется с глобальным капиталистическим истеблишментом и большей частью политического класса современных государств, которые формально являются демократическими, но, с точки зрения прогрессистов, де-факто воспроизводят систему угнетения.
Радикальные прогрессисты и правые популисты смыкаются в фактическом отрицании главного принципа либеральной демократии. Этот принцип заключается в признании (и желательности) сосуществования в рамках одного общества людей разных убеждений и представлений о том, как можно реализовать свое «стремление к счастью». Либеральная демократия дает им институциональные механизмы согласования своих интересов и достижения того идеального компромисса, когда, согласно известному афоризму, все слегка недовольны, но никто не возмущен. Мы, однако, вступили в период, когда компромиссы отвергаются всё большей частью общества, а политический центр, ассоциируемый с истеблишментом, размывается.
Для правых популистов — у которых на самом деле тоже своя политика идентичности, просто более «старомодная», основанная на национально-культурной принадлежности, — нарастающее присутствие мигрантов в обществе стало сигналом тревоги. Для радикальных экоактивистов такой же сигнал — наличие в обществе людей, которые, к примеру, не согласны с необходимостью немедленного отказа от ядерной энергии и скептично относятся к прогнозам о том, что экологическая катастрофа на планете, вызванная глобальным потеплением, настанет уже через 5 лет. Наибольшие шансы стать соперником правого популиста Дональда Трампа на выборах президента США в 2020 году на данный момент — у «демократического социалиста» (левого популиста) Берни Сандерса и уверенно левеющего бывшего вице-президента Джо Байдена. На обоих политических флангах усиливается стремление исключить, вынести за скобки носителей «неправильных» взглядов. Тем самым основы либеральной демократии подрываются изнутри.
Характерно, что расширение механизмов прямой демократии, прежде всего референдумов, становится одним из важных требований популистских движений на обоих флангах. Все они хотят использовать эти механизмы в своих интересах, поскольку референдум, будучи демократической процедурой, в то же время противоположен такому принципу либеральной демократии, как учет интересов меньшинств — при соблюдении воли большинства. Проигравшая на выборах партия может рассчитывать на то, что ее мнение будет услышано обществом, пока она будет находиться в оппозиции, и надеяться на реванш на следующих выборах. Проигравшая на референдуме сторона не вправе рассчитывать ни на что: 52% голосов, поданных за Брекзит в 2016 году, означали, что 48% британцев должны просто подчиниться воле своих политических оппонентов. Это та модель демократии, которая выгодна популистским движениям. Это демократия без либерализма.
Но и это еще не всё.
3. Борьба между глобальным и локальным становится главным политическим конфликтом современности. Причина обеих популистских волн, реакционной и прогрессистской, — в повсеместном разрыве между политическим классом и электоральной базой, в фактическом превращении ЛД в олигархию, символом чего для многих европейцев стали структуры Евросоюза. Убеждение, общее для реакционеров и прогрессистов, — необходимость приблизить политику к массам, которые по-прежнему, как и сто лет назад, остаются ее двигателем и намерены активно демонстрировать это. Но в этом же могут и должны быть заинтересованы и сторонники ЛД, поскольку деолигархизация демократии способна вернуть ей ее изначальный смысл.
Стремление правых сил в Европе вернуть большую часть политических полномочий в рамках ЕС на уровень национальных государств — частный случай более масштабной борьбы за локализацию политики. Эта борьба протекает и в рамках самих национальных государств, на местном и региональном уровне. Ее результатами пользуются далеко не только популисты обоих флангов. На передний план часто выходят гражданские активисты, добившиеся успеха в решении именно локальных проблем. Так, нынешний президент Словакии Зузана Чапутова, «несистемный» кандидат, триумфально избранная на высший государственный пост этой весной, получила известность благодаря успешной борьбе против расширения свалки в своем родном городке.
Аналогичные «мусорные» протесты в России (Солнечногорск, Клин, Шиес и др.) наверняка имели бы бóльшие политические последствия, не будь они по крайней мере частично нейтрализованы ригидным и репрессивным авторитарным государством. Сложившаяся в РФ социально-политическая система консервирует многие архаичные формы и институты, давно не соответствующие запросам общества. Другие же институты — парламент, независимый суд, местное самоуправление — эта система просто выхолащивает, превращая в пустые декорации. Правящая элита пока не демонстрирует и сколько-нибудь заметных усилий, направленных на то, чтобы вовремя выпустить накапливающийся пар социального недовольства. Российская ситуация сильно отличается от европейской или американской, но основная суть общественного конфликта здесь та же — противостояние граждан, прежде всего на местном, локальном уровне, и «масштабирующей», отдаленной властной элиты, всё чаще воспринимаемой как нелегитимная.
4. О противостоянии локального и глобального в современной политике, однако, нельзя рассуждать в категориях «хорошего» и «плохого», «прогрессивного» и «архаичного». И «масштабирование», и локализация могут принимать самые разные формы и иметь неодинаковые последствия. Скажем, в России, возможно, самый выразительный пример локализации политики имеет конкретное имя, не требующее пояснений: Рамзан Кадыров. Специфика наступающей эпохи, видимо, и заключается в том, что резко увеличивается число вариантов социальной организации, способных сосуществовать, дополнять или противостоять друг другу.
Привычный мир глобальных центров, каждый из которых располагает своей иерархически организованной сферой влияния, уходит в прошлое. Разговоры о «биполярном» или «многополярном» мире уже неадекватны: нас ждет мир без полюсов, но с границами, однако границы эти будут гибки и изменчивы. Корректировка глобализации может выглядеть как одновременное ослабление интеграционных процессов в одних регионах мира (Европа, Северная Америка) и их усиление в других (Дальний Восток, АТР). Реальность XXI столетия — не новое издание века империй, а век разнообразия, в котором могут соседствовать империи, республики, регионы и самоуправляющиеся общины. Глобализации не удалось создать унифицированную картину мира и закончить историю. Но корректировка глобализации, если, конечно, она каким-то совершенно трагическим образом не выйдет из-под контроля, уже не приведет к распаду глобального сообщества на отдельные фрагменты: кусочки этого паззла неизбежно останутся связанными между собой.
В этих условиях либеральная демократия становится лишь одной из возможных моделей социально-политического устройства, которой предстоит вновь доказывать свою обоснованность и эффективность. Угроз хватает: это и обе антилиберальные политические волны в западном мире — реакционная и прогрессистская, и олигархизация самой ЛД, ставшая одним из главных политических итогов последних десятилетий, и активизация нелиберальных режимов от Китая и России до Венгрии и Венесуэлы. С другой стороны, тот факт, что либеральная демократия и ее ценности перестают быть чем-то очевидным и не подлежащим сомнению, возвращаются из категории якобы реализованного идеала в плоскость реальной политической борьбы, дает им шанс на очередное обновление.
Вопросы модератора дискуссии
1. Может ли оказаться так, что в обрисованной вами картине «масштабированного» разнообразия элементы противостояния пересилят все остальное? И если такой сценарий вероятен и «демократии воюют» (в противовес убеждениям 1990-х — 2000-х годов), как бы вы видели новое идеологическое противостояние демократий с демократиями, демократий с псевдодемократиями и демократий с автократиями? |
В краткосрочной перспективе, мне кажется, многое будет зависеть от того, насколько политически успешными окажутся реакционные и прогрессистские движения в западном мире. Те и другие в значительной мере возрождают принцип коллективной ответственности. К примеру: ответственность всех мужчин за насилие над женщинами (любой мужчина априори подозрителен как насильник, как утверждают некоторые радикальные феминистки) или всех мусульман за исламский терроризм (любой последователь ислама — потенциальный террорист, как утверждают некоторые радикальные антиисламисты). Торжество принципа коллективной ответственности фактически будет означать окончательный крах либеральной демократии, в основе которой лежит представление о неотчуждаемых индивидуальных правах — и, соответственно, индивидуальной же ответственности.
Если такого сценария удастся избежать и сосуществование либеральных и нелиберальных обществ продолжится, то в принципе в такой ситуации не будет ничего нового. На земном шаре не первый десяток лет находятся одновременно ультралиберальные Швеция и Нидерланды и крайне репрессивные Северная Корея и Саудовская Аравия. Есть, однако, важный идеологический момент. В последние несколько десятилетий в условиях экономического и геополитического доминирования демократических западных стран ценности ЛД использовались в качестве неписаной всемирной Конституции. Впрочем, не совсем неписаной — Всеобщая декларация прав человека была принята еще в 1948 году, но лишь десятилетия спустя ее положения стали использовать в качестве военно-политического инструмента: так, военные кампании против Югославии (1999) и Ливии (2011) были начаты западными коалициями под предлогом борьбы с массовыми нарушениями прав человека, совершаемыми правящими в этих странах режимами.
Предполагаю, что в условиях прагматизации политики, которую принесли с собой такие факторы, как усиление геополитической роли Китая, рост «спойлерской» активности России и президентство Дональда Трампа, идеологические аргументы либерально-правозащитного характера будут использоваться менее часто и менее интенсивно. Впрочем, повторю, здесь очень многое будет зависеть от расстановки политических сил, которая сложится в начале 2020-х годов. Поражение Трампа и приход к власти какого-либо из его сильно идеологизированных соперников, например Сандерса, дальнейшее усиление «зеленых» и других радикальных левых сил в Европе вполне могут вызвать обратный эффект: новую идеологизацию политики и нарастание конфронтации между западным миром и его оппонентами.
2. Говоря о развитии либеральных демократий, вы ни разу не использовали путинско-сурковское слово «суверенитет». Для вас это понятие в принципе не описывает архитектонику современной политики? |
Да, я думаю, к понятию «суверенитет» следует в нынешних условиях относиться с предельной настороженностью и скептицизмом. Просто потому, что на мировой сцене, на мой взгляд, не осталось акторов, обладающих полным, неограниченным суверенитетом. Даже две наиболее могущественные державы, США и Китай, связаны между собой таким множеством прежде всего экономических ограничителей, что не могут позволить себе подлинно суверенных действий. Весь ход нынешней торговой войны между этими странами подтверждает их стремление избежать лобового столкновения, поскольку в итоге обоюдный вред может оказаться очень серьезным.
Безусловно, определенные современные политические решения — скажем, аннексия Крыма Россией в 2014 году или британский референдум о выходе из ЕС в 2016-м — могут быть названы суверенными. Однако и они встроены в контекст международной политики, где взаимозависимость давно преобладает над суверенностью. В случае с Брекзитом это видно особенно ярко: решение Великобритании расширить свой суверенитет за счет выхода из ЕС реализуется с огромным трудом, поскольку сеть взаимных связей и обязательств, возникших за период пребывания страны в этой организации, весьма прочна, а ее разрыв болезнен.
В устах идеологов кремлевской политики «суверенитет» — удобная конструкция-обманка, позволяющая маскировать рискованные и недостаточно мотивированные политические шаги как благородную борьбу за суверенные права и независимость российского государства. В действительности многие такие шаги и их последствия, например, международные санкции против России, сужают простор для действий и в итоге ограничивают суверенитет.
3. Как, по вашему мнению, возможна либеральная демократия без прежних представлений о восходящем прогрессе человечества? Сохраняется ли в современной либеральной демократии чисто модерная связка: демократия как общий идеал (таким-то образом определяемого) прогрессивного человечества? |
Это сложный вопрос, лежащий скорее в плоскости философии, нежели исторического или политического анализа. На данном этапе мне представляется достаточной либеральная демократия как modusvivendi, который позволяет (в идеале, к которому следует стремиться) достигать баланса интересов различных социальных групп и служит своего рода предохранителем, защищающим личность и ее права от очередной коллективистской рубки леса, при которой летят щепки. В то же время нельзя не понимать, что чрезмерный индивидуализм неолиберальной эпохи привел к тому, что маятник общественных настроений, по крайней мере на Западе, качнулся в сторону большего коллективизма и солидарности — национальной (в национал-популистском, «реакционном» варианте) или солидарности «угнетенных групп» (в варианте прогрессистском). Вопрос в том, кто воспользуется этими настроениями и возможна ли корректировка глобализации в рамках ЛД — или же эта корректировка разнесет либерально-демократическую рамку вдребезги.
4. Насколько представление о меньшинствах как «угнетаемых» способствует развитию представлений о жертвах той или другой политики, у которых компенсаторно должно быть больше прав, чем у прочих категорий граждан? |
Есть подобные тенденции — например, в американской общественной дискуссии (активно продвигаемой левыми активистами) о компенсациях потомкам афроамериканских рабов. Значительно раньше такой подход уже нашел отражение в политике «позитивной дискриминации». Принципам классической либеральной демократии такие практики, безусловно, противоречат, т.к. ЛД изначально основана на представлении о равенстве людей, наделенных свободой и неотчуждаемыми правами, защищенными законом. Однако это равенство не предполагает каких-либо искусственных «подпорок» и не исключает законов конкуренции, в которой, с одной стороны, неизбежно есть проигравшие, а с другой — стартовые условия участников конкурентной борьбы чаще всего неравны. Не исключает оно и возникающей в результате этой борьбы общественной иерархии — которая, в отличие от более консервативных моделей, достаточно гибка и формируется за счет активного движения «социальных лифтов». Но ЛД претерпела определенную эволюцию и в ХХ веке уже включила в себя ряд элементов и механизмов, ограничивающих конкуренцию и поддерживающих перераспределение ресурсов и социальную солидарность.
Это пока нельзя, как мне кажется, считать качественным скачком, преобразующим ЛД в нечто принципиально иное. Если же говорить о каком-либо формально закрепленном неравенстве прав, то, если нечто подобное появится, называть такой режим либерально-демократическим, по-моему, будет невозможно — как нельзя было называть им, к примеру, государственно-правовое устройство Южно-Африканской республики в эпоху апартеида. Мне кажется, впрочем, что мы еще далеки от чего-либо подобного, более актуальной представляется как раз противоположная задача — уменьшение социального неравенства, которое значительно возросло в большинстве развитых и многих развивающихся странах за последние 25–30 лет.
5. Как бы вы видели новые типы лидерства в описываемом вами будущем мире? |
На мой взгляд, уходит в прошлое, по крайней мере на какое-то время, понятие «глобальное лидерство». Мне кажется, феномен мировой популярности сериала «Игра престолов» основан отчасти на том, что аудитория подсознательно восприняла мир фэнтези-саги Р.Р. Мартина как в чем-то напоминающий современный. Это мир с находящимися на закате религиями и идеологиями и борьбой центров власти, ни один из которых уже не в состоянии добиться окончательного перевеса: его в итоге не приносит даже наличие у одной из сторон «чудо-оружия», драконов. Как и в «Игре престолов», в нашем мире в ближайшее время, видимо, будут возникать разного рода тактические adhoc коалиции.
Один частный случай такого рода мы наблюдали совсем недавно — в маленькой, Богом забытой Молдавии, где основные внешние силы — Евросоюз (в лице прежде всего соседней Румынии), Россия и США — договорились об отстранении от власти олигархической клики, умудрившейся рассориться со всеми важнейшими акторами, и создании казавшейся еще недавно невозможной коалиции пророссийского президента Додона и радикально проевропейской партии Acum. Такого рода комбинации и различные геополитические «размены» могут стать всё более частыми в мире, где больше нет четких границ сфер влияния, а интересы отдельных игроков обнаруживаются там, где эти игроки оказываются способными декларировать наличие таких интересов.
Если говорить о лидерстве не в геополитическом, а в социально-психологическом смысле, то очевидно, что на подъеме находится, если пользоваться веберовской классификацией, харизматический тип власти. В этом отношении наше время тревожно перекликается с межвоенным периодом, однако здесь есть, по-моему, одно существенное различие. В первой половине ХХ века харизматичные лидеры становились воплощением определенной идеологической программы, зачастую крайне радикальной, то есть в каком-то смысле идея, получавшая распространение в обществе, находила лидера. Сейчас политики, «продавая» себя электорату, находят наборы подходящих им лозунгов и установок: лидер ищет идею.
А поскольку время больших идеологических нарративов, по крайней мере на данный момент, истекло, нынешние лидеры довольствуются тактическими лозунгами или незаконченными, недодуманными псевдоидеологическими образами. Примером первого может служить обещание Трампа построить стену против мигрантов на границе с Мексикой, второго — концепция «русского мира» в исполнении Путина. Это лидерство политиков, которые хотят казаться крупными историческими фигурами, но не имеют для подтверждения своих амбиций в запасе какого-либо по-настоящему большого проекта. Весьма вероятно, что такая ситуация сохранится определенное время — до очередного пришествия крупных нарративов и серьезных проектов. Будут ли они вызваны внутренними, возникшими в самом обществе, импульсами, или же внешними, скажем, природными, связанными с изменениями, которые происходят в среде обитания человечества, судить пока трудно.